К книге
ЕретикиЕретики Повесть
18%
Еретики Повесть
2

«Единственный демон, который останется на территории нашей Родины, — демон революции».

1919

В пустом храме горели свечи. Мириады свечей. Оранжевые отблески играли на лакированных дощечках, придавая суровым ликам святых выражения мрачной таинственности. Точно эти мужи обладали каким-то дурным, а возможно, и постыдным секретом. Антип полтора года служил в обители, но сегодня будто бы не узнал свою церковь. Кто зажег свечи? Куда подевались батюшка и второй дьяк? Отчего так неприязненно смотрят апостолы и мученики?

— Святой отец… — окликнул Антип, топчась у притвора.

В ответ у иконостаса зашуршало.

«Просто мыши», — успокоил разгулявшиеся нервы молодой дьячок. В последнее время они наводнили монастырь. Иногда казалось, это гостья принесла с собой вредителей. Мышей принесла в подоле, и они портили просфоры и грызли библиотечные книги…

Антип поднял взор к высоким сводам. Он не видел Сатану, но рогатый был там, где ему не положено быть. Мучал грешников, окруженный сатанинской ратью. До революции и бесовского Сдвига отец Григорий пригласил в храм богомаза. Тот подновил потускневшую роспись двухсотлетней давности. А диавола отказался трогать. Темная, нереставрированная часть фрески тревожила Антипа. Вспомнился рассказ отца Григория об основании монастыря. Что раньше на этом холме располагалась, как выразился батюшка, кереметь: место жертвоприношений, роща, почитаемая чувашами и связанная с культом усопших. Христиане выкорчевали деревья и освятили землю, построили церковь, сперва одну, затем — другую, вот эту. И, словно ведомые недобитым божком керемети, нарисовали диавола на потолке.

Было что-то языческое в пляске свечного пламени, тревожное в населивших храм тенях. Убедившись, что батюшки нет и здесь, Антип поспешил на улицу.

Стояла ласковая июньская ночь. Ветерок с Волги выпасал отару облаков. Меж облачной овчиной проглядывала, озаряя монастырское подворье, растущая луна. Отец Григорий говорил, что чувашских идолищ сменил «скотий» бог Велес; ему поклонялись славяне, поселившиеся у холма. Глубоко пустила корни поганская вера. Не ее ли отголоски будоражили разум Антипа? Или дело только в гостье?

Антип бросил быстрый взгляд на двухэтажный корпус с кельями, перекрестился и пересек двор. Прошлой осенью в обители квартировалась гарнизонная полурота; уходя, большевики социализировали для пожарных нужд двухпудовый колокол альт. Может, с этого все началось, с нарушенной гаммы церковного перезвона?

А что, собственно, началось? Бог берег послушниц, великая пря творилась где-то в стороне от забытого властью — по божьему же наущению — монастыря. Солдаты экспроприировали лошадок, но оставили кур, свиней и коз, не говоря про землю. Антипа, благодаря плоской ступне, не взяли в Красную армию. Надо денно и нощно славить Господа, а не роптать, пугаясь выдумок.

И все же… что-то неуловимо изменилось. Воздух… густота мрака… даже лунный свет, лакирующий крепостные стены… Интонации, оттенки. Это чувствовал дьяк, и чувствовала животина, вздрагивающая при малейшем шорохе и жалобно блеющая…

Антип прошел сквозь двери в воротах. Захотелось никотином освежить голову. Утешиться привычным пейзажем, широкими просторами Поволжья, нежной, с позолотой, зеленью яровой пшеницы. Отойдя от крепостных стен на приличествующее расстояние, Антип вынул из недр рясы черешневую трубку и кисет, и, бормоча слова извинений, побаловал себя понюшкой, а вдругорядь принялся засыпать табачок в люльку.

Темная фигура пронеслась по тропе в нескольких аршинах от дьякона. Он весь сжался. Отец Григорий за курение порол подопечных розгами. Благо и сам дымил, как паровоз, и имел плохой нюх. Но батюшка — или кто иной, мающийся бессонницей, — не заметил Антипа. Дьякон торопливо спрятал добро и, гонимый любопытством, двинулся вслед за припозднившимся гулякой.

Мысль, что это может быть девка, странная гостья Христовых невест, отозвалась холодком в сердце. Батюшка строго-настрого запретил приближаться к чужачке, да она и не выходила из отведенной ей кельи. Или выходила? Например, чтобы навестить мертвецов… К погосту, расположенному у северной стены, вела тропа.

«Возвращайся-ка лучше к себе, раб Божий…»

Антип ослушался голоса разума и замер у раскидистой черешни. Впереди, освещенное луной, лежало монастырское кладбище. Самые старые захоронения датировались шестнадцатым веком. Самое свежее принадлежало сестре Ефросинье, прибранной Господом зимой в возрасте восьмидесяти лет. Ухоженные могилы, цветы, выпестованные матушкой Агафьей. Обычно этот уголок умиротворял Антипа. Но сегодня, словно сговорившись, привычные вещи обрели гнетущую двусмысленность.

Человек стоял напротив единственного здешнего склепа. Изначально Свято-Покровский женский монастырь был мужским скитом. По словам отца Григория, на месте гробницы находилась пещера, в которой жили схимники, а ныне хранились двухсотлетние останки игуменьи Макрины. Усыпальницу из блоков белого песчаника венчал купол с крестом, фреска в фронтоне изображала Деву Марию с Предвечным младенцем.

У Антипа отлегло от сердца, тревогу сменило злорадство. Он увидел стянутый лентой апостольник, подрясник. Кому-то из монахинь приспичило нарушить дисциплину, о чем Антип, конечно, доложит матушке настоятельнице.

Дьякон осторожно продвинулся вперед, к соседнему дереву. И выпучил в полумраке глаза. Он узнал Лукию, не монахиню, а одну из двух указных послушниц. Но почему она не в постели? Почему не спит, помолясь? Зачем снимает платок, распуская по плечам волосы, отливающие серебром в лунном свете?

Не подозревая, что из темноты за ней следят, Лукия обронила головной убор и стянула с себя подрясник. Антип подавился слюной. Он никогда не видел девушек в сорочках. Должен был отвернуться, но продолжал смотреть, аки Хам на пьяного Ноя.

В тишине, нарушаемой лишь шелестом листвы, обезумевшая послушница сняла льняную сорочку, предоставив вызывающую, богопротивную наготу ночному светилу, ветерку и очам ошеломленного наблюдателя. Образ голой девушки среди могильных камней ослепил Антипа, обратил в еще один камень его тайный уд. У дьякона затряслись руки.

Лукия была невысокой и худой. Антип прекрасно видел ее профиль, мягкие очертания ягодиц, дерзкие маленькие груди, торчащие вверх продолговатыми сосцами, видел плоский живот и черный куст волос под животом. Лукия воздела к небу руки. Острые грудки поднялись вслед за ними. Лицо послушницы было одухотворенным, преисполненным какого-то внутреннего света, идущего вразрез со всем прочим. Словно Господь — нет, рогатый Велес! — ниспослал на нее благодать или явил чудо.

Антип ощупал себя пальцами сквозь парчу. Его собственная плоть горела огнем, а как возгорится душа его в аду! Но, не в силах обуздать похоть, дьякон стиснул ноющий корень. В этот миг до его слуха донеслось характерное цоканье. Словно бычок шел по камню.

Только звук раздавался там, где бычкам и буренкам не было места. Он шел из усыпальницы.

«Я брежу!»

Лукия тоже услышала поступь приближающегося пекла. Она опустилась на колени перед склепом. С ее лица можно было писать иконы: мироносицу, покаявшуюся блудницу, Марию Магдалину…

Кованая дверь склепа отворилась, протяжно заскрежетав петлями. То, что вышло наружу, нависнув над послушницей всем своим нечеловеческим ростом, погасило в Антипе жар, льдом сковало и пах, и кишки. Ветерок приглаживал черную шерсть дьявольского визитера. Копыта утопали в земле. Дьякон вспомнил закопченный фрагмент церковной фрески.

Вот он — мироправитель тьмы века сего, искуситель, ходящий яко лев рыкающий. Вот его приапическая плоть, целящаяся в богоотступницу.

Лукия задрожала всем телом и коснулась рукой чудовищной булавы, сатанинской пародии на половой орган мужчины. Пальцы скользили по гладкому багровому наросту величиной с небольшую дыню. Из пасти демона вырвался одобряющий вздох, из щели в омерзительной «дыне» капнула мутная жидкость. Когтистая лапа огладила волосы послушницы и потянула к себе ее голову. Лукия закатила глаза и открыла рот. Язык запорхал, вылизывая отверстие в наросте, обе руки работали, массируя опоясанный вздувшимися венами ствол.

Не в силах выдержать этой скверны, Антип сдавленно вскрикнул. Лукия и ее любовник резко оглянулись. В черных впадинах дьявольских глазниц запылало белое пламя. Антип бросился прочь.

Он мчал по тропе, разом забыв все молитвы.

«Грех! — стучало в черепной коробке. — Великий грех, Господи!»

Сестры спрашивали у отца Григория о Сдвиге, случившемся год назад, о Старых Богах, про которых писали в красных и белых газетах. Священник сказал на проповеди, что это лишь бесы и за ними придут ангелы в белых ризах и мечами сокрушат нечисть.

Где же твои ангелы, Боже?

Антип грудью протаранил дверь, споткнулся о порог и упал на четвереньки. Чья-то тень накрыла его. Известно чья! Это диавол, поселившийся в склепе игуменьи Макрины, и сейчас он заставит Антипа лизать его срам!

Дьякон поднял взгляд. Вместо Сатаны он увидел участливое, обеспокоенное лицо настоятельницы.

— Матушка Агафья! Лукия… кладбище… диавол…

— Окстись, блаженный. — Настоятельница покачала головой. — Нет никакого дьявола.

— Там… — Антип осекся и посмотрел на топор, который Агафья сжимала в руках.

— Нет дьявола, — повторила настоятельница. — Нет Бога. Есть космическая тьма и воля ее.

За спиной дьяка, за воротами раздались тяжелые шаги и фырканье зверя. Антипа парализовало. Агафья отвела вбок топор и нанесла удар. Сталь воткнулась в лицо Антипа. Хлынула ручьями кровь. Агафья вырвала лезвие и снова ударила, ломая скуловую кость. Третий удар пробил череп и выбросил в пыль мозги. Антип давно не шевелился, но Агафья продолжала рубить. Красные точки испещрили ее мантию. Когда она закончила, утомившись изрядно, от головы дьякона остались лишь клочья скальпа, осколки костей, каша серого вещества да бородатые лоскутья.

— Аминь, — прошептала Агафья и пошла открывать ворота. Тот, кто фыркал снаружи, не помещался в дверной проем.

* * *

— Дайте мне шелков обоз с девкой пухлою… лижутся попы взасос с мерзкой Ктулхою. — Степа развел в стороны руки и пошел вприсядку вокруг колодца. — Разливайте самогон да с грибочками… ждет конармию Дагон за лесочками…

— Ты чего веселый такой? — Черноволосый, смуглый Викентий Тетерников прислонился к дереву, надгрыз червивое яблоко. Жара изводила, и оба красноармейца разоблачились до портков. В пыльную глушь под Саратовом они прибыли с юга, порознь. Степа Скворцов освобождал Крым от остатков деникинских войск. Викентий чудом сбежал из Иловайска, захваченного кавказской дивизией генерала Шкуро. Познакомились они в лазарете и за пару недель успели скрепить дружбу энным количеством разведенного спирта. Вчера переборщили, отмечая выписку. Тетерникова штормило, а Степа, глядишь ты, пускался в пляс.

— А чего ж не веселиться, товарищ мой очкастый? Все болит, значит живы.

— Это исправимо, — изрек Тетерников и зашуршал газетой. Когда из Степы извлекали пулю, Тетерников читал ему вслух «Дон Кихота». Всюду таскал с собой потрепанную книжицу и горевал, что не может найти второй том. Он писал стихи и даже прославился в очень, очень узких кругах в родном Воронеже. Ему было много: двадцать два.

Степе Скворцову было и того больше. Он точно не знал сколько. Двадцать пять или двадцать шесть. В приюте для детей-сирот дни рождения не отмечали, а женщина, бросившая его на церковной паперти, не оставила записки с именем и возрастом. Назвали подкидыша в честь приютского истопника. Истопник этим фактом страшно гордился и научил семи — или восьмилетнего Степу пить спирт и сворачивать козьи ножки.

— Что пишут? — осведомился Степа, смачивая шею студеной водой из ведра.

— Наши зажали Галицкую армию в Треугольнике смерти. ЗУНР обречена. Пилсудский во Львове, у него, говорят, есть запретные книги. А Шкуро в харьковском «Метрополе» съел певицу Плевицкую. — Тетерников поковырялся ногтем в зубах. — Меццо-сопрано. Видел фильму «Агафья»?

— Не видал.

— Она там хороша. Земля пухом. А Махно твой нам снова не друг, а собачья какашка.

— Че это он мой? — набычился Степа, дезертир и бывший анархист, попавший в красную конницу из махновского отряда.

— Ну, не твой — так не твой, — легко отступился Степа. Он осмотрел свое плечо, свежие шрамы, где вошла и вышла пуля. — Слушай, как думаешь, у того деда самогон еще водится?

— У рябого? — Степа взъерошил короткие белобрысые волосы. — Он вредный, конечно, но если поднажать…

— По праву вооруженного насилия, — осклабился Тетерников.

На дороге взвилось облако пыли, раздался перестук копыт. Спустя полминуты у избы, возле которой прохлаждались красноармейцы, остановился вороной конь. Сперва Степа подумал, что всадник пригрел за пазухой кошку — или нескольких кошек — и они там барахтаются. Но потом он заметил гроздь тяжелых белых кудрей, выбившихся на плечо всадника из-под фуражки, и приоткрыл от изумления рот: так это ж не кошки, а сиськи, это ж баба, одетая, как мужик, в кожаные штаны и военного кроя суконную рубашку. Степа свистнул Тетерникову. Тот тоже рассматривал наездницу округлившимися глазами.

Баба — молодая девка — спешилась и привязала коня к жерди. Зевак она игнорировала. У нее было грубое, простое, припорошенное дорожной пылью лицо, толстогубый рот, нос с горбинкой и по-детски пухлые щеки. Степа решил, ей лет восемнадцать, не больше. Короткая челка, чтоб не мешали волосы. Какая-то подростковая, а не бабская полнота.

— Товарищ суфражистка. — Тетерников прочистил горло. На его губах играла лукавая ухмылка. — Вы к нам откуда такая боевая?

— Ну прям амазонка, — поддержал Степа.

— Красавица, миру на диво, ко всякой работе ловка.

— А не натирают вам штаны-то?

Девка стиснула зубы и не одарила красноармейцев вниманием. Она потрепала коня по гриве и направилась к избе. Мужчины, увидев кобуру на ее поясе, развеселились сильнее.

— Что у вас там? Помада?

— Духи «Нильская лилия»?

— Вылитая Инесса Арманд!

Девка вошла в избу.

— Видел титьки? — причмокнул Степа. — Зимой на одну лег, другой укрылся.

— Это не титьки, товарищ ситный. Это перси! И широченный престол! — Тетерников хлопнул себя по заднице и сказал, отсмеявшись: — Ладно, ждем этого, как его, чекиста…

— Туровца, — подсказал Степа.

— Ждем Туровца и идем доить деда на предмет алкогольных изысков.

— Годный план, товарищ поэт.

* * *

Прасковья Туровец повела плечами, словно стряхивала назойливых мух. Она привыкла к смешкам и косым взглядам, даже научилась контролировать гнев. Придумала горшочек, в котором этот гнев копится, чтобы в нужный час излиться кипятком на истинного врага рабочего класса.

Она была ровесницей века, и век заставил ее рано повзрослеть. На глазах Прасковьи истекли кровью родители. На ее руках умирали побратимы. И ее руки тоже сеяли смерть.

Мужланы… ну их в болото!

Прасковья прошлась по избе, в горницу, украшенную портретом Владимира Ильича. За столом, обронив голову на кипу бумаг, дрых человек. Кругляш лысины, заштрихованной тремя аккуратными волосками, целил в гостью.

Прасковья посмотрела на потрет. Теплый — морщинки как лучики — взор Ленина придал сил. В его, пусть и условном присутствии Прасковье становилось спокойно и безопасно. Хотелось поцеловать Ильича в щечку.

«Мы строим коммунизм, невзирая на необычайные трудности и так называемых Старых Богов… мы не боимся ни Ктулху, ни дальних сроков… поколение пятидесятилетних не увидит коммунизм, но те, кому сейчас девятнадцать, — они увидят и будут творцами коммунистического общества!»

Вызубренные наизусть Ленинские пророчества окрыляли. Прасковья кашлянула. Постучала в стену. Топнула ногой.

— Кто? — Разбуженный гражданин выпрямился. — Жировик? Ежевика? — Он уставился на девушку осоловевшим спросонку взглядом. — Приснилось, — сказал, утирая рукавом лоб, на котором отпечатались машинописные буквы. Задом наперед дивно-лунное слово «мунизм». — Вы по какому поводу?

— Туровец, — представилась Прасковья. Помятая физиономия гражданина просветлела.

— Туровец… — Он обвел взглядом гостью — без похоти, но с искренним интересом. — Вот ты какая, товарищ Туровец. Молодая…

— Возраст — еще один пережиток царизма, — парировала Прасковья. — Как пол.

— Пол… — Гражданин посмотрел на лиственные доски под ногами.

— Строителям будущего и пять лет, и девяносто пять, — твердо сказала Прасковья. — Вы… Безлер.

— Он самый, — согласился гражданин. — Александр Моисеевич Безлер, волею государства — земельный комиссар в этой дыре. А ты, значит, прямехонько из Симбирска?

— Из него. — Прасковья коротко взглянула на портрет с дорогим земляком.

— И что у вас?

— Работа бурлит.

— Как и везде. — Безлер почесал затылок. — Деникинцы взяли Харьков и прут на Москву. У них книги, ми-го… В Петрограде — сами знаете. Чума. Весной пала советская власть в Риге и в Мюнхене…

— Все будет, — сказала Прасковья. — И Рига, и Мюнхен. — Она с трудом представляла, где находятся эти города. — Алые стяги взреют над планетой. Чудовищ мы… — Она ударила по воздуху ребром ладони.

— Все так, товарищ Туровец, все так. — Комиссар спохватился. — Чего же я… кофия с дороги? Сахар есть…

— Откажусь.

— А по пятьдесят?

— Я не употребляю. — Прасковья бросила взгляд в окно. — И вашим солдатам не советовала бы.

— Да, распустились… — погрустнел Безлер. — Что есть, то есть. А ты, слышишь, ты Троцкого видела?

Прасковья кивнула.

— В мае выступал у нас, перед Симбирским гарнизоном.

— И какой он?

— Красивый. Сильный. — Прасковья не стала упоминать, что от чтения запрещенных книг лицо наркома покрывали светящиеся буквы: каждый сантиметр кожи и даже стекла очков — в фосфоресцирующих литерах. Это вам не «мунизм», это вражьи заклятия, которые Лев Давыдович пытался обратить против гнусных богов.

— Сильный… — мечтательно повторил Безлер. — Как это — в обыкновенных людях, в тебе вот, например, в Троцком, вдруг разворачивается что-то огромное? Чему по плечу тягаться с… — Комиссар постучал пальцем по документу, содержащему подробный рисунок ракообразной твари.

— Ну вы тоже сравнили, Александр Моисеевич. — Прасковья холодно фыркнула. — Где я, а где Троцкий.

— Не принижай себя. Я же читал. Прошлым летом под Симбирском…

Перед глазами Прасковьи вспышкой молнии встала заброшенная станция Охотничий и гигантская тень, вырастающая над зданием. Прасковья моргнула, убирая воспоминания в чулан. Однажды это умозрительное хранилище перестанет вмещать ужасы, выпавшие на долю девятнадцатилетней девушки.

— Это заслуга командующего бронепоездом, — соврала Прасковья, чтобы уйти от темы. — Александр Моисеевич, я телеграфировала вам по поводу Лебяженки…

— Да, конечно, конечно. — Комиссар сдвинул бумаги, освобождая карту района. — Лебяженка — это здесь, сельцо, там уж никто не живет, поди. Белочехи тоже, знаешь ли, магии обучились.

— Я бы проверила.

— Проверь. Много народу послать не смогу, каждый боец на счету. С двумя управитесь?

— С этими? — Взгляд в окно.

— Что имеем, тем не дорожим. Вы не смотрите, что орангутанги. Храбрые парни, башковитые. Тетерников — тот вообще стихи пишет.

— А чего в тылу?

— Подранки. С фронтов.

— Ясно… Возьму подранков.

— Только вот… — Безлер поерзал. — Услугу попрошу за услугу.

— Слушаю.

— В тех краях монастырь есть. — Безлер показал на точку возле Лебяженки. — Бабий. Все руки до них не дойдут. Пришел приказ из Москвы: уплотнять монастыри. Будет там с конца лета лазарет. Ты бы крюк сделала, прикинула хер к носу… ну то есть…

— Я поняла.

— Ага. Что у них там по финансам, чем могут помочь Родине. Не прячут ли врагов.

— Сделаю, Александр Моисеевич.

— Вот и чудесно. — Комиссар вышел из-за стола и пожал Прасковье руку. — Молодец ты. Большевичка. Сиськи здоровенные.

— Спасибо.

— Ну, в добрый путь.

Прасковья вышла из комиссарской избы. Солнце ослепило, она прикрыла рукой глаза и из-под ладони посмотрела на двух увальней, почивающих в теньке.

— Здравствуйте, товарищи.

— Так мы виделись уже, — отозвался белочубый.

— Вы по вопросам равноправия к нам? — съехидничал чернявый.

— Я, товарищи красноармейцы, к вам по совсем другому вопросу. Моя фамилия — Туровец, и я председатель уездной чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией, саботажем и преступлениями по должности. И, боюсь, ближайшие несколько дней вам придется провести в моей компании.

Ухмылки сползли с лиц мужчин, увяли. Развернувшись к ним спиной, Прасковья позволила себе победоносно улыбнуться.

* * *

— Товарищ председатель, а, товарищ председатель!

— Я вас слушаю, боец.

— Тетерников моя фамилия. Викентий. А этот… слышь, как тя звать?

— Сеньор Стефан Скворцов.

— Точно! Вертелось на языке!

Трое всадников скакали вдоль дубового гая. Прасковья на жеребце Дамире — аббревиатура от «Даешь мировую революцию!», парни — на гнедых кобылах. Ветерок развевал волосы наездников и приглаживал степные травы, колосящиеся по правую руку. Луговина уходила вдаль, к зеленым урочищам, похожим на пасущихся в поле слонов. Солнечные лучи пробивались сквозь кроны молодых дубов и золотили штыки на винтовках красноармейцев. Желуди хрустели под копытами лошадей.

— А вас как величать, товарищ председатель Туровец?

— Прасковьей кличут.

— Славное имя, — оценил Тетерников. — Чисто русское.

— На самом деле — греческое, — сказала Прасковья.

— Правда? А ласково как?

— Что — ласково? — не поняла Прасковья.

— Ласково светит солнце, — вполголоса, с ехидцей запел Скворцов.

— Ну как вас матушка называет? — прикусывая улыбку, спросил Тетерников.

— Никак, — ответила Прасковья, глядя в лес. — Ее убили.

Тетерников стушевался.

— Простите, председатель.

— Кто убил? — посерьезнел Скворцов. — Чехи? Комучевцы?

— Давайте отложим праздные разговоры, — сказала Прасковья.

— Да… извините…

Степь плевалась кузнечиками. Комучевцы знатно потрепали Симбирск, но круглой сиротой Прасковья стала раньше. До войны, до Сдвига, до Октября. Когда царь, по которому сохли одноклассницы Прасковьи, отрекся от престола и правительство Керенского на радостях объявило всеобщую амнистию. Когда жандармерию и царскую полицию поголовно сослали в окопы Великой войны и некому было противостоять преступности, захлестнувшей город.

— Товарищ председатель… — Спутники Прасковьи не умели долго молчать.

— Здесь.

— А зачем вам в хутор?

Прасковья сдула с рукава мотылька.

— Про банду Ульмана слыхали?

— Кто ж не слыхал? Налетчики, душегубы. Скольких людей на тот свет сослали. В ссыпной кассе цельным мильоном разжились.

— Только нет больше банды, — сказал Скворцов. — Они винзавод в Сенгилеевском уезде брали, а там засада. Ульмана под белы ручки в ваш Симбирск и доставили. Наверное, казенные харчи точит.

— Не точит, — возразила Прасковья. — Кончился Ульман в Соловьевом овраге.

— Поделом.

— У Ульмана наперсник был, — сказала Прасковья. — Яков Кучма. Второй человек в шайке. — Тень скользнула по ее лицу. Не от веток тень, а от воспоминаний. Она увидела родной дом на берегу Свияги, маму за швейной машинкой, папу с книгой. И сама Прасковья, босоногая, шестнадцатилетняя, еще не видевшая ни чудищ, ни человеческих кишок, облепленных мухами, лежащих в дорожной пыли… невинная девочка подходит к окну и говорит, вглядываясь в ночь:

— Мам, пап, там какие-то люди стоят.

Газеты писали, звездный рак заразил Россию летом восемнадцатого, и они были правы. В восемнадцатом подземная река Симбирка выпустила на поверхность отвратительных троглобионтов, а местный помещик Шапрон дю Ларре стал приносить кровавые жертвы Псам, Обитающим В Углах. Но монстры населяли мир задолго до Сдвига. Населяли его всегда, и Яков Кучма, дезертир и мародер, был одним из чудовищ.

— Председатель? — Скворцов вернул Прасковью в реальность — из роковой ночи в седло.

— Да… Кучма… ему и еще парочке налетчиков удалось улизнуть на подводе. Свидетели утверждают, что он был тяжело ранен в голову.

— Ищи-свищи, — сказал Скворцов.

— И искала, и свистела. На допросе подельник Ульмана упомянул, что Кучма предлагал банде пересидеть в Лебяженке, там, дескать, у него любовница.

— Правая рука кровопийцы Ульмана… — Тетерников глотнул из фляги. — И что ж, вас одну его ловить послали?

— Я не одна, — улыбнулась Прасковья.

Они проехали заброшенную лесопилку. Предприятие кишело мошкарой. За рощей дорога ныряла в балку с рассыпанными по дну домишками. Прасковья расстегнула кобуру и велела приготовиться. Привязав лошадей к жердям у ручейка, посланцы революции вошли в хутор.

Запущенность Лебяженки, отсутствие людей во дворах и цепных собак за покренившимися заборами не удивили Прасковью. Сколько сел опустошила война — не счесть. Но было что-то еще, черная тоска, которую излучали чумазые домики и заполоненные бурьяном огороды. Как отпечаток жирных пальцев — звенящее в знойном воздухе эхо произнесенных здесь заклинаний. Пушистая плесень, покрывающая степную вишню, осиные гнезда под кровлей, на лавке у калитки — груда ветоши, сложенная в виде старухи.

Прасковья сбилась с шага. Старуха была настоящая. Рябая, согбенная под тяжестью лет, она зажмурилась, принимая солнечные ванны, и что-то бормотала себе под нос. Из ее дряблой щеки рос, доставая до ключицы, мясистый шип толщиной с початок рогоза.

Прасковья приблизилась к старухе. Слух уловил обрывки бессмысленных или, наоборот, налитых зловещим смыслом фраз:

— Погребенные среди звезд… изменчивые контуры мегалитов… лабиринт из семи тысяч кристаллических структур… обратные углы Тагх-Клатура… — Старуха распахнула веки, заставив Прасковью и красноармейцев отпрянуть. Правый ее глаз затянула молочная катаракта, в левом было сразу два зрачка, синий и карий. — Куколка, — промолвила старуха совсем другим голосом, не тем, который она использовала для произношения абракадабры. — Хочешь молочка? У меня молочко пошло…

Прасковья поежилась, как от порыва ледяного ветра.

— Нет, хочу. Мы ищем гражданку Ольгу Ракову. Знаете такую?

Старуха показала вбок крючковатым пальцем. Прасковья не могла оторвать взгляда от гадости, свисающей со старушечьей щеки.

— В конце улицы двускатная крыша.

— Спасибо.

— Скажите ей, чтоб сдохла уже.

Старуха закрыла свои пугающие глаза. Визитеры пошли по растрескавшейся дорожке.

— Сдвиг. — Скворцов скрипнул зубами. — Нам приходилось прятаться от деникинцев в Аджимушкайских каменоломнях. Восемь километров темноты под землей. И что там только не водилось, в туннелях. Порой подумывал белякам сдаться, лишь бы не стать… — Он глянул через плечо на уменьшающийся силуэт старухи — кучу ветоши, сложенной на лавке. — Не стать, как это.

— Так вы из «Красных кротов»? — догадалась Прасковья.

— Керченский подпольный горком большевиков!

— Серьезное ранение?

— В брюхо.

— А жрет, как Дагон, — прокомментировал Тетерников.

Шуточные пререкания оборвал выплывший из-за боярышника дом с двускатной, крытой шифером кровлей. Обширный огород не миновала судьба соседских делянок. Теперь на нем выращивали сныть да осот.

— Давайте так, товарищи…

Договорить Прасковье не позволило отворившееся окно — и грянувший следом выстрел. Штакетина разлетелась щепой в полуметре от места, где председатель стояла. Прасковья села, и бойцы, срывая с плеч винтовки, последовали ее примеру.

— Не подвела чуйка, товарищ председатель. — Тетерников сощурился в щель между досками.

Вторая пуля чиркнула над головами. Прасковья стиснула рукоять нагана.

— Пистолет, — на слух определил Скворцов.

— Послушайте, вы! — крикнула Прасковья. — Уйдите от крови, нас здесь целый отряд, мы — представители единственной законной…

Свинец шлепнул о забор.

— Вы говорите, говорите, председатель. — Тетерников отклонился, вставил в прощелину штык и спустил курок. Передернул затвор, трехлинейка отхаркнула гильзу.

— Соскучился я по этому аромату. — Скворцов втянул ноздрями запах пороха. — Ну чего, председатель? Вы тут главная.

— К дому проберетесь? — Прасковья посмотрела на Скворцова.

— Это запросто. — Красноармеец пополз вдоль забора. Тетерников поднял винтовку. Стрелок выпустил несколько пуль в молоко. Затем, не сговариваясь, Прасковья и Тетерников вскочили и открыли огонь по окну. Скворцов был уже возле дома. Прокрался к наличнику, отлип от фасада и шарахнул в сенцы из винта.

Воцарилась тишина. Скворцов встал на цыпочки, вытянул шею за подоконник и показал товарищам большой палец.

— Красавчик, — оценил Тетерников. Перемахнув забор, пригибаясь до земли, Прасковья и Тетерников ринулись к дому. В сенях их ждал сюрприз. Стрелок был женщиной тридцати примерно лет. Красивое, нынче залитое красной юшкой лицо, остекленевшие глаза, дыра в щеке, куда попал Скворцов.

— Ольга Ракова, — шепнула Прасковья, подбирая с половиц браунинг и проверяя обойму.

— Чтоб меня так баба любила, — сказал Тетерников.

Прасковья сунула Ольгин браунинг за пояс. Перебежками, от дверного проема к дверному проему, троица прочесала дом. Искомое нашлось в дальней комнатушке. Лежанка, а на ней — мужчина в рейтузах, с голым, покрытым шрамами торсом, впалым брюхом, с марлевой повязкой на голове. Сквозь бинты проступало багровое пятно. Мужчина явно балансировал между жизнью и смертью, между этим и тем. Но, заслышав скрип половиц, он открыл глаза и посмотрел на Прасковью, а она, не признавшая его сперва с бородой, испустила вздох облегчения.

— Долго я тебя искала.

— Это он? — Тетерников прислонился к дверному косяку.

— Он. Яков Кучма, бывший боец Красной армии, враг республики.

— Как бы не околел в пути…

Прасковья присела на край кровати. Раненый слабо шевельнул рукой. На пальце сверкнул перстень: серебро с сердоликом. Бледное лицо исказила мука, светло-голубые, почти прозрачные глаза напряженно всматривались в девушку.

— Помнишь меня? — спросила Прасковья.

Кучма моргнул. Значит ли это «да»?

— Скажи, кто я?

— Ку…

Прасковья склонилась к мужчине, вкушая кислую вонь из его рта.

— Кукла… — выдохнул Кучма.

Прасковья приставила ствол нагана к его переносице и выстрелила в упор.

— Етить-колотить! — подпрыгнул Скворцов. У Тетерникова отвисла челюсть. Прасковья и бровью не повела. Перед тем как выйти из комнаты, она повозилась, сняла с пальца мертвеца перстень и сунула его в карман. Показалось, она оставила в доме Раковой груз, который тащила на себе долгих двадцать девять месяцев.

— Товарищ председатель… — Красноармейцы вышли за Прасковьей во двор. — Зачем так? Он же беспомощный был.

— Мы думали, вы его в Симбирск доставите…

— Лень возиться, — сказала Прасковья. — Подождите здесь.

Она ушла в одичавший сад и позволила слезам облегчения течь по щекам. Внутри все дрожало, но это была хорошая дрожь.

Спустя четверть часа Прасковья и озадаченные красноармейцы прошли мимо лавки с восседающей на ней старухой. Прасковья решила, что старуха спит, но вдруг в спину ей донеслось:

— Как тебя звали?

— Меня? Прасковьей.

— Царствие тебе небесное, — сказала старуха и, сунув в беззубый рот мясистый нарост, принялась его сосать.

* * *

Судя по карте, от хутора до Свято-Покровского монастыря было двадцать верст, и, преодолев четверть расстояния, путники сделали привал. Притихшие красноармейцы поделили хлеб и сушеную рыбу. Прасковья ела с аппетитом, какого не испытывала давно. Питалась она скудно, без излишеств, но, как назло, не худела. С детства склонная к полноте, стеснялась лишнего веса еще и потому, что окружающим могло показаться, будто в ЧК особый паек, а ведь зачастую дневной рацион товарища председателя составляли сухарь и подсоленный кипяток, и как все, без блата, стояла она за пайковым фунтом хлеба.

Дамир щипал траву и ластился, бабник, к лошадкам красноармейцев. Лошадки кокетничали. Бойцы жевали голавль, наблюдая за Прасковьей. Над лощинкой, в которой они расположились, плыли бесконечным тяжелым покровом похожие на пар облака.

— Я вам солгала.

Красноармейцы вскинули брови.

— Кучма не был правой рукой Ульмана. В банде он был обыкновенной сошкой. На его поиски не послали бы отряд.

— Так это личное? — Тетерникова осенило. — Постой-ка, Кучма убил вашу маму?

Прасковья подумала, что, если сейчас моргнет, увидит на изнанке век ту ночь целиком. Услышит стук в дверь, и папа, близоруко щурясь, отворит незваным гостям, двое из которых замотали лица шарфами, а третий — нет.

— Мою маму — и отца тоже — убили подельники Кучмы. — Голос Прасковьи звучал спокойно, словно она говорила о будничных вещах, о покупках или надоях. — Но Кума тоже там был. Убийц я не смогла бы опознать.

Картинки прорвались в мозг из ненадежно запертого чулана. Нелюди. Ножи. Красные брызги на занавесках и вышитой мамой скатерти. Папин желтоватый подкожный жир. Ухмылка Кучмы, не запачкавшего руки кровью.

— По соседству с нами жил ювелир, — сказала Прасковья. — Грабители спутали адреса. Папа служил дьяконом в церкви, а мама работала швеей. У нас нечего было красть, и они рассвирепели. Зарезали родителей у меня на глазах. А пока отец умирал… — Прасковья облизала губы, паузой выдала бушующие внутри эмоции. — Пока он умирал, Яков Кучма насиловал меня.

— Черт. — Тетерников покачал головой сокрушенно. Скворцов сплюнул в траву.

Прасковья вспомнила грубые толчки и мужские руки, впервые дотронувшиеся до ее груди, и как царапал сердолик пересохшую слизистую, когда Кучма сунул палец ей во влагалище. Хлеб встал комом в горле. Она бедром почувствовала тяжесть перстня, снятого с трупа. Испугалась, что, если повернется, увидит истекающего кровью, твердящего дурацкие слова молитвы папочку и бездыханную мать у печи.

— Вас пощадили? — спросил Скворцов.

О, нет. Те… существа не знали пощады.

— Кучма придушил меня и посчитал, что я умерла.

Новые — старые, в ржавых пятнах — картинки посыпались из чулана. Как она приходит в себя среди трупов. Как целует маму, как ковыляет пустынной улицей, а кровь струится по ногам и скапливается в калошах. Наконец, как она раскалывается воплем в конторе жандармского управления. А контора пуста, как город, как вера богомольцев, и по полу раскиданы грязные бумажки.

— Кремень-девка, — сказал Скворцов и спохватился: — Простите, не девка — товарищ председатель.

— Полегчало? — Тетерников внимательно посмотрел на Прасковью. — Ну, когда вы его…

— Когда очистила трудовую землю от Кучмы? Полегчало, — призналась Прасковья. — Очень полегчало.

— Кастрировать надо было, — сказал Скворцов. — Перед смертью.

— Я не наказывала его, — ответила задумчиво Прасковья. — Бешеных псов не наказывают, пристреливая. Я опухоль удалила, считай. — Кажется, красноармейцы ей не до конца поверили.

— А кольцо зачем?.. — спросил Тетерников.

— Обещала принести одному… одному человеку.

Прасковья стряхнула крошки со штанов.

— Ну что? Займемся монастырем, товарищи бойцы?

— А займемся!

* * *

Прасковья ожидала, что обитель будет находиться на выселках, вдали от цивилизации. Но она не ждала обнаружить среди лугов настоящее фортификационное сооружение. На пологом холме высилась небольшая крепость с башнями круглого сечения по углам и четырехметровыми пряслами из тесаных, почерневших от времени бревен. Перед куртинами раскинулось пшеничное поле. Солнце уже закатилось за горизонт, и под сереющим небом монастырь и прилегающая земля выглядели угрюмо, даже как-то угрожающе. Хотя чем могут угрожать бревна и колосья?

У подъема на взгорок путники спешились и повели коней под уздцы. Поле тянулось справа, слева располагались огороды и теплица.

— Анекдот, — сказал Тетерников. — Обратились последователи Ктулху к своему богу, говорят, дай нам мудрую книгу. Раз — появляется «Некрономикон». Обратились и последователи Глааки к своему богу. Раз — «Откровение» в двенадцати томах. Обращаются, значит, к своему богу христиане. Раз — перед ними томик Маркса и Энгельса «Об атеизме, религии и церкви». И голос такой: «Нет меня, дураки».

Прасковья хмыкнула. Скворцов сказал, неприязненно косясь на монастырь:

— Что анекдот? Мы в Крыму штаб врангелевский брали. Внутри чего только не было: черные свечи, алтарь с зарезанным ягненком, манускрипты на языке акло. А на стене угадайте что висело? Икона с Николаем Чудотворцем. — Скворцов скривился. — Ну повесили б ужо Дагона своего, зачем это лицемерие? Дагон хоть действительно им помогает…

— От пережитков прошлого не так легко отказаться, — произнесла Прасковья и потерлась щекой о шею Дамира. — Нужно себе признаться, что всю сознательную жизнь потратил на ерунду. А это для психики тяжко.

— Умная, — простодушно похвалил Скворцов. Тетерников посмотрел на председателя долгим оценивающим взглядом и погрыз сорванную травинку.

У ворот Прасковья подергала за веревку, пробуждая звонкие колокольцы за стеной.

— Рассадники контрреволюции, — сказал Скворцов. — Был бы я Лениным — все бы монастыри тотчас распустил.

В голове Прасковьи возникла комнатушка с бойницами под самым потолком, пол, устланный прелой соломой. В потолке — железное кольцо, от него цепь тянется в дальний конец каморки, в темноту, куда не достает тусклый свет, и темнота воняет зверем, и кто-то смотрит из темноты на Прасковью.

Она сняла фуражку, провела ладонью по волосам. В воротах открылась дверь. Монашка лет двадцати вытаращила на визитеров огромные очи. Очи сделались еще больше, когда Прасковья назвала свою должность.

Монашка попятилась, повернулась и побежала, выкрикивая:

— Матушка Агафья! Матушка Агафья! ЧК!

Прасковья без приглашения переступила порог и сдернула тяжелый засов, отворяя ворота крошечному конному отряду. После чего огляделась.

Квадратный двор обрамляли неприветливые каменные здания. Продольные стены первых этажей заменяли колонны. Сквозная галерея опоясывала территорию. В углу двора, как нашкодивший школьник, стояла деревянная колокольня, а посередке, в самой высокой точке холма — одноглавый храм с дугами аркатур и перспективным порталом. Архитектурных терминов Прасковья набралась у игуменьи Ксении, в миру закончившей петербуржскую Академию художеств. В другом, симбирском монастыре Прасковье нравилось слушать рассказы Ксении о пропорциях, апсидах и высотности интерьера. И сегодня при редких, но регулярных встречах игуменья твердила, что Прасковье надо ехать в Москву и поступать в высшую школу.

«Если не будет порядка, — отвечала Прасковья, — то и школ не будет, а может, и Москвы».

Пропорции монастырской церкви были совершенны. И апсиды хороши, и пилястры. Спасибо, что сохранили такую красоту. Теперь она принесет реальную пользу советским гражданам.

Из галереи за церковью вышли быстрым шагом две черные птицы. Птицами, воронами показались Прасковье фигуры в траурных одеяниях. Позади — девица, отворившая дверь. Впереди, в мантии и парамане с восьмиконечным крестом — игуменья.

— Добрый вечер, — сказала женщина, поравнявшись с визитерами. Лет пятидесяти пяти на вид, она имела мучнистое лицо, лишенное бровей. Морщины в уголках тонких губ придавали облику жесткое, даже жестокое выражение. Прасковья отметила про себя, что с игуменьей могут возникнуть проблемы.

— Драсьте, — сказал Скворцов.

— Почтение, — сказал Тетерников.

— Вы, значит, из ЧК?

Прасковья представилась.

— Простите послушницу Олимпиаду, у нас редко бывают гости.

Девица за спиной игуменьи смиренно склонила голову.

— Я — матушка Агафья, Божьей милостью — настоятельница сей обители. Чем могу быть полезна Республике?

— Вот это мы и собираемся выяснить, — сказала Прасковья. — Земельный комиссар уполномочил нас подготовить монастырь к уплотнению. — Прасковья огляделась. — Как вижу, места здесь много. Аккурат под лазарет.

— Уплотнение… — Настоятельница раздула ноздри. У нее были черные, в тон одежде, какие-то непроницаемые глаза. — В прошлом году у нас квартировались военные. Они забрали лошадей и альтовый колокол.

— Такие времена, мамаш, — сказал Скворцов. — И лучшие для вас уже не наступят.

Настоятельница проигнорировала красноармейца. Колючие глаза цеплялись за лицо Прасковьи.

— Я могу увидеть вашего попа? — Прасковья убрала со щеки мошку.

— Боюсь, отец Григорий отсутствует. Лечится в городе от силикоза.

— Значит, будем вести дела через вас.

— Но не сейчас же. — Агафья подняла взгляд к выкатившейся из-за облаков луне. — Здесь мы рано встаем и рано ложимся спать.

— Вы правы. Мы бы тоже отдохнули с дороги. Одним вечером наши дела не решить, так что мы погостим тут, если вы не против.

— Могу ли я возражать?

— Не можете.

Из дымчатых сумерек в галерее выскользнули две монашки. Они смотрели в земляной пол и ждали указаний игуменьи.

— Отужинаете?

Прасковья посмотрела на красноармейцев.

— А кагор у вас водится?

— Отставить, товарищ Скворцов. — Прасковья повернулась к настоятельнице. — У нас есть немного еды с собой, но будем признательны за гигиену и завтрак. И за корм для наших четвероногих друзей.

— Завтрак в пять тридцать. — Агафья указала на одно из зданий. — Трапезная там.

— Отлично. Тогда утро вечера мудренее. Я попрошу всех, кто здесь обитает, завтра собраться на плацу. Устроим, так сказать, построение.

Матушка Агафья покорно кивнула.

— Послушница Олимпиада, накормите лошадей. Сестра Варвара, проводите мужчин в комнату для богомолиц. Сестра Феофания, займитесь девушкой.

— Конечно, матушка. — Красивая, статная монашка потянулась к вещмешку, который Прасковья сняла с седла.

— Я сама.

— Как будет угодно. Пройдемте.

— Нас разлучают, — сказал Тетерников. Средних лет сестра Варвара увлекала их к колокольне. — Спокойной ночи, товарищ председатель.

— Спокойной ночи, бойцы.

— Дорогу, сударь, Диане де Меридор, направляющейся в монастырь! Что? — Тетерников пихнул Скворцова. — Не куксись, это же Александр Дюма.

Продолжение диалога Прасковья не услышала. Шагая за проводницей, она оглянулась. Темнота постепенно заполняла двор, и в этой темноте недвижимая фигура настоятельницы напомнила колдовскую свечу из черного воска.

— Вы хотите, чтоб я нагрела воду? — Прасковье не нравилось, что к ней обращаются как к барыне.

— Я помоюсь холодной.

Монашка зажгла две свечи, вручила одну гостье.

— Тогда вам сюда.

Следуя за сестрой Феофанией, Прасковья вошла в арочный проем и спустилась по узкой, крутой лестнице. Каменные недра подвала пахли сыростью и затхлыми тряпками. Пауки и многоножки разбегались от робкого свечного пламени.

— Сколько лет этому зданию?

— Четыре века, — отозвалась монашка. Ее деформированная тень ползла по волглой кладке. Мелькнуло помещение с кадками и стиральными досками, следом — узкая камера, поделенная на секции кирпичными ребрами.

— Раньше здесь держали заключенных. Вешайте вещи на крюк.

Сестра Феофания вышла. Из отдушины подвывало тоскливо. Мокрицы плодились в темноте.

— Тюрьма народов, — прошептала Прасковья. Она положила мешок на каменный выступ, убрала в него кобуру. Скинула сапоги и портянки, сняла рубашку и утягивающую майку и размяла освободившуюся из неволи грудь. Сестра Феофания вернулась с ведром, полотенцем и мылом и бросила по-детски откровенный взгляд на полунагую чекистку.

— А ребеночек у вас есть?

— Нет. — Прасковья отвернулась.

— Подожду вас снаружи.

Прасковья сняла штаны. Трофейный перстень выпал из кармана, звякнув о шершавую плиту. Прасковья подобрала его и повертела в руках. В сердолике, как на экране синемы, она увидела Кучму. Подонок кривил в усмешке рот:

— Кукла. Вылитая кукла. Сейчас я с тобой поиграю…

Прасковья сжала кулак.

— Уже не поиграешь.

Она смыла грязь водой бодрящей температуры и домоваренным мылом без запаха. К бруску прилипли мошки, но и такой душ принес удовлетворение. Вытершись и одевшись в белую сорочку, обувши сапоги, Прасковья вышла из логова мокриц.

— Готово.

— Идемте, покажу вам постель.

По лестнице, зажатой в тиски серых стен, Прасковья и сестра Феофания, два свечных огонька в темноте, четыре тени на каменных блоках, дошли до второго этажа. В льняной сорочке на голое тело Прасковья чувствовала себя уязвимо. Словно она — заключенная, которую этапируют в ссылку. Вот и коридор с вереницей дверей по правую руку — совсем как тюремный. Если бы в глухой стене слева были окна, их заслоняла бы крепостная куртина.

— Это ваша спальня. — Монахиня подсветила огарком. Тесная келья была копией той, в которой Прасковья провела год своей жизни. Накрытая толстым одеялом лежанка, тумбочка и сундук для вещей.

В бойницу просачивался лунный свет.

— Отлично, — вынесла вердикт Прасковья. Сестра Феофания удалилась, пожелав праведных снов. Прасковья сгрузила вещи, сунула под подушку кобуру и выглянула в бойницу. Настоятельница покинула двор. Темнота в галереях была непроницаема. За церковью громоздились деревянные постройки: сараи или коровники. Прасковья постояла у бойницы, затем задула свечу и легла под одеяло.

«Кучма мертв. Хороший день».

Она закрыла глаза, а когда снова открыла их, у изножья кровати стояла высокая, окутанная тьмой фигура. Прасковья попыталась выхватить револьвер, но обнаружила, что парализована. Мышцы не подчинялись ей. Выпученными, слезящимися глазами она смотрела на сгусток стигийской ночи, принявшей человеческое подобие, подобие женщины.

В келье не было темно, Прасковья видела рытвины на камне позади названной гостьи, видела изгиб женского бедра и очертания опущенных вдоль туловища рук, но сама женщина была черным пятном.

«Это просто сон!» — подумала Прасковья.

Женщина согнулась в талии. Тьма соскользнула с нее, как погребальное рубище. Над изножьем кровати всплыло костистое лицо, алые, как кровь на снегу, губы, угольные ямы глазниц. Пальцы неимоверной длины сорвали с беззащитной жертвы одеяло и окольцевали ее щиколотки. Широкая улыбка расколола дьявольский лик. Волосы женщины плавали в воздухе чернильными лентами, сонными угрями. Рывком дьяволица раздвинула ноги Прасковьи. Красный язык выпал из отворившегося рта…

И Прасковья проснулась от спасительного звона колокола. Предрассветная муть затапливала келью. Скомканное одеяло валялось на полу. Прасковья резко свела колени и подтянула подол сорочки. В воздухе стоял отчетливый звериный запашок.

* * *

«Очи всех на Тя, Господи, уповают, и Ты даеши им пищу во благовремении, и отверзаеши Ты щедрую руку Твою и исполнявши всякое животно благоволения…»

Трапезная находилась в здании, в которое подселили мужчин. Длинное помещение со сводчатым потолком и иконами в киотах. Святые бдели, следя, чтобы никто не ушел голодным и не чревоугодничал.

Насельницы, от ровесниц Прасковьи до пятидесятилетних, занимали лавки, с любопытством поглядывая на чужаков. Преобладали молодки, а глубоких стариц не было вовсе. Если учесть, что за тремя дубовыми столами собрались все монашки, трапезная явно рассчитывалась на большее количество ртов.

— В кои-то веки — проснулся без похмелья, — сказал Скворцов, потягиваясь.

— Привыкайте, — ответила Прасковья. — При коммунизме не будет водки.

— Зачем же нам такой коммунизм? — удивился Тетерников. — Я вот думаю, водка будет, и первоклассная. Какая же работа без отдыха?

— А отдых, товарищи, это обязательно — надраться?

— Чего это надраться? Смазать механизм рюмочкой, да под хорошую закуску. — Тетерников втянул ноздрями пар, вьющийся над глиняной миской. К завтраку подали картошку в мундире, вареное мясо и ноздреватый хлеб. В грудке ополовиненных картофелин истаивало, благоухая, масло. — Не про надраться речь, а про «помечтать».

— Алкоголизм — оружие классового врага. — Прасковья кивнула монахине, подавшей к столу чашки и крынку свежего молока. — Алкоголизм равно рыхлость характера.

— Не нравится — не пейте, — сказал Скворцов с набитым ртом. — Только вот что я вам доложу. В семнадцатом без спирта хрен бы мы чего добились.

Молодая монашка хихикнула, прикрыв рот салфеткой. Ее товарки зашушукались.

— Спирт с кокаином — и всю ночь контру бьешь, — сообщил им Скворцов.

— А мы тут надолго? — Тетерников собирал масло хлебным мякишем. — Это ж прям каникулы, товарищ председатель.

— Вы, значит, в лазарете больно устали, товарищ Тетерников?

— В лазарете кормили плохо.

— Надеюсь, за пару дней справимся. — Прасковья отхлебнула молока, причмокнула: козье. — В Симбирске хлопот по горло. А, товарищ настоятельница.

Матушка Агафья вошла в трапезную в сопровождении плечистой, едва ли не двухметровой бабы с родимым пятном в пол-лица.

— Доброе утро, благослови вас Бог. Выспались?

Красноармейцы утвердительно заурчали. Прасковья вспомнила дивный сон и повела плечами. Монахиня двинулась к игуменье с миской, но та остановила ее жестом.

— Не голодна.

И села во главе стола, напротив гостей.

— Ваша мука? — Прасковья понюхала душистый хлеб.

— Наша. Носим зерно на мельницу — пять верст пути.

— Поле у вас большое.

— Не сказала бы. Две тысячи квадратных саженей.

— Кто с ним управляется?

— Мы сами. — Агафья говорила не моргая, и лицо ее напоминало восковую маску.

«Не подфартило девицам с настоятельницей, — подумала Прасковья, — чистая фурия».

— Мы здесь приучены к тяжелому труду. У каждой свое послушание. — Агафья обвела тяжелым взором потупившихся черноризиц. — Сестра Таисия имеет послушание алтарницы, сестра Рафаила — клиросная. Кто-то несет послушание при кухне, кто-то — послушание по чтению Псалтыри. И все без исключения работают в поле, на огороде, со скотиной. Мы не держим иждивенцев.

— Псалтырь читать — это, конечно, не иждивение, — буркнул под нос Скворцов. Настоятельница не отреагировала на его замечание.

— Доели, бойцы? — Прасковья поднялась из-за стола. — А вы, товарищи монашки? Вот и хорошо, попрошу вас во двор.

— Во двор, дщери, — продублировала матушка Агафья.

Было раннее утро, безоблачное небо — немое обещание солнышка вскоре припечь как следует. Два десятка насельниц выстроились между трапезной и церковью. Красноармейцы закурили, сев на порог. Прасковья поправила кобуру.

— Товарищи! — провозгласила она. — Вы, вероятно, уже в курсе, но повторюсь: в августе вас уплотнят лазаретом. Вы служили божьему, теперь послужите и мирскому. А Совдепия, товарищи, обязуется защищать вас от происков как классовых, так и космических врагов.

Монашки терпеливо, без воодушевления выслушали речь. Позади раздался полушепот Скворцова:

— Гляди на ту божью невесту. Губы как фрукты, как эти самые… мандарины, во.

Прасковья откашлялась.

— Товарищ настоятельница. Сколько человек проживают в обители в данный момент?

— Со мной — девятнадцать монахинь. Две послушницы. Отец Григорий, как я и говорила, в городе, немощный. А двух наших дьяконов мобилизовали.

— Здесь все?

— Да. Таисия, Олимпиада, Феофания, Сергия, Серафима, Леонтия, Дорофея, Анатолия, Лидия, Варвара, Агния, Лукия, Порфирия, благочинная Рафаила, Дионисия, Фивея, Анфиса, Апполинария и Ангелина.

— …и Ангелина. То есть двадцать женщин, — сосчитала Прасковья. — Где еще одна?

— Сестра Геронтия носит схиму. Она не покидает своей кельи.

— Тогда мы с вами к ней наведаемся… позже. А сейчас, товарищи, можете быть свободны. Кроме вас, товарищ настоятельница. Бойцы…

Красноармейцы раздавили подошвами окурки. Прасковья вынула из кармана и передала им тряпичную рулетку, огрызок карандаша и бумагу.

— Будете делать замеры каждого помещения.

— Есть делать замеры, — козырнул Тетерников.

— Товарищ настоятельница, проведите для нас экскурсию.

— Как изволите. — Матушка Агафья кивнула дебелой инокине с родимым пятном. — Сестра Дионисия, принесите ключи.

Они начали с хозяйственного блока. Скворцов тянул линейку, измеряя площадь амбара, сарая, шумливого курятника, свинарника и коровника. У обители имелись куры и хавроньи, но коровник пустовал. Зато был полон хлев. Из полумрака на чужаков таращились глаза с вертикальными зрачками. Козы апатично жевали траву. Бородатый козел почесал рогом толстый, с проплешинами, бок. Тетерников попробовал погладить смешного козленка, но тот боднул его и убежал к мамке.

— Расскажите про монастырь, — попросила Прасковья.

— Его заложили в четырнадцатом веке, — сказала игуменья. — На месте языческого капища, посвященного Велесу, с согласия князя Дмитрия Донского. Отец Григорий очень интересовался этой темой и даже проводил своего рода раскопки. Перелопатил двор…

— Интересовался? — спросила Прасковья. — Уж не интересуется?

— Интересуется, — поправилась игуменья.

— Археология, — сказала Прасковья. — Это важная наука.

— Да? Я думала, вы отреклись от прошлого.

— Археологию мы сохраним, — пообещала Прасковья.

Они вышли на свежий воздух, но сразу нырнули в сырость угрюмой постройки, такой же, как та, в которой находились кельи.

— Каменные здания возвели в шестнадцатом веке. Церковь была деревянной до восемнадцатого.

Сестра Дионисия позвенела ключами, отпирая замок.

— Когда-то здесь была школа.

— Под лазарет — самое оно. — Прасковья огляделась. — Не много ли места для двадцати монашек?

— До революции нас было шестьдесят, а в лучшие дни — полторы сотни. И это не считая паломников.

— Общество излечивается, — сказал Скворцов, возясь с рулеткой. — Почитали бы девчонкам Маркса.

Игуменья саркастически изогнула губы.

— А что писал Маркс о Старых Богах?

— Ничего, — насупился Скворцов. — Он жил до Сдвига.

— Но такой умный немец мог бы догадаться, что за пределами материального мира властвует разумный хаос.

— Мы этот хаос сабельками изрубим, — сказал Тетерников насмешливо.

— Значит, на то Божья воля.

— Оставим споры для дискуссионного клуба, — сказала Прасковья и принюхалась. В коридор вошла, подволакивая ногу, монашка. Зашептала на ухо матушке Агафье.

— Я оставлю вас на минуту, — сказала Агафья гостям. — Сестра Дионисия, можно вас…

Монахини покинули здание. Прасковья пошла на запах. Он пробудил воспоминания: сестры в белых фартуках, руки по локоть в муке. Мягкое тесто, расстоечный шкаф. Забавное, округлое слово «просфорня». Без просфор, учила матушка Ксения, нет Евхаристии. Кроить тесто и ставить печати следует в хорошем настроении, молясь о благодати, иначе просфоры и агнцы не взойдут, будет горек хлеб. Монахини, несущие просфорное послушание, делились с девочкой секретами мастерства…

Сколько воды и крови утекло с тех пор, а Прасковья до сих пор знала зачем-то, что тот бородач на иконе — Сергий Радонежский, а тот — преподобный Никодим Просфорник.

— Товарищ председатель?

— Здесь. — Прасковья прогулялась к печи.

— А вы смогли бы в монастыре жить?

— А я жила, товарищ Тетерников.

— Да ну! — ахнули красноармейцы.

— Целый год.

— Как Лиза Калитина? — предположил Тетерников. — Ну, из Тургенева. Несчастная любовь к женатому мужчине.

— Дурак, — сказал Скворцов. — По сиротству она.

— Угадали. После смерти родителей меня отправили в монастырь. Но уже осенью семнадцатого я сбежала от боженьки в революционный кружок, а прямо перед Сдвигом вступила в ЧК.

— Вам, наверное, была к лицу ряса, — сказал Тетерников.

— До рясы и послушания дело не дошло. Другой постриг приняла. — Прасковья улыбнулась, с ностальгией потрогала рукой поддоны. Выпечка — что дитя. Ее, покуда есть пар, надо укутать в полотенце, в клеенку, в теплое одеяло. Чтоб зрела там до литургии…

Да, как дитя в зыбке или дитя в животе…

Прерывая течение мыслей, по кафельному полу просеменила мышь.

— Ух, зараза! — Скворцов топнул ногой. Мышь просочилась в едва заметную дыру в стене.

— Товарищ председатель. — Тетерников подошел к печи. — А вы ребятенка хотите?

— Кого я родить могу? — пробормотала Прасковья. — С такой-то жизнью.

— Ну а после войны?

— После войны, боец, надо будет все это отстраивать.

— У вас красивые были бы дети.

— Чего это? — Прасковья отвернулась от Тетерникова.

— У вас лицо скульптурное. И череп.

— Хорош, боец. Измерили кухню? Так меряйте.

Прасковья посмотрела на свое отражение в поддоне.

«Скульптурное… ну сказал…»

Скворцов ползал на четвереньках, оголив копчик. Диктовал, а его напарник чиркал карандашом. Прасковья бросила на Тетерникова взгляд. Красноармеец был высок, строен, волосы — как смоль. Прасковья никогда не целовалась, а единственного мужчину, касавшегося ее под одеждой, она застрелила вчера.

«О чем думаешь, дура!»

Устыдившись, Прасковья отвела взор.

— Простите. — На пороге появилась игуменья с великаншей Дионисией. — Нужно было помочь сестрам в теплице. Здесь все? Продолжим.

Они уже выходили из здания, когда Прасковья приметила массивную дверь в углублении стены. На двери весел амбарный замок.

— Отоприте.

— Никак не могу, — вздохнула матушка Агафья.

— Сестра… Дионисия. Где ключ?

Великанша смотрела сквозь Прасковью.

— Сестра Дионисия немая, — сказала матушка. — Ключа у нее нет: единственный экземпляр забрал с собой отец Григорий. Там его вотчина — иконописная мастерская, он в нее никого не допускает. Придется подождать батюшку.

— Разберемся. — Прасковья щелкнула пальцем по замку.

На улице палило солнце. Колокольня и храм отбрасывали на землю длинные тени. Инокини шастали по двору, кто нес ведро, кто — ворох сена. Хромая монашка волокла на веревке упирающуюся козу. По аркаде мимо чужаков продефилировала молодая монашка со смазливым личиком, ямочками на щеках, в апостольнике, повязанном по густые брови.

«Губы-мандарины», — подумала Прасковья.

— Христос Воскрес, — ляпнул девчонке Скворцов и вывернул шею, провожая ее взглядом.

«Мужики», — покачала головой Прасковья и пошла к храму. Вдруг показалось, что окружающая суета — спектакль, что это для чужаков монашки бегают по двору, притворяясь занятыми. Слово такое… вылетело… «показуха», вот.

«И про отсутствующий ключ настоятельница врала».

Прасковья давно утратила веру в библейского Бога, но сердцем ощущала ту особую церковную атмосферу, которую матушка Ксения связывала с «намоленностью» места. Атмосфера здешней церкви была иной: давящей, безотрадной. И пахло тут не ладаном, не свечами, а почему-то хлевом, козлиной шерстью. Прасковья встала у иконостаса.

«Господи, останови их, — повторял папа, умирая, а в трех метрах от него Кучма насиловал шестнадцатилетнюю Прасковью. — Всемогущий Господь, накажи его, пришли карающего ангела… Господи, доченька!»

Прасковья поморщилась, озирая лики святых, распятого Иисуса.

«Всемогущий! — мысленно воскликнула она. — Мой револьвер наказал бандита, а не Ты. Не Твои книги помогают войскам захватывать территории. У скопцов есть бог-жаба, а Тебя как не было, так и нет».

Прасковья перевела взгляд на фреску, изображающую знакомые сцены: молитву на Синайской горе, воскрешение Лазаря, преломление хлебов. Прасковью заинтересовал потемневший, не тронутый реставратором участок росписи. Грешники, корчащиеся в пламени. Над ними, окруженный рогатым воинством, — кривоногий, животастый дьявол. Когтистые лапы и подкова клыкастой пасти.

— Миленько, — буркнула Прасковья.

— Видите существ рядом с Сатаной?

Прасковья поежилась. Она не слышала, как игуменья подошла.

— Чертей?

— Это не черти. Это монголы. Первый монастырь простоял недолго: кочевники сожгли его, предварительно перерезав монахов. Эта земля обагрена кровью.

Прасковью удивили интонации игуменьи. Какие-то алчные, что ли… Она присмотрелась к «чертям». Косоглазые, с волосами, похожими на лезвия ножей, и копьями в руках.

— Товарищ председатель.

— Здесь.

— Церковь мерять? — Скворцов подбросил на ладони рулетку.

— Пока не надо, — сказала Прасковья.

Из-под аналоя выскочила серая мышь. Сестра Дионисия кинулась за ней, громко топая ногами.

— Напасть с вредителями, — сказала матушка Агафья. — Что мы только не предпринимали.

— Помолитесь как следует, — посоветовал Скворцов.

— Так. — Прасковья хлопнула в ладоши. — Бойцы, продолжайте замеры в зданиях. Товарищ Агафья, мне нужен доступ к монастырской документации. Вы же ведете бухгалтерию?

— Естественно. Сестра Леонтия имеет послушание казначеи. Она даст вам все бумаги. Сестра Дионисия…

Великанша повернулась, сжав кулак. Между пальцев свисал, извиваясь, мышиный хвост. На отмеченном родимым пятном лице застыло выражение тупой ярости.

— …позовите сестру Леонтию.

Прасковья бросила прощальный взгляд на дьявола и его монголов и покинула церковь.

* * *

Сестра Леонтия, маленькая круглая женщина, привела Прасковью в помещение на первом этаже одного из зданий. Оно было раза в два больше трапезной. Помимо шкафов, ломящихся от обилия старинных томов, здесь были стул и добротный, покрытый застывшей лавой воска стол. И в кои-то веки полноценное окно, а не бойница-глазок.

А еще тут были вездесущие мыши. Прасковья не видела их, но слышала шорох под нижними полками. Она представила хвостатых монахинь, читающих Псалтырь, и улыбнулась. Но улыбка пропала, когда сестра Леонтия втащила в библиотеку ящик, доверху заполненный амбарными книгами.

— Остальное принесу позже. — Казначея по-волжски окала.

— Остальное…

Прасковья поникла, помянув незлым, тихим словом матушку земельного комиссара Безлера. Да здесь же за неделю не управиться!

— Я буду в соседней комнате, — сказала сестра Леонтия. — Бумага, перо и чернила в столе.

— Да… конечно…

Прасковья поискала поддержки у незримых мышей и потертых корешков и, не найдя таковую, водрузила на стол первую книгу. Это были финансовые отчеты для епархиального управления за шестнадцатый год. Прасковья собралась с духом, пододвинула к себе бумагу и окунула в чернильницу перо.

В течение следующего часа она выяснила, что три года назад обитель владела десятью лошадьми, пятью дойными коровами, шестью телушками, двумя бычками и энным количеством коз и кур; что продала девять пудов свежей говядины на сумму в сорок рублей, шесть пудов и половину гуся за тридцать; что саратовский купец пожертвовал монастырю двести рублей «на поминовение его рода», а зажиточный крестьянин щедро оплатил псалтырное чтение за упокой новопреставленной матери.

Прасковья зевнула, хрустнув челюстью.

За шестнадцатым годом последовал четырнадцатый. Перо скользило по бумаге. Двадцать пять рублей в пользу обители. Икона, проданная за полтину. Протоиерейский стольник на пасхальную трапезу сестрам. Триста рублей от продажи скота.

Прасковья отшвырнула книгу и прошлась по библиотеке, разминая затекшие мышцы. Полки припадали пылью. В углу свил паутину шустрый паучок. Прасковья нехотя вернулась за стол.

Очередная книга приковала ее внимание, пусть и не содержала необходимой комиссариату информации. Это был перечень людей, насильно заключенных в монастыре с восемьсот тридцатого по восемьсот шестидесятый годы. Скупые справки, человеческие трагедии.

Мирянки отбывали епитимию за алкоголизм, «разные оглашенные поступки», буйство, хлыстовство, приверженность старым обрядам, уклонение от исповеди и причастия, но чаще — за блуд.

«Крестьянская женка, телесно совокупившаяся с соседом».

«Солдатская вдова, плотски сожительствовавшая с братом покойного мужа».

«Мещанская девка… бессрочно… за то, что была изнасилована и попыталась убить себя».

Прасковья смяла уголок пожелтевшей страницы. Из-под рукава выглянул бледный рубец, не сабельный шрам, а память о первом месяце после смерти родителей. Матушка Ксения потом говорила, что ангел-хранитель нашептал ей навестить подопечную в келье: если бы матушка не явилась вовремя, истечь бы Прасковье кровью. Какое-то время Прасковья действительно верила в помощь небесного заступника.

Она поправила рукав, гадая, как сложилась судьба изнасилованной и сосланной в монастырь девочки. Прасковью спасла революция, а безвестную бедняжку? Может, Господь Бог? Слепая вера?

Прасковья перелистывала страницы.

«…четырнадцатилетняя отрочица — за поджог деревни…»

«…прелюбодействовавшая мещанка, зачавшая в Великий пост…»

«…задушила шестимесячную дочь…»

Прасковья задержалась на последней строчке и захлопнула книгу. В тишине шуршали, скреблись мыши. За дверью раздались шаги.

— Товарищ председатель.

— Здесь.

Тетерников вошел в библиотеку и поставил перед удивившейся Прасковьей поднос с пышной булкой и чашкой молока.

— Перекусите.

— Чего это вы меня подкармливаете?

— Приставлен беречь ваше здоровье, а без еды здоровья нет. Как дело идет?

— Идет… — Прасковья пнула ногой ящик с документацией. — Враг на Москву идет, а у меня — монастырская бюрократия.

— Партия сказала — бюрократия, значит — бюрократия.

— Да уж… а что у вас?

— Проводим измерения, считаем мышей. Товарищ махновец строит глазки монашкам.

— Почему махновец?

— У батьки служил. По классовой рассудительности перешел в ряды Красной армии.

— У батьки много книг, — задумчиво проговорила Прасковья. Она, конечно, имела в виду книги с тайными знаниями, появившиеся тут и там после Сдвига в восемнадцатом году. — Нам бы такой арсенал.

— Считаете, достойно призывать чудовищ, которым все равно, кому служить?

— На войне любые средства хороши. Сражались с монстрами, товарищ Тетерников?

— Приходилось… — Красноармеец провел пальцем по книжным корешкам. — У атамана Каледина на Донетчине ми-го были, ночная нежить. А у нас шесть тысяч штыков, тридцать орудий, пара десятков пулеметов. Я был в Макеевке, когда атаман призвал из Ясиновского рудника рака.

— Рака?

— Ну выглядело оно как здоровенный рак. Кабы не шахтерские отряды, пиши пропало. Ничего, сдюжили, прикончили тварюгу. Динамитом забросали — и бабах.

В дверном проеме прошлась казначея Леонтия.

— Гражданочка! — позвал Тетерников. — У вас имеется второй том «Дон Кихота»? Нет? Обидно. Вы, товарищ председатель, Сервантеса читали?

— Это про казаков?

— Да. Двое казаков там. Кихот и Санчо Панса.

— Монархисты?

— Не без этого. Но люди очаровательные. Рекомендую.

— У меня пока есть что читать.

— Читайте. Не отвлекаю.

И вновь утонула Прасковья в зыбучих песках приходно-расходных книг. Четыреста рублей от продажи скота, двести, триста… Поминовение на Псалтыри — червонец. По смерти об упокоении — пятипроцентная облигация внутреннего займа.

Когда она выпрямилась, не одолев и четверти содержимого ящика, обнаружилось, что солнце зашло за колокольню. В библиотеке множились тени.

«Отложим до завтра…»

Прасковья вышла в прихожую. Казначея отлучилась, забыв на столе вязание. Странный запашок защекотал ноздри. Снова он…

Прасковья вспомнила волчью шкуру, которая лежала на полу у ее одноклассницы. Девочки любили по очереди укрываться серым мехом, точно плащом, и пугать друг друга. У шкуры был специфический аромат. Примерно такой же, какой витал сейчас в помещении.

Прасковья пожала плечами и вышла в аркаду. Из хлева доносилось хрюканье. Сереющее небо заволокло тучами. У колонны стояла сестра Дионисия, и один Бог ведал, чем она занимается: учится смотреть сквозь камень?

— Товарищ монашка.

Дионисия повернула к Прасковье лицо, запачканное родимым пятном, как кровью.

— Можете отвести меня к схимнице… — Прасковья покопалась в памяти. — Геронтии, кажется.

Великанша кивнула и двинулась по аркаде. Прасковья пошла за ней. Зазвенели ключи, чиркнула спичка, монашка передала Прасковье свечу и указала в густую темноту за отворившимися дверьми.

— Спасибо. — Прасковья переступила порог. Окутанная коконом пульсирующего света, она увидела крутую лестницу впереди и поднялась по щербатым ступенькам. Тревожная мысль кольнула: схимницу держат взаперти, как животное. Почему-то ее посетил именно он: образ опасного зверя, а не заключенной. Лестница заканчивалась у приоткрытой двери. Прасковья постучала и вошла, выпростав руку с восковым столбиком. Пятно света мазнуло по каменному возвышению, на котором валялась власяница, по камню, усеянному каплями влаги. В келье было сыро. Окно отсутствовало. Настоящий склеп.

Обитательница жуткой усыпальницы сидела на стуле у дальней стены. Бойница тут все же была, но ее заложили кирпичом. Чтобы ничто не мешало молитвам и аскетизму. «Какому богу, — подумала Прасковья, — по нраву подобная жертвенность? Глааке да Иегове…»

Женщина была одета в великую схиму и аналав, расшитый крестами, черепами и отрывистым гавканьем на старославянском: «рече», «га», «хрс» и прочие скопления кириллицы. Голову ее покрывал куколь, чьи опущенные края полностью маскировали лицо. Была лишь еще более густая, еще более зловещая темнота под матерчатым шлемом, под рядами червленых крестов. О преклонном возрасте отшельницы сообщали ее руки. Скрюченные артритом пальцы суетливо перебирали длинные, до пола четки. Схимница была боса. Ногти на ногах отрасли настолько, что упирались в плиту.

— Извините, я нарушу ваш покой… вас не было на завтраке…

Подумалось: эти ногти в трапезной испортили бы аппетит кому угодно. Даже Тетерникову.

— Я хотела поздороваться с вами. — На самом деле все, чего хотела Прасковья, — убедиться, что игуменья не прячет в обители антиреволюционный элемент. И она в этом убедилась. — Ну… я пойду…

Из пещеры, образованной куколем, раздалось еле слышное бормотание.

— Что, простите?

— …алой… ибер… йа!

— Я не понимаю. — Прасковья приблизилась к черной фигуре. — Вам чем-то помочь?

Сестра Геронтия вскинула голову и сцепила пальцы на предплечье Прасковьи. Та лишь пискнула от неожиданности. Из-под куколя выглядывало желтое лицо живой мумии. Кожа, растянутая на черепе, настолько тонкая, что сквозь нее просвечивались кости. Запавший рот. И безумный глаз в засохшей слизи. Второго глаза у схимницы не было. Прасковье померещилось, что выскобленная глазница заполнена дохлой мошкарой.

— Ты пахнешь смертью, — сказала старуха.

Прасковья попыталась высвободиться, но жесткие пальцы вонзились в кожу. Ногти клацнули об пол. Схимница поднесла к лицу кулачок с четками и потерла костяшками щеку. Лишнее движение могло порвать эту ветхую кожу.

— Ты уже познакомилась с ней?

— С кем?

Глаз сестры Геронтии скосился, словно она высматривала что-то за плечом Прасковьи.

— Она ходит по звездам. Ее чрево плодородно, ее поцелуй ты никогда не забудешь. Прими ее постриг, пахнущая мертвыми. Она тут. Она пришла ночью с рогатым проказником, с голодным озорником, с одним из тысячи. Она выбрала нас, потому что эта земля смердит, как ты, — кровью! Раздвинь перед ней свои ляжки, ия!

За спиной ошеломленной Прасковьи застучали подошвы.

— Отпустите ее! — Игуменья хлопнула сестру Геронтию по руке. Шишковатые пальцы разжались. Матушка Агафья взяла Прасковью под локоть и выволокла из комнаты. Напоследок Прасковья оглянулась. Схимница приняла прежнюю позу. Лицо, укрытое куколем, руки, перебирающие четки. Потом старуху пожрала темнота.

— Не стоило вам тревожить ее, — строго сказала игуменья, спускаясь по лестнице. У выхода караулила безмолвная сестра Дионисия.

— Она говорила о какой-то женщине… — Прасковья помассировала предплечье. — Кто-то пришел ночью…

— У сестры Геронтии помрачен разум. Она не знает, что говорит.

— Но вы держите ее там…

Прасковья и настоятельница вышли на улицу. Дионисия захлопнула дверь и провернула ключ в скважине.

— Послушайте, девушка в штанах. — Голос матушки Агафьи вибрировал от негодования. — Вы можете социализировать наших лошадей, забрать колокол, устроить здесь лазарет или цирк, даже отменить нас. Но вы не можете указывать, как нам следует верить.

— Это — не вера, — отчеканила Прасковья. — Это — издевательство над старым, больным человеком.

— Сестра Геронтия счастлива. Она вместе с Господом. А я — ее дочь и опекун.

— Дочь… — вымолвила Прасковья.

— Я знаю, что для нее лучше. А для вас будет лучше на сегодня закончить работу. Мы готовимся ко сну. Сестра Дионисия…

Игуменья зашагала по сумеречной галерее. Великанша шла за ней тенью. Вновь, как вчера, пустел двор, но Прасковью не покидало дурное ощущение чужого присутствия, внимательных взглядов из закутков.

— Ладно, — сказала она себе. — Разберемся.

Она поднялась в келью и, не раздеваясь, села на лежанку. Перед глазами мелькало калейдоскопом: потолочная роспись с монголами, отшельница в сыром склепе, мыши на кухне. Прасковья мысленно рисовала покинутые сестрами помещения. Библиотеку, трапезную, церковь. Шорох в темноте. Искаженные лики святых. Путаницу коридоров.

Здесь не пахло ладаном смиренной веры. Здесь смердело заклинаниями Старых Богов, а иконы были ширмой.

Прасковья вскочила и посмотрела в бойницу. Притихший двор купался в лунном свете. У сарая, окуренного мраком, двигалась искорка. Там кто-то смолил. Прасковья обулась, прихватила револьвер и выбежала на свежий воздух.

— Товарищ председатель! Тоже не спится?

— Ни в одном глазу. — Прасковья села на землю возле Тетерникова. — Угостите?

— Травитесь на здоровье. — Тетерников поднес к папиросе зажженную спичку, Прасковья поперхнулась дымом и закашлялась.

— Какая гадость.

— Никак не благовония.

— Скворцов спит?

— Если прислушаетесь, услышите храп — погромче Балтийского гула.

— Соболезную.

— Я уж привык в лазарете.

— Как вам это место? — Прасковья обвела жестом квадрат двора, темные монолиты зданий.

— Товарищ председатель, начистоту…

— А давайте без этих формальностей. Просто «Прасковья».

— Просто «Викентий». — Они обменялись рукопожатиями. — Так вот, начистоту. Я, Прасковья, не смейтесь, доверяю снам.

— Сегодня пятница. В моем монастыре говорили, по пятницам смеяться грешно.

— Я б им назло хохотал, ну да ладно. Сны, Прасковья, это как канарейки у шахтеров, которые реагируют на загазованные выработки и подземных чудищ. Говорят, что-то на дне Невы диктует людям искусства разные идеи во снах.

— К чему вы клоните?

— Мне вчера такое приснилось…

— Женщина? — Прасковья спросила и пожалела о вопросе. Словно их с Тетерниковым сны могли дублироваться.

— Что? Нет… Мне приснилось, что меня убили. Порезали ножами. Не помню кто, но было очень больно.

— Считаете, это знак?

Тетерников указал на прислоненную к стене сарая винтовку.

— Считаю, что и до ветру надо ходить во всеоружии. Вы спрашиваете про это место. Оно нехорошее. В погребах мне почудилось, что за спиной у меня стоит козел.

— Козел?

— Да, и не забывайте, что вам говорили о смехе в пятницу. Огромный козлище, вот как мне подумалось. С чего — ума не приложу.

— Вы еще не видели схимницу. — Прасковья рассказала о своем визите к старухе.

— Ну дела… — Тетерников почесал затылок. — Не обитель, а паноптикум. Кто более безумен: тот, кто сошел с ума не по своей вине, или тот, кто безумствует по доброй воле?

— Хорошо сказано.

— Это из «Дон Кихота». Мировая книга.

Прасковья затянулась папиросой.

— Что-то тут нечисто, короче, и я выясню что.

— А могу я спросить?

— Попытка — не пытка.

— Вы после войны планируете остаться в органах?

— Пока не искореним преступность.

— А при коммунизме?

— Не знаю… может, учиться пойду. Мне интересна архитектура.

— Вот те раз.

— А что? Не похоже, что я где-то, кроме фронта, сгожусь? — Рядом с парнем старше ее на несколько лет Прасковья вдруг почувствовала себя разбитой и древней. Сестрой Геронтией, обреченной перебирать четки в комнате без окон.

— Ну что вы, — горячо запротестовал Тетерников. — Вы такая женственная. Вас фотографировать надо, принцесс с вас писать.

— Ну, будет, — пресекла Прасковья. — Языком треплете. Вы, вон, лучше стихи почитайте.

— Какие?

— Как какие? Свои. Вы же поэт?

— Поэт. — Тетерников на мгновение прикрыл глаза. — Хорошо. Без названия.

Прасковья уселась поудобнее и обхватила руками колени. Тетерников продекламировал, отбивая ритм ребром ладони:

Миру — мир.

Мир умер.

Всюду слышен

Наш шаг.

Мы из хижин,

Из шахт.

А вы не покаялись!

Ваша вина!

Греми, апокалипсис,

На все времена!

По сердцу трещина

От штыка.

Красноармейщина,

Штык втыкай!

Лучше помереть в бою,

Чем быт!

Вместо «баю-бай» пою:

Бою быть!

Тетерников резко встал и зашагал взад-вперед, так что Прасковье приходилось крутить головой.

Музыка гремит,

Аж в ушах темно.

Музыки лимит —

семь нот.

До-сви-дания, старый мир.

Ре-волюция, до-ре-ми.

Ми-ру старому срок до утра.

Фан-фары! Ур-ра!

— Монашек разбудите, — сконфузилась Прасковья, но вдохновленный стихотворец не услышал ее.

Злое времечко,

Пощади!

Люди — семечки

Площади.

Площадь — подсолнух.

Поле — мир.

Из будней сонных

Масло жми!

Тетерников замолчал и посмотрел на Прасковью торжественно.

— Ну… — сказала она. — Это было громко.

— Наша поэзия будет оглушительной!

— Ваша?

— Поэзия русского футуризма!

— Я только не поняла про уши. В ушах всегда темно, но не от музыки же.

— Это образ такой. И вообще стихи — из ранних. Я сейчас иначе пишу. Послушайте.

— Викентий. — Прасковья вгляделась в ночь.

— Хруп! — воскликнул Тетерников. — Пурх! Элохим льет алого льна лье! Или снегогость метелистый? Хруст пург, текелели.

— Викентий, — перебила поэта Прасковья. Ее устраивали Некрасов и Фет, местами — Надсон и Демьян Бедный. Но от всяческих Маяковских начиналась мигрень.

— Вам не понравилось? — огорчился Тетерников.

— Очень понравилось. Но только что кто-то вышел из монастыря.

— Монашка? — Тетерников подхватил винтовку.

— Похоже на то.

Они выскользнули из тени и пересекли двор. Дверь в воротах была открыта. За куртинами дул порывистый ветер, и никого не было в поле, на тропе или у теплицы. Прасковья кивнула на протоптанную вдоль стены стежку.

— Что у вас там хрустело? — поинтересовалась шепотом. — В стихе.

— Пурги, — ответил автор так же шепотом, поставив ударение на первый слог. — Как пурга, но во множественном числе.

— А чего она хрустит? Пурга шелестит, воет…

— Вот тут вы ошибаетесь…

— Тс-с!

Они замерли у гнущихся на ветру деревьев. По небу быстро плыли облака, то скрывая луну, то вновь выпуская ее на свободу. За деревьями лежало кладбище. Горсть растрескавшихся плит и гниющих крестов. Листья летели к соглядатаям, как крошечные ладошки. Ветви, словно лапы вурдалаков, тянулись к праху. Вылезший из чернозема корень черешни показался Прасковье засушенной человеческой кистью, ведьминой рукой славы.

На кладбище кто-то был. Человек, стоящий по-собачьи возле одинокого склепа. Прасковья и Тетерников обменялись взглядами и двинулись вперед. Луна осветила сгорбленную спину, подрясник.

— Эй, вам плохо?

Инокиня обернулась. Прасковья узнала молодую сестру Феофанию. Каштановый локон волос выбился на лоб. Выражение лица под вуалью полутьмы изумило Прасковью. В нем не было ни капли смирения. В нем читался экстаз. А эти приоткрытые, припухшие губы, эти блестящие глаза!

— Мне хорошо, — сказала сестра Феофания, вставая. Поправляя одеяния, она задержала руку ниже живота. Облизнулась и посмотрела на Прасковью с вызовом. — Ангелы велели мне навестить сестру Ефросинью. — Монашка потрогала перекладину ближайшего креста. — Такое иногда случается. Но тут ужасный ветер… я упала…

— Идите к себе, — сказал Тетерников. — Нечего бродить ночью самой.

Сестра Феофания подобрала подол подрясника и ретивой козой упрыгала в темноту.

— Дурочка, — проворчал Тетерников и сморщился. — Чем здесь воняет?

«Зверем», — подумала Прасковья, подходя к склепу. Массивная дверь в полосах кованого железа была заперта. Запах мочи и шерсти, волчий, козлиный, струился из погребального сооружения, вернее, так казалось Прасковье.

— Ну что, возвращаемся? — Тетерников закрылся от сора, летящего в глаза.

Прасковья еще полминуты рассматривала склеп.

* * *

Ей приснился дом, пропитанный ароматом хвои и свежеиспеченных булок. Елка, украшенная золотистым дождиком, пряниками и орехами. Папа курит трубку, опустил очки на кончик носа и наблюдает с улыбкой, как его «беспечные девочки» кладут между стеклами окна обрезки атласной ткани — для красоты. И ни папа, ни мама, ни их чадо не замечают усталой тетки в штанах и военной рубашке — Прасковьи, смотрящей в прошлое сквозь горячие слезы.

Прасковья не хотела покидать гостиную своего детства, но родители начали таять, комната — испаряться. Последней исчезла елочка. Прасковья открыла глаза и не сразу поняла, где находится. Сетчатку обжигал яркий свет. Его источали каменные стены.

Прасковья напрягла мускулы, чтобы сесть, но не сумела и пальцем пошевелить. Незримая тяжесть надавила, норовя сломать ребра. Все, что Прасковья могла, — вращать глазами и судорожно втягивать воздух сквозь сжатые зубы.

В келье кто-то был. Этот кто-то кутался в кокон тьмы и распространял смрад дикого животного. Столб из дымного мрака вздымался в углу. Внутри темноты сформировалось лицо, длинное и худое, с ненормально острым подбородком и выпирающими скулами.

Женщина шагнула к лежанке, сбросив тьму, как плащ. Она была обнажена. Шесть пар грудей, напоминающих пустые мешочки, дрябло колыхнулись. Из сосков вытекало жирное желтоватое молозиво. Худые, очень длинные руки скрещивались перед впалым животом и шевелили непомерно длинными пальцами. Макушкой гостья почти касалась потолка. Ее приплеснутая голова была совершенно лысой. Бедра — очень широкими и такими же костистыми, как все остальное. Заросли спутанных черных волос выходили за пределы лобка, растекаясь слипшимися завитками по животу и бедрам.

Прасковья закричала бы, но голосовые связки взбунтовались. Она беспомощно смотрела, как чудовищная гостья сгибается над постелью. Одеяло сползло на пол. Теплая рука раздвинула колени Прасковьи и задрала до пупка подол сорочки.

«Это не по-настоящему, я сплю!»

Глаза женщины — козьи глаза с квадратными, выжигающими нутро зрачками — горели адским пламенем.

Прасковья подумала, что это существо пришло на запах крови: той, что проливали здесь поклоняющиеся Велесу язычники, той, что обагряла наконечники монгольских стрел, той, что выделялась сейчас из матки Прасковьи.

Ужасающие пальцы убрали вату, которую Прасковья подложила, готовясь ко сну. Правой рукой гостья пошарила под лежанкой и извлекла ржавые портновские ножницы.

Прасковья хныкнула. Лезвия ножниц щелкнули оглушительно. Заостренное лицо исказила гримаса экстатического восторга. Женщина срезала с лобка Прасковьи пучок волос. Вывернула кисть и вновь клацнула ножницами.

Парализованная Прасковья вспомнила слышанные в монастыре песнопения — сюжет евангельской притчи о блудном сыне. Под слова «согреших на небо, а пред Тобой уж несмь достоин нарещися сын» совершалось посвящение в невесты Христовы. Будущая инокиня давала обеты девства, послушания и бедности. Крест-накрест срезанные волосы — это богохульный постриг.

Демон в обличье уродливой женщины обронил ножницы и слизал с пальцев лобковые волосы. Затем белое лицо с глазами животного опустилось вниз и ткнулось в промежность Прасковьи. Квадратные зрачки закатились.

Звон колокола вырвал Прасковью из тисков кошмара. Она уставилась в потолок, тяжело дыша. Ноги ее были раздвинуты, сорочка задрана, а влагалище покрыто кровью и чем-то похожим на дурно пахнущую собачью слюну.

* * *

— Товарищ председатель, с вами все в порядке?

Прасковья не ответила, буравя хмурым взглядом завтракающих монашек. Те порой отвлекались от еды и бросали на чужаков заговорщические взгляды. Сестра Феофания, имеющая привычку шастать по кладбищам в темноте, напоминала кошку, налопавшуюся сметаны. Пожилая сестра Варвара с трудом сдерживала смех. Ей что-то шептала на ухо сестра Феофания. Молодуха с губами-мандаринами одаривала красноармейцев загадочным взглядом воловьих очей.

— Товарищ председатель…

— Да слышу я, товарищ Скворцов.

— Спали плохо?

Внизу живота неприятно потянуло.

— Хорошо я спала.

— Перекусили бы, — озаботился Тетерников.

— Нет аппетита. — Прасковья отпихнула тарелку. — Они потешаются над нами.

— Просто не привыкли к такой компании. — Скворцов встал на защиту монашек. — Им любопытно…

— Вот и мне любопытно, — сказал Тетерников, поглощая мясо, — какому богу они тут служат.

В трапезную вошли матушка Агафья и двухметровая сестра Дионисия.

— Благословенны будьте.

— И вам не хворать, — отозвался Скворцов. — Что это у вас коз ночами выпасают?

— Вам что-то привиделось. Ночью козы заперты.

— А я слышал, как они блеяли под окнами.

Настоятельница неопределенно повела плечом. Снова эта мина: точно она считает пришлецов круглыми идиотами.

Прасковья резко встала из-за стола.

— Еще молочка? — поинтересовалась учтиво монашка с рябой физиономией. Прасковья отмахнулась и, понизив голос, сказала красноармейцам: — Осмотрите территорию вокруг монастыря.

— Что ищем? — спросил Тетерников.

— Не знаю. Что-нибудь необычное.

Прасковья решительным шагом направилась к выходу. Бросила коротышке-казначейше:

— Приготовьте документацию. Я буду в библиотеке.

— Как скажете.

— Удачи, пинкентоны, — произнесла матушка Агафья насмешливо. — Кстати, у нас сегодня всенощное бдение с полиелеем.

Прасковья оставила реплику без внимания. Прежде чем отправиться в библиотеку, она свернула к угловой постройке, колокольне. На карнизах ворковали сизые голуби. Внутри подметала пол молодая насельница. При виде чекистки она выпрямилась по стойке смирно.

— Вы — Олимпия?

— Послушница Лукия.

— Обучены звону?

— Немного. У нас диакон Василий был мастером по этой части.

Прасковья задрала голову. Винтовая лестница окольцовывала вогнутые стены башенки. Сквозь люк на первый этаж спускались веревки.

— Это что?

— Чтобы наверх не подниматься…

— Это я поняла. Конкретно что?

— А… эту надо дергать за полчаса до полуношницы и перед едой. Эту — когда вино и хлеб становятся Телом и Кровью Господа, когда Царица Небесная обходит обители и когда умирает монахиня. Тогда к веревке отец Григорий привязывает ризу усопшей. Так было, когда преставилась старая сестра Ефросиния. Эта… — Послушница осеклась, вжав голову в плечи. Прасковья двенадцать раз дернула веревку, соединенную с колоколом-благовестом. Двенадцать гулких ударов разнеслись по округе.

— Ну что вы хулиганите, — насупилась сестра Лукия. — Отец Григорий бы за такое…

— А где он? — перебила Прасковья.

— Лечится.

— Позовите дьяконов.

— Дьякон Василий и дьякон Антип тоже лечатся.

— Да у вас тут эпидемия. — Прасковья раздраженно потопала ногой. — Мобилизовали дьяков ваших по версии матушки Агафьи. В следующий раз врите одно и то же.

Прасковья вышла из колокольни. У трапезной, в сумерках галереи застыли, как три пернатых чучела, настоятельница, сестра Дионисия и казначея Леонтия. Словно не глаза, а три двустволки целились в нарушительницу спокойствия, пока та следовала в библиотеку.

«Не дам я вам покоя», — сообщила Прасковья телепатически.

Болел живот, но она постаралась сосредоточиться на документах. Под шорох мышей занырнула в амбарные книги. Отец Григорий скрупулезно составлял характеристики инокинь. Сестра Сергия была «непокорная, дерзкая». Сестра Феофания — «ропотлива». Сестра Фивея — «к худому скоро отзывчива». Зато батюшка нарадоваться не мог игуменье: «трудящая, Богу преданная, умом живая, сердцем любящая людей».

В окно просочилось пение тропаря. Прасковья согнала со лба мошку и вспомнила некстати ночной кошмар. Лысая гадина о шести титьках дважды навещала ее в келье. Могла ли схимница Геронтия говорить именно о ней? Ходящая по звездам, чей поцелуй ты не забудешь… что-то про постриг, раздвинутые ляжки и рогатого проказника… По телу Прасковьи побежали мурашки. Она представила себя, парализованную, лежащую перед чудовищем… ржавые ножницы… стены, испускающие свет иных миров…

В восемнадцатом Республику наводнили выродки Старых Богов и проклятые книги. Никто не знал, откуда они взялись, но теперь Красной армии приходилось считаться с новым грозным врагом. Появилась в тайге река Ахерон, озеро Безымянное на Украине, восьмикилометровый пик Страданий вымахал в Средней Азии. В одночасье в степях вырастали непроходимые леса, менялись речные русла, из земли, более не принадлежащей людям, вздымались циклопические монолиты, менгиры, здания, которые никто из смертных не возводил.

Колыбель революции превратилась в гиблый город, чьи отравленные ядовитыми испарениями улицы кишели сектантами, вырожденцами, отвратительными чухонцами и одичалыми дезертирами. Немцы, казаки Краснова, разные дроздовцы обратили последствия Сдвига в оружие, научились читать книги и приручать чудовищ. Заклятия возвращали с того света мертвецов. В покинутом Зимнем дворце гнилостный Распутин и его Шлюхи Черной Проруби проводили кровавые ритуалы. Ведьма Мария Спиридонова воскресила графа Мирбаха, убитого незадолго до этого Яковом Блюмкиным. Граф вернулся не один, а с червями запредельных пространств в голове. Под Красноводском были принесены в жертву Дагону бакинские комиссары.

На Поволжском фронте дела обстояли не лучше. Всюду таилась неведомая опасность. Продотряд, посланный в глухую деревню, столкнулся с последователями Ньярлатотепа: интернационалисты сошли с ума и ослепили себя. Волга порождала рыболюдей, но они были меньшей из проблем. Прасковья находилась в Симбирске, когда город атаковали ми-го — арьергард Чехословацкого корпуса. Пули рикошетили от панцирей ракообразных. Валериан Куйбышев, возглавлявший ревком, объявил эвакуацию, и Прасковья очутилась на бронепоезде «Свобода или смерть», позорно бегущем из захваченного белыми города.

Тридцатого июля поезд остановился у деревянного железнодорожного моста. Впереди была роща, а за ней мерцал, насыщая небо всеми оттенками красного, яркий свет. Прасковья взяла троих бойцов и отправилась на разведку. Пулеметная дрезина катила вдоль частокола деревьев. Нашлись красноармейцы из отряда ЧОНа, пропавшие накануне. Они висели на ветвях, частями, как устрашающие елочные украшения. Руки, ноги, кишки. Прасковья пыталась блокировать панику мыслями о Ленине. Ленин не спасал, тогда она вызвала в памяти образ отчего дома.

Роща кончилась. За ней, залитая пульсирующим светом, лежала станция Охотничий. Не было дыма и иных признаков пожара. Источник свечения оседлал крышу ремонтной мастерской. Больше всего это напоминало груду фосфоресцирующего киселя. И пока потрясенная Прасковья вглядывалась в этот красный холм, слизь шевельнулась. Рябь побежала по ее мезоглее. Из-под слизистой мантии высунулись щупальца.

Прасковья никогда не видела медуз, но у папы была иллюстрированная книжка. «Обитатѣли Окѣана». Сухопутная медуза величиной со здание депо потекла по стене и приняла форму адского колокола, который сокращался и расширялся и вдруг устремился к дрезине.

— Гони! — закричала Прасковья. Бойцы лихорадочно закрутили рукоятями. Исчадье Сдвига в мгновение ока достигло путей и поползло за улепетывающей дрезиной. Прасковья открыла огонь. Пулеметная очередь срезала с мантии куски киселя, но не задерживала преследователя. Дрезина пересекла мост. Прасковья и бойцы спрыгнули с нее и помчались к поезду. Из вагонов выскакивали ошалевшие красноармейцы. Прошло всего две недели с момента Сдвига. Люди не привыкли к существованию чудовищ.

Дрезина расплющилась под весом медузы. Сквозь щель наблюдательной камеры Прасковья видела, как живой кисель наплывает на состав. Секунда — и он исчез из поля зрения.

— Он над нами! — простонал бородатый боец с пороховым ожогом на щеке.

— Где комендант поезда? — спросила, обернувшись, Прасковья.

— Убег.

— Его помощник?

— Все убегли.

Прасковья подняла взгляд к железному потолку.

— А что орудия?

— У шестидюймовых закончились снаряды. Зенитки испорчены, кроме той, что на третьем вагоне.

— Мчи в третий.

— На кой ляд?

— Мчи. — Прасковья схватила бойца за шиворот и оттолкнула. — Мчи, дружок, за революцию.

Боец отдал честь и выбежал из вагона. В продольной скважине мерцали алые, пурпурные, багровые всполохи. Не давая страху завладеть собой, Прасковья прыгнула с подножки арбелевской платформы на гравий. Тени щупалец накрыли ее, она ринулась вдоль состава и вскарабкалась по скобам на крышу второго вагона.

В киселе не было глаз, но тварь увидела Прасковью. Обволакивая клепаный корпус, марая слизью бронь, оставляя на швеллерах клочья своей плоти, она двинулась вперед и перетекла на второй вагон.

— Цып-цып-цып… — прошептала Прасковья, пятясь к краю крыши. Щупальца потянулись за ней. Прасковья прыгнула через прожектор над механическим отсеком и ущельем между вагонами. Подошвы поехали по железу, Прасковья замахала руками, удерживая равновесие. Перед ней выгибалась гадостная волна, желе, готовое поглотить человека. Прасковья бросилась за оружейную башню. Текучее тело плеснулось туда, где она стояла секунду назад, и погребло под собой береговое орудие. Не теряя ни секунды, Прасковья сиганула на землю и завопила:

— Пали!

Пятидесятисемимиллиметровый снаряд прошил медузу насквозь, выбросив вверх фонтан жижи. По киселю заскользили кольца розового света. Тварь поползла назад. Орудие выстрелило вновь, и вновь, и вновь. Бурлящая слизь заструилась по брони, пролилась дождем на гравий. Затаив дыхание, Прасковья смотрела, как медуза разваливается пополам и падает по обе стороны вагона. Свет померк. Комки киселя были серыми. На них харкнул высунувшийся из вагона бородач.

— Слушай, девка, — сказал он. — Ты чокнутая.

— Я чокнутая, — согласилась Прасковья и села в пыль.

Спустя год она подумала, что монастырь вымазан во лжи, как бронепоезд «Свобода или смерть» — в слизи. Она разгладила заполненный цифрами листок. Еще осенью в казне прихода насчитывалось три с половиной тысячи рублей шестьдесят копеек наличными и двенадцать тысяч триста сорок пять рублей тридцать пять копеек билетами. Если верить записям расходов, к сегодняшнему дню эта сумма сократилась до одного рубля.

— Хитрые гады. — Прасковья забарабанила пальцами по столу. Взгляд упал в ящик с документацией. «Книга гостей» — было выведено на обложке толстого альбома. Прасковья вытащила его и открыла наугад.

«1915 год, 7 октября. Мирянка, княжна Краузе. 14 октября — отъезд».

«1915 год, 3 ноября. Группа паломников из Самары. 4 ноября — отъезд».

Прасковья пролистала страницы до предпоследней записи, датированной началом прошлого месяца. Над строкой, фиксирующей визит «т. чекистки и двух военных», сообщалось, что шесть недель назад в обители поселилась мирянка Ш. Согласно отсутствию соответствующей приписки, она до сих пор находилась в монастыре.

* * *

Пулевое ранение Скворцов схлопотал, случайно наткнувшись на бандитское логово в заброшенном мельничном хуторе. Он был один, лиходеев — полдюжины, но ему подфартило: «малинка», как называлась убойная смесь из морфия, опия и хлороформа, замедлила реакцию злоупотребляющих противников. Он уложил пятерых, но шестой, завопив: «Краснолапотная сволочь!», пальнул из кавалеристской драгунки. Скворцов пристрелил и его и запоздало почувствовал сосущую тяжесть в брюхе, увидел красное пятно, расползающееся по гимнастерке. С пулей в кишках он прошел три версты, прежде чем его подобрали ребята из «Красных кротов».

«Как на собаке зажило», — удивлялся доктор.

Скворцов считал себя человеком удачливым. Кабы не фарт, давно кормил бы червей. Смерть дышала ему в затылок в туннелях каменоломен, на пляже Евпатории, в степях Херсонщины. А раньше — в Карпатах, где полевой суд приговорил рядового Скворцова к расстрелу за анархистскую агитацию, но ему удалось бежать. Две войны и подхваченная в подростковом возрасте холера не сумели побороть Степана Скворцова.

— От деникинцев ушел, от махновцев ушел… — Скворцов брел по луговине, ероша прутиком заросли таволги. Над пригорком уже вырисовывалась куртина обители. Он возвращался, прочесав территорию аж до дубравы и ничего дельного не обнаружив. И сомневался, что Тетерникову, отправившемуся изучить землю, лежащую севернее, удалось что-то отыскать.

— И от товарища председателя уйду…

Скворцов сбавил шаг и снял с плеча винтовку.

Под сиротливой крушиной пасся здоровенный козел с густой черной шерстью.

— А ты тут откуда, сатана?

Скворцов зашагал к животному. Вокруг тихо шуршала трава, вкрадчиво шелестели листья крушины. Небо было вылинявшим, бездонным. Козел апатично наблюдал за приближением человека. Когда монашка выпрямилась, показавшись из-за козлиной спины, Скворцов чертыхнулся и вскинул ствол.

Молодая инокиня — краля с цитрусовыми губами и глазищами в пол-лица — вытаращилась на красноармейца. Румянец схлынул со щек. Воровато озираясь, девица попятилась.

— Так-так-так. И что мы тут делаем?

— Ничего, господин… — Монахиня изобразила покорность.

— Как звать?

— Сестра Сергия, господин.

Не опуская винтовки, Скворцов обогнул козла и пошарил взглядом по земле. У деревца валялась запыленная бурка.

— Подними ее.

— Кого, господин?

— Оставь это холуйское словечко, — прикрикнул Скворцов. — Господа Колчаку служат. Плащ поднимай.

Сестра Сергия, быстро крестясь, подбежала к крушине и схватила бурку. Под ней скрывалось что-то дощатое, присыпанные тонким слоем суглинка. Монахиня вся сжалась, опустив взор.

— Ну дела, — осклабился Скворцов. — Не подвело чутье председателя. Что там?

Монахиня молчала.

— Шаг назад.

Она подчинилась безропотно.

Скворцов присел на одно колено и, не сводя с девицы увенчанного штыком ствола, ощупал находку. Люк в чистом поле? Он поддел пальцами деревянный кругляш и легко поднял его.

Это был не люк, а всего-навсего бочка, закопанная в землю, доверху набитая бутылками с прозрачной жидкостью и без этикеток. Скворцов вынул первую попавшуюся.

— Господин… товарищ большевик… пощадите, мне отец Григорий велел…

— Велел что? — строго спросил Скворцов.

— Водку спрятать. У нас солдаты квартировались, отец Григорий боялся, что они напьются и снасильничают кого…

Скворцов расслабился, но не подал виду. Корча грозные рожицы, зубами отвинтил пробку, сплюнул ее и принюхался. В нос шибанул крепкий запашок спирта.

— Почем мне знать, что не отравлена?

— Отравлена? — удивилась сестра Сергия. — Зачем?

— А хитрость такая, спрятать, чтоб мы схрон нашли и копыта откинули.

— Какие копыта? — Монашка посмотрела на козла.

— На. — Скворцов протянул ей бутылку. — На, говорю.

Монашка взяла водку испуганно.

— Пей.

— Нет! — На прелестном личике отразился ужас. Упиваясь властью над богомолкой, Скворцов сел в траву.

— Пей, а то не погляжу, что безоружная, очищу трудовую землю от Христовой ереси.

Сестра Сергия поколебалась. Осенила себя крестом и, смешно зажмурившись, припала губами к горлышку. Казалось, она не водку глотает, а кусок кирпича пытается протолкнуть в себя.

— Давай, давай, Бог поможет.

Водка ушла в желудок сестры Сергии. Сморщившись, раздувая щеки, чтобы не сблевать, она вернула бутылку Скворцову. На глазах выступили слезы.

— Ну все, все, — смилостивился Скворцов. — Это даже полезно. Расширяет сосуды, улучшает кровообращение. Живая?

Сестра Сергия кивнула робко.

— Я тоже причащусь, пожалуй. — Скворцов запрокинул бутылку, и жидкость забулькала, проваливаясь в его глотку. Сестра Сергия была впечатлена. — Ух, забористая. — Скворцов утер рот рукавом и подмигнул козлу. — Это он и есть? Отец Григорий?

Вместо ответа монашка икнула.

— Еще по глоточку?

Она замотала головой, стиснув зубы.

— А я смажу механизм. За новый мир, свободу, равенство и братство. — Скворцов выпил и нахмурился. — Ты чего?

Сестру Сергию шатало из стороны в сторону.

— Э, дурно тебе?

Монашка грохнулась на спину. Скворцов поперхнулся. Сунул бутылку меж кореньев и бросился к дурехе, забыв в траве винтовку. Щеки сестры Сергии покраснели, карие глаза смотрели ввысь с каким-то детским восторгом.

— Ой, дяденька, я вся воздушная.

Скворцов рассмеялся.

— Проняло? Я уж думал, ты коней двинула.

— Каких коней? Их солдаты забрали. Дяденька, такое небо красивое.

— Красивое, — согласился Скворцов, посмеиваясь.

Монахиня сделала решетку из пальцев и сквозь нее любовалась барашками облаков.

— Это Боженька создал.

— Нет никакого бога.

— Может, и нет. — Монахиня перевела взгляд на сидящего рядышком красноармейца. — А вы женаты?

— Холостой…

— А я красивая?

Сердце Скворцова екнуло.

— Очень.

— Кто меня создал, дяденька?

— Мама с папкой.

Монахиня подтянула к себе колени и избавилась от растоптанных башмаков. Выпрямила ногу, крошечными пальчиками погладила отдыхающего козла по хребту. Животное скосило глаз и тряхнуло бородой.

— Вашего Бога зовут Ленин? — спросила сестра Сергия простодушно.

— Ленин — не бог. — Скворцов очарованно, захмелело смотрел на босую ножку, точеную ступню. — Ленин — обычный человек. Просто очень умный.

— А я глупая, — призналась сестра Сергия. — Вы бы могли такую глупую полюбить?

— Я уже люблю, — сипло проговорил Скворцов.

— Нет! Так не любят. Вы должны меня по-настоящему полюбить. Как рогатый жених.

— Рогатый жених?

Монашка оторвала от земли бедра и задрала подрясник. Нижнего белья она не носила.

Мысли вышибло из головы Скворцова. Он смотрел ошарашенно на чудо: стройные ноги и девичий лобок, почему-то лишенный волос, гладкий, как речной камушек, и на пухлое бесстыдство под лобком.

— Полюбите меня, — попросила сестра Сергия и прикусила нижнюю губу.

Скворцов взвился. Дернул ремень, кинулся к бутылке и сделал несколько глотков, уронил ее, снова завозился со штанами. Монашка, хихикая, отталкиваясь от земли, покатилась к дереву. Мелькали маленькие наливные ягодицы. Травинки липли к белой плоти. Скворцов застонал от яростного желания, расстегнул штаны и упал на колени, неловко следуя туда, куда указывал его ноющий член.

— Не так! — Сестра Сергия встала на четвереньки. Ее глаза сверкали. — Мэ-э-э-э, — заблеяла она и боднула макушкой в живот красноармейцу. При этом восставшее естество коснулось ее носа. — Надо лечь, понимаете?

— Так? — Скворцов опустился на траву.

— А я буду сверху…

— Кто тебя такому научил?

— Та, кто ходит по звездам. — Сестра Сергия рванула гимнастерку Скворцова, обнажая волосатую грудь. Заурчала, изучая пылающими глазами хитросплетение рубцов. Пальцы заскользили по коже, читая азбуку войн, и остановились на свежем шраме правее пупка.

— Больно?

— Нет…

Монашка убрала руку, но лишь затем, чтобы вложить в себя пышущий жаром мужской орган. Огонь к огню. Скворцову почудилось, он лопнет, как пыльный пузырь. В жилах растекалась магма. Монашка мяла поджарый живот красноармейца и умело двигалась на нем. Ангельское личико словно закрыла прозрачная маска, демоническая личина.

— Йя… — выдохнула сестра Сергия. — Йя, Шуб-Ниггурат, йя…

Палец надавил, пронзая ногтем рубец, и погрузился в кишечник Скворцова. Боль ослепила. Сквозь пламя в глазах ошеломленный Скворцов увидел дьявольскую ухмылку на полных губах безумной монашки. Его член, зажатый в шелковистых тисках, выплескивал семя. Разум не мог осмыслить происходящее с организмом.

Скворцов сбросил с себя монашку. Кровь струилась из раны, окрашивая в багровый вянущий член. В черепе разрывались снаряды.

— Что-то не так, любимый?

Скворцов посмотрел на монашку. Она сунула в рот окровавленный палец и захихикала.

Скворцов с трудом поднялся на ноги. Живот очугунел.

— Ах ты шельма! Ведьма!

— Типун тебе на язык, грешник. Полюбишь меня еще раз?

— Полюблю…

— Я жду! — Сестра Сергия каталась по земле, хлопая бедрами и заливаясь смехом. Скворцов подобрал винтовку. — Не гневи! — сказала монашка, извиваясь в траве. — Не гневи Шуб-Ниггурат! Она ходит по…

Скворцов выстрелил. Глаз сестры Сергии превратился в черную дыру, а мозги оросили пырей. Она застыла, разведя в стороны ноги. Из влагалища медленно вытекало семя красноармейца.

Козел подошел к мертвой монахине и понюхал ее промежность. Скворцов выстрелил козлу в висок. Животное упало на монашку.

— Шельма… гадина…

Скворцов кое-как подтянул штаны. Взял бутылку, хлебнул и брызнул остатками водки на рану. Заскрежетал зубами, прислонился к крушине, ожидая, пока просветлеет в голове. Кровь заливала кожаные леи галифе.

Бросив испепеляющий взгляд на трупы, Скворцов поковылял к обители.

* * *

Колокола вызванивали «Честнейшую». Солнце клонилось к закату, и черные фигуры вереницей двигались к церкви. В руках они несли горящие лампадки.

Прасковья прошла вдоль процессии, не оборачиваясь, ощущая затылком пристальные взгляды. В аркаде она расстегнула кобуру и извлекла револьвер. Из кухни навстречу ей выбежала полевка. Прасковья вошла в полутемный коридор и встала напротив ниши с дверью.

«Ключ у батюшки? Что ж, придется отпирать вручную».

Не колеблясь, Прасковья приставила к амбарному замку дуло. Треснул выстрел, эхо разнеслось по закоулкам здания, запах пороха приободрил. Прасковья расшатала поврежденный замок и вместе с ним вышла в аркаду. Монахини смотрели на нее, округлив глаза.

— Все в порядке! — крикнула Прасковья и швырнула замок в пыль. — Проводятся стандартные мероприятия по выявлению черносотенной пропаганды и признаков кулацкого восстания.

Немая, как сестра Дионисия, сцена очень понравилась Прасковье. Она вынула из кармана восковой огарок и вернулась к нише, на ходу запаливая фитиль. Пляшущий и гнущийся от сквозняков язычок пламени озарил коленчатый коридор. Каменный пол кутался в лишайник. По кладке ползали слизни. Здешняя акустика искажала звук шагов; мнилось, что кто-то идет следом. Прасковья свернула за угол и очутилась в мастерской.

Лакированные дощечки прислонились к стенам. Пламя, отражаясь в их поверхности, придавало святым вид кладбищенских гулей.

С оттепелью в Симбирске начали находить обглоданные трупы. Одного мертвеца обнаружили в лабазе купеческих времен, прикрытого хомутами, супонью и лемехом. Другого — в мыльне на ручье, третьего — в заброшенной часовенке. Чекист из бывших царских ищеек прочертил углем по карте. Точки образовали треугольник, в центре которого лежало староверческое кладбище.

На кладбище чекисты и взвод красноармейцев хлопнули убийцу. В разрытой могиле хоронился гуль. Он сторожил свои богатства: кости, черепа, выкопанные из земли. Увидев стволы винтовок, гуль оскалил щучьи зубы. Грянули выстрелы. Прах к праху.

Прасковья закашлялась. Пыль лезла в гортань. На столе валялись кисти, и оклады, и черная доска небольших размеров. Прасковья воткнула свечу в столешницу, поборолась со ставнями и наконец впустила в мастерскую свежий воздух. Уж больно тут смердело: то ли продуктами мышиной жизнедеятельности, то ли хлевом, то ли испорченной колбасой.

Прасковья окинула взором помещение. Судя по всему, ни оклады, ни иконы не представляли никакой ценности. Отец Григорий был бесталанным художником, его апостолы и архангелы смахивали на умственно отсталых, а младенец в яслях напоминал скорее комара, чем ребенка. Зато Прасковья приметила еще одну дверь. Она направилась к ней, огибая стол. Взгляд скользнул по кисточкам и остановился на иконе. Предплечья Прасковьи моментально покрылись гусиной кожей.

Солнечная ржа угасающего дня падала на дощечку и изображенную женщину. Позднее творчество отца Григория разительно отличалось от раннего по качеству и манере исполнения. Он явно поднаторел. Но не это потрясло Прасковью.

Она узнала женщину… нет, существо, нарисованное на богохульной иконе. Это существо — дважды — навещало ее во снах.

Оно было огромным, если судить по недописанному храму и фигуркам, скучившимся у копыт. Да, существо имело копыта и шесть пар молочных желез. Одну руку оно согнуло, как бы благословляя паству, в другой держало ножницы. Желудок Прасковьи скрутило, опять заболело внизу живота и заломило в висках.

Узкое, с заостренным подбородком лицо… белые точки глаз… лысая голова, окруженная нимбом. Две буквы по бокам деформированного черепа. «Ш» и «Н».

«Это был не сон, — подумала Прасковья с колотящимся сердцем. — Звездный рак заразил монастырь. Та, кто ходит по звездам, явилась в ночи. Она приходила в мою келью…»

Прасковья подавила желание мчать без оглядки. Со свечой и наганом наголо она двинулась к двери и пнула ее ногой. Дверь подалась. За ней была крутая лестница.

«Ловушка!» — сигналила интуиция.

Прасковья пошла по ступенькам, озаряя пламенем путь. Лестница кончалась у очередной двери, приоткрытой и сочащейся физически ощутимой угрозой. Прасковья налегла плечом и прицелилась в темноту.

Комната, в которую она попала, ничем не отличалась от кельи схимницы Геронтии. Окон не было, как и мебели. Просто холодная и сырая камера. Но почему она заставляла Прасковью столбенеть от страха?

Кто-то оставил здесь свой след. Глубокие царапины в кирпиче, вонь дикого зверя, но и что-то еще. Будто тень, въевшаяся в саму ткань реальности. Отпечаток, источающий осязаемую жуть, присутствие чего-то запредельного, вызывающего первобытный трепет. Прасковья повела стволом по стенам, сплошь изрезанным зигзагами рытвин. Что-то лежало на полу, в луже резко пахнущей мочи. Подавляя тошноту, Прасковья наклонилась и двумя пальцами подняла желтоватый предмет. Ржавые ножницы с устрашающими лезвиями.

«Кому вы здесь служите?» — мысленный вопрос адресовался монахиням. Прасковья сунула ножницы за голенище сапога и собиралась покинуть пугающее место, но пламя высветило упыря, подкравшегося сзади. Гуля, недобитого на староверческом кладбище.

Прасковья едва не спустила курок. Она вскрикнула и ткнула револьвером в рожу казначеи Леонтии. Та спокойно смотрела на чекистку. Снисходительная улыбка тлела в уголках рта.

— Что это за комната? — спросила Прасковья.

— Ее келья.

— Хватит говорить загадками! Чья?

— Ты знаешь. Ее имя — Черная Коза Лесов, мать тысячи младых. Шуб-Ниггурат, плодородно чрево ее.

— Ах ты, свихнувшаяся дрянь. — Прасковья нацелила ствол в лоб Леонтии.

— Стреляй. — Улыбка монашки вызвала жгучую боль в пояснице. — Шуб-Ниггурат заберет меня тут же, чтобы я возлежала с ее козлами в раю. Я буду расчесывать их шерсть и сосать их сладкие члены. — Похоть исказила похожее на тесто лицо монашки.

Сквозь толщу стен донесся приглушенный крик:

— Товарищ председатель!

Мужской голос, голос Скворцова.

— Отдай себя рогатому проказнику, — проворковала сестра Леонтия. — Пусть твоим первенцем будет юный бог, ягненок с алыми очами.

— Я с вами еще разберусь, — пообещала Прасковья и выскочила из комнаты. Леонтия рассмеялась ей в спину.

Подошвы и сердце стучали в такт. Мышеловкой был целый монастырь. Что-то наведалось в гости к сестрам шесть недель назад и произвело корректировки в их вероисповедании. Нечестивый постриг… еретички… Шуб-Ниггурат…

Не глядя на икону с лысой тварью, Прасковья пересекла мастерскую и через секунды вылетела в аркаду. Двор обезлюдел или притворялся таковым. Небо темнело, тени разрастались у зданий. Кричал ли на самом деле красноармеец или поганый монастырь играл с разумом Прасковьи?

Она задула и опустила в карман свечу, повернулась, краем глаза заметив движение возле скотного двора.

— Скворцов! Тетерников!

Держа перед собой наган, Прасковья пошла к сараям. Она не знала, была ли медуза со станции Охотничий богом или байстрюком какого-то бога, но она покончила с тем монстром. И здешнего монстра предаст земле, как бы его ни звали, Ктулху или Шуб-Ниггурат.

Будто потешаясь над самоуверенностью чекистки, в хлеву заблеяли козы. Кто-то прошел позади. Прасковья направила ствол в пустоту у сарая. И вздрогнула, услышав доносящуюся из соседней постройки молитву.

— Благодарим Тя, Матушка, яко насытила еси нас земных Твоих благ…

Прасковья облизала пересохшие губы и боком добралась до конюшни.

Ворота были распахнуты. Лошади красноармейцев и верный жеребец Прасковьи лежали на настиле. Кровь пропитала прелую солому. Она вытекла литрами из обрубков шей. Животные были обезглавлены. В месиве белели шишки позвоночников.

Прасковья прижала ко рту кулак.

— Дамир!

— Приди к нам и спаси нас…

Из темноты выступили три фигуры, три голые, выпачканные в крови монашки. Возможно, это были сестры Порфирия, Фивея и Анфиса, а возможно, дьяволицы, выползшие из ада. В руках насельницы несли отрубленные конские головы. Дамир казал хозяйке язык.

Прасковья застонала.

— Убей нас, — пропела, радостно улыбаясь, монахиня, держащая голову Дамира. — Отпусти нас к козлам Лесной Матери.

Прасковья выполнила просьбу и разрядила револьвер в полумрак конюшни. Бац. Бац. Бац. Бац. Бац. Бац.

Умирая, сестры улыбались.

— Прасковья!! — Тетерников вылетел из-за хлева. — Что происходит? Кто стрелял?

— Я… — Прасковья пошатнулась, но устояла на ногах.

Тетерников поравнялся с ней и заглянул в конюшню.

— Что за…?

— Это секта, Викентий. — Прасковья вытряхнула из барабана гильзы и заново зарядила наган. Трижды ей приходилось подбирать с земли выпавшие патроны. — Они служат богине по имени Шуб-Ниггурат. Она тоже тут.

Тетерников, белее мрамора, отвернулся от продырявленных женских трупов и безголовых скакунов.

— А где Степа?

— Мы найдем его. А потом уничтожим гнездо язычников.

Тетерников кивнул, стискивая цевье винтовки. Плечом к плечу чекистка и красноармеец двинулись прочь от кровавой бойни и остановились позади храма. Луна уже взошла на небо, пачкая призрачным светом крепостные куртины. Оконца зданий напоминали дыры, вымытые дождями в отвесных скалах.

«Сегодня у нас всенощное бдение», — сказала игуменья Агафья за завтраком. Прасковья задумалась: в чем заключалось предложение звездной отрыжки, ради которого монахини отказались от вечной жизни во Христе?

Они были здесь. Мерзкие женщины-птицы. Рассредоточились по двору и окаменели, как садовые статуи, облаченные шутником в подрясники. Их лица были белы и непроницаемы.

— Именем революции! — провозгласила Прасковья, вскидывая вверх руку с револьвером. — Вы все арестованы за служение Старым Богам.

Монашки шевельнулись и в оглушительной тишине ринулись на Прасковью и Тетерникова. Из рукавов они выхватили ножи. Длинные и узкие лезвия хищно блеснули. Широкие улыбки раскололи восковые лица. Медуза со станции Охотничий не испугала Прасковью так сильно, как улыбающиеся Христовы невесты.

— Стоять! — Тетерников завертелся, переводя острие штыка с одной инокини на другую. Монашки летели через двор. Прасковья всадила пулю в насельницу средних лет. Пробежав еще пару метров, женщина упала на землю. Хлопнула трехлинейка Тетерникова. Послушница Олимпиада запрокинула к рождающимся звездам торжествующее, покрывающееся кровью лицо и завалилась на спину.

Монашек не беспокоила смерть товарок. Их было слишком много. Прасковья попятилась и от волнения промахнулась дважды.

— Куда, куры тупые? — Тетерников пальнул в приближающуюся монашку. Она пошатнулась, но занесла для удара нож. Тетерников дернул затвор. Винтовку заклинило.

— Назад! — Прасковья тремя выстрелами уложила раненую богомолку в пыль. — Отступаем!

Они побежали в тени церкви. Монашки черной волной заслонили ворота. Будто футболисты, приготовившиеся отбивать мяч. «Ия!» — прокричала за пряслами ночная птица. Прасковья выстрелила на бегу. Инокиня схватилась за грудь.

Прасковья и Тетерников влетели в галерею. Монашки появлялись из-за колонн, как нежить из-за надгробных плит. От их ухмылок бросало в дрожь. Прасковья надавила на спусковой крючок, но курок щелкнул вхолостую. В кармане оставалось два патрона. Хромая сестра Серафима кинулась на Прасковью с ножом. Тетерников вклинился между ними и вогнал штык под подбородок монашки. Серафима рухнула на колени, извергнув поток крови. Тетерников провернул штык в горле, вырвал его, обрызгав стену, и, как загнанный зверь, заметался, окружаемый дьявольскими ухмылками.

— Не посмотрю, что бабы! — рычал Тетерников. — Всех порешу!

Штык вошел и вышел из солнечного сплетения сестры Феофании. Падая, бестия рассекла лезвием гимнастерку красноармейца.

— Сюда! — отрывисто крикнула Прасковья.

Тетерников сделал выпад, вынудивший монахинь отпрянуть, и побежал к Прасковье. Вместе они втиснулись в арочный проем и взмыли по лестнице. Внизу раздались шаги, зашуршали подрясники. Беглецы вломились в келью Прасковьи. Дверь захлопнулась перед носом улыбающейся монашки. Прасковья вогнала в железную скобу деревянную плашку засова. Дверь выглядела достаточно толстой, чтобы какое-то время противостоять ударам топора.

Прасковья привалилась к стене, тяжело дыша. Кто-то вежливо постучал. До беглецов стало доходить, что они очутились в ловушке.

— Сколько у тебя патронов? — спросила Прасковья.

— Два, — поник Тетерников.

— И у меня два. Дай посмотрю. — Она подошла к Тетерникову и отняла руку от его груди. Нож разрезал гимнастерку и прочертил глубокую кровоточащую царапину.

— Пустяки, — поморщился красноармеец.

— Снимай.

Он подчинился, раздевшись до пояса. Прасковья нашла в вещмешке вату и бинты и обработала рану. Она чувствовала, как колотится сердце мужчины. За дверью потопали и затихли.

— Ты видела? Чистые звери. Думаешь, их остановит засов?

Прасковья не стала говорить, что тварь с двенадцатью титьками не останавливала даже каменная стена.

— Надеюсь на это.

Она почти прижалась лицом к торсу Тетерникова, зубами затянув узел, а после осторожно выглянула в бойницу. Двор усеяли трупы. Мимо них, буднично, словно только что отужинали в трапезной, шагали стайкой монахини.

— Уходят, — пробормотала Прасковья.

— Где ж Степка-то?

Прасковья сомневалась, что Скворцов еще дышит. Она вставила в барабан последние патроны и села на сундук. Тетерников разобрал и собрал трехлинейку и убедился, что она готова к бою.

— Дождемся рассвета, — решила Прасковья. — Вдруг их богиня боится солнечного света?

— С чего ты взяла, что она тут?

— Я видела ее лично в этой комнате. Два раза.

Тетерников обернулся, побледнев.

— И как она выглядит?

— Лучше тебе не знать.

Прасковья опустила веки и просидела так какое-то время. Открыв глаза, она обнаружила, что Тетерников смотрит на нее.

— Прасковья…

— Здесь.

— Если мы погибнем до утра, хочу, чтоб ты знала: для меня честь провести с тобою эти часы.

— Не погибнем мы. Всех победим, и ты еще стих об этом напишешь.

— А я вот… — Тетерников извлек из кармана бумажку. — Я тебе стихи посвятил.

— Мне? — Удивлению Прасковьи не было предела.

— Прочесть?

— Дай я сама. — Она выхватила у красноармейца клочок бумаги, но вернула, не разобрав ни слова. — Ну и почерк. Читай давай.

Тетерников откашлялся.

— «Товарищ председатель» называется. Футуристический сонет. «Пра… родина… Пра-сковья… прощения председателя Прасковьи не проси. Полуденное Поволжье. Пру, прямо пропорционален прошлому пречудесной Прасковьи профиль…»

— Хорош, — прервала Прасковья.

— Не нравится? — Тетерников поджал обиженно губы.

— Что тут нравиться может? Пыр… пыр… зачем такое пишешь, Викентий? Ты Фета читал?

— Фет! — Тетерников скомкал бумажку и пульнул ее в оконце. — Это старье — как яйца Фаберже, как корсеты. Революции нужна новая поэзия. Поэзия механизмов, паровых машин, оружейных залпов! Да что я объясняю! — Он скрестил на груди руки и уставился в пол.

— Обиделся?

— На обиженных воду возят.

— Расскажи лучше о себе.

Тетерников пожал плечами.

— Родился, жил. В гимназии учился — с сынками чиновников всяких и частных врачей. С юности их ненавидел. И себя ненавидел, от всего тошно делалось. Отравиться собирался, а тут революция. Будто окно разбили и пустили свежий воздух. Записался в Красную армию — вот и вся биография.

— Это начало биографии, — сказала Прасковья твердо.

— Сама-то веришь? — Тетерников горько хмыкнул.

Она не верила. Этот красноармеец, этот мальчик был прав. С четырьмя патронами далеко не уйдут. Под Симбирском у нее был бронепоезд, а что теперь? Штык-молодец против десятка остервенелых ведьм и их божка. Нет, не покинуть им монастырь.

Прасковья выглянула в окно. Живые монашки попрятались. Мертвые принимали лунные ванны.

— Мне страшно, — созналась Прасковья.

— Хочешь, я тебе стихи почитаю? Не свои — Маяковского.

— Не хочу.

Прасковья спрыгнула с сундука.

— Отвернись, пожалуйста.

Он послушался. Прасковья отошла в угол, сунула за пояс руку и убрала вату. Бросила ее под лежанку, разулась, сняла штаны, рубаху, белье и голая забралась под одеяло. Револьвер она держала в руке.

— Викентий.

Он посмотрел на нее, приоткрыв рот.

— Мне страшно оттого, что Кучма останется единственным. Поставь винтовку у кровати и сделай со мной… ну, ты знаешь.

Тетерников встал, как пьяный. Со взъерошенными смоляными кудрями он напоминал ангела, повзрослевшего амура. Прасковье стало смешно, грустно, пусто. С этой пустотой, не заполняемой ни местью, ни революцией, нужно было что-то делать. И жутко ей было, что не любила она красноармейца Тетерникова, что никого так и не полюбила, а скоро конец.

Тетерников снял штаны. Она посмотрела вниз и удивилась, какой у него белый и прямой. «Какой-то военизированный», — подумала Прасковья. Она подвинулась, чтобы мужчина лег рядом, и позволила ему убрать одеяло. Тетерников долго и сосредоточенно разглядывал голое девичье тело, персиковый пушок меж массивных, тяжелых грудей, тонкую светлую дорожку, ведущую через полный живот к сокровенному. У Прасковьи затряслись поджилки. Тетерников мимикой спросил разрешения и, получив безмолвное согласие, положил руку на грудь Прасковьи, ладонью закрыв широкий ареол.

— Такая мягкая.

— Не разговаривай, мне стыдно.

В глазах Тетерникова отразилась щемящая печаль. Будто он прощался с чем-то очень важным, чего так и не познал. Он нагнулся и поцеловал Прасковью в губы. Она сама забилась под него, пропихнула колено. Ей понравилось, что он такой большой, а она — маленькая.

— Там немного крови, — сказала Прасковья виновато.

— Тут везде кровь, — тихо ответил он и заполнил пустоту. Прасковья обняла его изо всех сил и прижала к себе. Это было приятно. Все, что он сделал, сдавленно мыча, оказалось приятным, пускай и мимолетным.

Потом они оделись и лежали в сапогах, лицами к дверям. Тетерников прижал ее к себе и рассказывал, щекоча губами затылок, что они поженятся и заведут детей, что наступит коммунизм, и прочие небылицы.

В полночь снаружи раздался голос Агафьи:

— Встань, отроковица. Час пробил.

Прасковья и Тетерников вскочили с лежанки и прокрались к окну. Огонь разукрасил ночь. Черные фигуры выстроились под зданием. Одиннадцать женщин, включая схимницу Геронтию, выпущенную из темницы. Старуху поддерживала под локоть великанша Дионисия. В руках монахини держали коптящие факелы и холодное оружие: ножи, топоры и мотыги. Игуменья опиралась на вилы. Подле нее уткнулся коленями в землю, обронил голову на грудь Скворцов.

— Степан! — ахнул Тетерников.

Скворцов поднял к бойнице лицо, превратившееся в кровавый кукиш. Глаза его заплыли, нос был сломан, рот разодран. Скворцов нечленораздельно замычал.

— Освободите его! — крикнула Прасковья.

— Освободим, если спустишься вниз безоружная. Мужчины нам не нужны. Нам нужна ты.

Прасковья попятилась от окна.

— Даже не думай, — прошептал Тетерников.

«Это я виновата, — мелькнуло в голове, — если бы не желание отомстить, парни бы не оказались в монастыре».

— Возьми. — Она протянула Тетерникову револьвер.

— Не пущу! — воскликнул он.

— Ты мне не муж, — холодно сказала Прасковья. — И был бы мужем — не послушалась бы.

— Пусть так, — увещевал Тетерников. — Но и Степа тебе никто.

— А вот это уже подло, товарищ красноармеец.

Тетерников поник. Прасковья взяла его за руку и поцеловала в потрескавшиеся губы.

— Спасибо, Викентий.

— А может, есть он — тот свет? — Глаза мужчины наполнились слезами. — И мы там счастливы будем.

— Может, и есть. Прощай.

Она вышла из кельи и, не озираясь, чтобы не стать соляным столбом, как в библейской сказочке, спустилась по лестнице. При виде нее коленопреклоненный Скворцов засипел. Кончик штыка коснулся шеи Прасковьи. Винтовку красноармейца сжимала послушница Лукия. Она шевельнула бровями, указывая Прасковье путь, и конвоировала к монашкам. Пожилая сестра Варвара приблизилась, неся пеньковую веревку.

— Это не обязательно.

— Только на время, — сказала игуменья. — Узрев рогатого жениха, ты добровольно примешь нашу веру.

Прасковья похолодела от мысли, что инокини — игуменья, казначея и прочие — были нормальными людьми, пока ночью их обитель не посетила тварь, ходящая по звездам. Веревка окольцевала ее запястья, натянулась туго.

— Сестра Апполинария, сестра Ангелина, благочинная Рафаила и вы, сестра Дионисия, приведите сюда солдата.

— Вы же обещали! — встрепенулась Прасковья. Штык напомнил о себе, кольнув в основание шеи.

— Боюсь, я нарушила заповедь, — ухмыльнулась матушка Агафья.

Четверо монахинь исчезли в недрах здания.

— Викентий! — крикнула Прасковья. — Они идут!

Спустя несколько бесконечных секунд наверху раздался грохот, а затем выстрелы. Пара — из трехлинейки, пара — из револьвера. И наступила тишина, нарушаемая лишь шелестом пламени и прерывистым дыханием Скворцова.

Благочинная Рафаила и великанша Дионисия выволокли Тетерникова на улицу. Прасковья ахнула, заметив его ногу, перебитую топором в районе стопы. Тетерников стискивал челюсти и буравил вражин ненавидящим взглядом. Больше никто не вышел из здания.

Смерть двоих сестер ничуть не волновала монахинь.

— Зря стараетесь, — произнесла Прасковья. — Я не стану такой, как вы.

— Станешь, — сказала матушка Агафья. — Ты полюбишь его, как полюбили мы, едва увидев. Мы будем большой и дружной семьей, и Шуб-Ниггурат живьем заберет нас отсюда в свои леса. — Игуменья взяла древко вил обеими руками. — Большевики! — провозгласила она. — Вы пришли сюда, чтобы превратить монастырь в лазарет. Я превращаю его в вашу могилу. Богиня, помилуй мя, многогрешную.

— В задницу твою богиню, — выговорил Скворцов. Агафья ударила его вилами в горло. Одновременно три монахини вонзили ножи в Тетерникова. Он успел посмотреть на закричавшую Прасковью. Их взоры встретились на секунду. Потом беснующиеся женщины заслонили собой Тетерникова. Лезвия кромсали мясо. Скворцов завалился на бок, побулькал и затих. Убийцы отошли от исполосованного, уже не дышащего Тетерникова. Кровь, черная в пламени факелов, забрызгала ухмыляющиеся личины.

— Во имя Шуб-Ниггурат, Тысячи Младых и бескрайнего леса! Ия!

Штык тыкался в ямку под затылком Прасковьи. Глядя на мертвого мужчину, целовавшего ее получасом ранее, на своего единственного любовника, Прасковья подумала: стоит резко податься назад, и острый металлический шип оборвет весь этот ужас.

Но тогда она не сможет отомстить.

«А сейчас сможешь?» — подтрунивал внутренний голос.

Прасковья заглушила его и попыталась — безуспешно — подавить распирающий страх.

Резня и не собиралась прекращаться.

— Возлюбленные Шуб-Ниггурат! — объявила игуменья, отбрасывая вилы и принимая у ординарши Дионисии топор. — На вас снизошла благодать, вы познали любовь рогатого жениха! А сегодня — брачная ночь, мы сыграем свадьбу, и избранницы понесут от Младого Гойософета и родят внуков Черной Козе Лесов!

— Да! — отозвался экзальтированный хор. — Ия!

— Вы знаете правила, — сказала игуменья и ласково погладила сгорбленную схимницу по щеке. — Лишь нерожавшая сестра подходит для церемонии. Гойософет дает только первенцев. Сестра Варвара, сестра Таисия, сестра Дорофея…

Монашки средних лет смиренно опустились на колени.

— Остановитесь, — сказала Прасковья.

За спинами названных монашек встали их сестры.

— Вы отправляетесь в лес к Шуб-Ниггурат.

— Ия! — Троица монашек задрала подбородки, подставляя артерии лезвиям. Прасковья отвернулась, и ее вырвало на землю. Она услышала, как хлещет фонтанами кровь.

— Встретимся в Лесу, мама, — сказала настоятельница и обрушила топор на череп сестры Геронтии. Схимница улыбалась, даже когда сталь расколола ее лоб.

* * *

Небольшая группа женщин вышла через ворота и двинулась вдоль куртин. Игуменья возглавляла шествие, неся в одной руке факел, а в другой — топор. За ней следовали казначея Леонтия, и благочинная Рафаила, и далее — Прасковья. Послушница Лукия не сводила ствола винтовки с затылка пленницы. Сестра Дионисия замыкала процессию.

Луна и пламя освещали нечестивый путь.

— Не печалься, — сказала игуменья, только что зарубившая родную мать. — Через минуту все это не будет иметь значения.

«Ножницы в сапоге, — подумала Прасковья. — Вот что будет иметь значение, грязная ты сука».

Они вышли на кладбище, и запах звериной мочи окатил едкой волной. Монахини вкушали его, как благовония. Великанша отворила ключами дверь склепа. К смраду примешались новые нотки. Тухлятина. Прасковья замедлила шаг. Штык кольнул в позвоночник. Из черной ямы дверного проема выпорхнули мухи.

— Что там? — спросила Прасковья.

— Там лес, — загадочно произнесла матушка Агафья и с тоской поглядела во тьму. — Я буду здесь ждать, пока он позовет. Я слишком стара, чтобы понести от бога. — Ручейки слез побежали по щекам. Она вдруг сделалась очень старой и надломленной. Возможно, где-то в недрах затуманенного разума остатки личности выли от ужаса пред содеянным. А возможно, она лишь жалела, что не покувыркается с чудовищем.

— Я вас убью, — сказала Прасковья.

Агафья утерла слезы и кивнула:

— Идите, дщери.

Послушница Лукия подтолкнула Прасковью. Факелы вынимали из тьмы участки песчаных блоков, липких и покрытых зеленой кольчугой мух. Спуск под землю длился сорок ступеней. Вонь становилась все сильнее. Прасковья затаила дыхание. Мухи ползали по подрясникам идущих впереди сестер.

Источник удушающего запаха находился в погребальной камере. На саркофаге сидели рядком три изувеченных покойника. Леонтия повела факелом, озаряя синюшные лица, смятые черепа, рисовую кашу личинок, кишащих в глазницах, ранах и бородах.

— Отец Григорий, — представила Леонтия. — Дьякон Василий и дьякон Антип.

— Вас расстреляют, — сказала Прасковья.

— Подожди. — Леонтия улыбнулась и указала вперед. Свежий ветерок обдул лицо Прасковьи, приглушил вонь разложения и принес в подземную камеру запах хвои и смолы. В семнадцатом Прасковья решила бы, что бредит, но шел девятнадцатый год — первый год новой эры от начала Сдвига.

В задней стене склепа зияла трещина, в которую запросто мог протиснуться человек. И вела она не в какую-нибудь нору, что было бы логично, учитывая специфику рельефа и то, сколько ступенек сосчитала Прасковья.

Нарушая законы природы, трещина соединяла усыпальницу и лес.

— Добро пожаловать, — сказала Леонтия.

Потрясенная Прасковья шагнула в иной мир.

Здесь тоже была ночь. Бесконечные колонны сосен тянулись к звездам, о которых слыхом не слыхивали астрономы. Хвойные иглы устилали почву. В чащобе трещал валежник, или что-то другое трещало, приближаясь. Между деревьями клубилась тьма. Прасковья вдохнула насыщенный ароматами воздух и обернулась. Позади нее вздымалась отвесная скала, пронзенная трещиной высотой в человеческий рост. Монашки выбрались из склепа, дрожа от волнения. Они воткнули в землю факелы и напряженно всматривались в темноту. Заухала неясыть. Вдали заявила о себе волчья стая. По крайней мере, Прасковья надеялась, что это волки. Черный лес источал атмосферу невыразимого зла.

А потом мрак породил самое прекрасное создание из всех, что Прасковья могла только вообразить.

Ангел вышел к женщинам, разведя для объятий руки. Он был высок и так красив, что у Прасковьи закружилась голова. Каждая клеточка ее тела ответила трепетом. Сердце воспламенилось, и огонь распространился по всему организму. Колени Прасковьи подогнулись. В один миг она познала любовь.

Она возлюбила совершенное создание как отца и мать, как родину, как Бога. И в тысячу раз сильнее. Наконец-то она познала любовь и закричала, заламывая руки в экстазе. Монашки сбрасывали одеяния и падали на колени. Прасковья принялась обрывать пуговицы гимнастерки.

Неужели она достойна того, чтобы ангел пролил в нее свое семя? И не потеряет ли она остатки разума, когда ангельская рука коснется ее? А если и потеряет — какая разница?

«Ложь».

Прасковья скривилась, зажмурившись от боли: внутренний голос был иглой, вошедшей в мозг. Это гаснущее сознание боролось с настигающим безумием.

«Ложь, ложь, лжец».

Но другая Прасковья, так фанатично, так слепо служившая революции, так нуждающаяся в любви и опеке, в морщинках Ленина и вере, да, в вере, — отмахнулась от голоса.

«Ты просто ревнуешь!»

«Посмотри на него…»

«Он идеален».

«Он насильник».

Слово хлестнуло пощечиной.

«Насильник?»

«Что он сделал со всеми этими женщинами? Он и его мать…»

«Он насильник…»

Прасковья уцепилась за нехитрую мысль. Образ ублюдка, вводящего в нее палец, ухмыляющегося, развеял ощущение чуда и вернул способность соображать. Огонь гас. Любовь вытекала, как гной.

«Он — Кучма».

Прасковья распахнула глаза. Вместо ангела она увидела меж деревьев какую-то гнусную помесь человека и козла; инкуба, байки о котором пересказывали воспитанницы монастыря; омерзительного фавна с тупым и жестоким выражением на плоской морде; обросшее грязной, в длинных, жирных колтунах шерстью прямоходящее животное двух с половиной метров от копыт до косматой башки.

Наваждение схлынуло, не оставив следа. Прасковья поверить не могла, что собиралась раздеться перед этим лесным уродцем. А монахини… как просто поддались они чарам звездного рака… как легко позволили себя обмануть…

«Или дело в тебе? В том, что ты — особенная и, убив медузу на станции Охотничий, ты научилась противостоять порождениям Сдвига?»

Прасковья уже сомневалась, не зная, голос ли это ее разума или кто-то чужой говорит в голове. Но голос утих, оставив ее в Черном Лесу, связанную. Монахини ласкали себя, массировали груди и стонали. Похотливо облизываясь, фавн шагнул к скале. Копыта вминали в землю хвою. Колтуны мотались из стороны в сторону. У него были козлиные уши, и рога, и член величиной с мужское предплечье. И шишка на конце этой гнуси величиной с кулак Ивана Поддубного.

Но не страх и не фанатичный восторг, а смех распирал Прасковью. При всем своем росте зверь был жалок, его царственная поза — убога, его эрекция — комична. И единственное, что пронимало Прасковью, — вонь, сопровождавшая рогатого жениха.

«А приданым у него — сундук блох».

Прасковья посмотрела в выпученные глаза фавна. Он подошел так близко, что увитый жилами член почти коснулся ее груди. Как от него разило! Фавн обдал Прасковью горячим дыханием. Его ноздри расширились.

Прасковья намеревалась кинуться вбок, в чащу, но она не успела. Существо ударило ее лапой так, что Прасковью откинуло на пару метров. Падая, она расцарапала лицо о ствол сосны.

Будто мгновенно забыв о ней, лесной божок шагнул к сестре Леонтии.

— Ия! — закричала она. — Возьми меня, Господи!

Но и казначея не пришлась чудищу по душе. Может быть, она была чересчур старой для деторождения. Зафыркав недовольно, фавн махнул кулаком. Сестра Леонтия упала, выхаркивая кровь и зубы. Копыто опустилось на ее висок, расплющивая череп как тыкву.

— Ия! — вскричали восторженно монашки.

Прасковья воспользовалась шансом. Пока тварь выбирала, она достала из-за голенища припрятанные ножницы, зажала их ладонями лезвием вниз и принялась перекусывать веревки. Послушница Лукия легла на землю, выставив срам. Одобрительно закряхтев, фавн полез на девицу. Прасковья сказала себе, что сблюет чуть позже.

Вокруг нее шелестело, шуршало, ухало. Это глаза, сияющие во мраке? Неважно… Лезвия щелкнули, и руки Прасковьи освободились. Не тратя на страх драгоценные секунды, она ринулась к тошнотворной оргии, на ходу подхватывая факел. Мохнатая спина ритмично двигалась, демон запрокинул голову, уткнув кончики рогов в лопатки. Козлиный хвост обметал мускулистые бедра. Прасковья замахнулась.

Сестра Дионисия заметила ее запоздало и замычала. Прасковья всадила ржавые ножницы между лопаток фавна.

Отпрыск Шуб-Ниггурат заблеял и выгнулся в пояснице. Когтистые пальцы потянулись за спину. Он свалился на бок, вспахивая почву копытами и косясь на Прасковью обезумевшим от боли глазом. Под ним истекала кровью разорванная пополам послушница.

Прасковья замешкалась, что едва не стоило ей жизни. Сестра Дионисия атаковала справа, целя ножом. Прасковья сунула факел в побагровевшее лицо, в родимое пятно и услышала шипение. Разевая рот в немом вопле, монашка прислонилась к сосне. Ее кожа пузырилась и слезала с костей. Скрюченными пальцами сестра Дионисия царапала щеки.

Прасковья развернулась и факелом отбила нож последней невесты демона. Благочинная Рафаила пронзительно завизжала. Визг сделался совсем невыносимым, когда факел коснулся ее одеяний. Ткань вспыхнула, и пламя объяло беснующуюся фигуру.

Фавн отползал, заслоняясь руками от обидчицы. Опавший пенис волочился по хвое, как свиная кишка. Прасковья подобрала винтовку и взяла на мушку звериную харю. Фавн затряс головой.

Выстрел, возможно, впервые прозвучавший в этом мире, привел в исступление незримых обитателей дебрей. Гильза полетела в мох. Сестра Дионисия пошла на четвереньках к поверженному богу. Ее лицо почернело и растрескалось. Слезы смачивали ожоги.

Фавн таращился в небеса. Тонкая струйка черной крови текла из дырочки под его стекленеющим глазом, затапливая квадратный зрачок.

Шум окружающей действительности вторгся в уши Прасковьи, усиленный в разы. Хрюканье, чавканье, скрежет зубов, скрип когтей, полосующих древесную кору. Прасковья метнулась к скале и пролезла в трещину, оставляя позади Черный Лес и мертвого бога — одного из тысячи богов.

В усыпальнице священник и дьяконы причащали мушиную паству. Комья личинок ворочались в углублениях их тел. Насекомые ползали по зубам и языку молодого дьячка.

Прасковья пронеслась мимо и взмыла по лестнице, выставив перед собой винтовку. Крик распирал грудь, она выпустила его наружу, увидела ночь в дверном проеме и матушку Агафью.

Она застала игуменью врасплох. Та даже не попыталась поднять топор, только приоткрыла изумленно рот. В этот рот Прасковья и вогнала штык. Сталь, пройдя насквозь, натянула апостольник на затылке матушки Агафьи. Кровь засочилась по подбородку. Округлившиеся глаза уставились на еретичку.

Прасковья надавила на спусковой крючок. Пламя полыхнуло во рту настоятельницы, превратив щеки в подобие бумажного фонарика. Апостольник разорвался. Настоятельница соскользнула со штыка и упала плашмя на могильную плиту. Кровь оросила камень.

А затем Прасковья совершила ошибку. Оглянулась, забыв о библейском уроке. Взгляд пополз вверх по песчанику.

Шуб-Ниггурат оседлала купол склепа. Очертания ее длинных, перекрученных рук, длинной челюсти, длинных, как спицы, зубов в отворенной пасти внушали ужас, а желтые очи лишали последних крупиц воли.

Зрительный контакт продолжался вечность. Почему-то богиня не набросилась на жертву, не вонзила клыки в ее горло. Потому ли, что на другом конце вселенной, в монастырском курятнике запел петух, или по какой-то еще причине? Она просто сидела там в свете луны, царственная и зловещая, ночная мать, великая сука лесов, и за ее спиной гигантскими лозами извивались щупальца, отростки, увенчанные когтями, крюками и клещами, и желтые глаза обещали скорую встречу. Ничего не кончено, говорили они, но сегодня — иди к своему ребенку, человек.

Прасковья повернулась и заковыляла прочь. Из ворот обители вывалили козы. Их блеянье провожало Прасковью до самого поля и отдавалось в ушах, даже когда солнце взошло над дубравой.

* * *

— Товарищ Туровец.

— Здесь.

Прасковья встала со скамьи перед церковной лавкой. Игуменья Ксения обвела ее встревоженным взором.

— Вы похудели. Не болеете?

— Нет времени на болезни. — Минуло полтора месяца с тех пор, как отряд большевиков нагрянул в Свято-Покровский монастырь и не нашел в его стенах или на кладбище ровным счетом ничего, ни живых, ни мертвых, ни демонов, ни людей, ни дыр, ведущих в Черные Леса, ни икон, написанных в агонии. Только монголы скалились с потолочной росписи в храме и шуршали на амвоне мыши.

— Рада вас видеть, — сказала игуменья. — Я думала, вы больше не придете.

«Разве я могу?» — безмолвно, одним взглядом спросила Прасковья. Чекистка и монахиня пошли по двору, мимо хозяйственных сооружений.

— Нас будут уплотнять, — сказала Ксения, передавая гостье керосиновую лампу. — В кельях разместят гарнизон. Вы знаете, чем это может грозить.

— Сделаю все, что в моих силах.

Ксения ключом открыла дверь на задворках монастыря. Крутая лестница вызвала неприятные ассоциации со ступенями в склепе. Проснувшись вчера, Прасковья увидела силуэт, распадающийся на ленточки мглы, высокое существо с длинными костями, которое наблюдало, схоронившись в углу, но исчезло… до поры до времени…

Ксения провернула ключ в замке, открывая следующую дверь, а потом — решетку.

— Он вырос, — заметила она тихо. — Будьте осторожны.

Прасковья кивнула.

— Я подожду вас наверху.

Шагая по сырому коридору, озаряя лампой путь, Прасковья думала о красноармейце Тетерникове. Что случилось с его телом? Что случилось с душой, если души существуют?

Прасковья, как и раньше, трудилась на благо республики, выполняла роль секретаря, делопроизводителя, следователя по спекулятивным делам, ездила на обыски. Но она больше не чувствовала радости от работы. Не верила в то, чем занимается. Коммунизм казался недостижимой целью, а Черный Лес был реальностью. Словно трещины пронзили мир, и за ними были деревья, и звезды, и сгустки похоти, бродящие по чащобе.

В барнаульском уезде крестьяне уничтожали ракообразных, призванных Колчаком. Добровольческая армия овладела Одессой и Киевом. Шли жестокие бои за «Некрономикон», находившийся, по слухам, в Бобруйске. А Прасковье было плевать.

Она согнала со лба мошку и перешагнула порог. Лампа озарила вытянутое помещение, бывший винный погреб, миску с обглоданными куриными черепками и цепь, уходящую от кольца в потолке за пределы света.

Сестры назвали заключенное тут существо Игошей. Она произнесла это имя и поставила лампу у ног.

Цепь легонько задребезжала, опускаясь, и коснулась каменного пола. Игоша вылез из темноты. Он и впрямь подрос, но пока не превышал размерами взрослого пса. Он и двигался как собака, припадая брюхом к плите. Единственный глаз, расположенный в центре деформированной морды, смотрел на визитершу с опаской.

Прасковья присела на корточки и заставила себя улыбнуться. Улыбка получилась жалкой, как это существо: скелетик, покрытый зеленоватой субстанцией, киселем, колышущимся на костях. Игоша раскрыл рот, усеянный мелкими зубами, и тяжело, хрипло задышал.

Беременность длилась три месяца, сопровождаемая жуткими болями. Когда залитая слизью кучка косточек и зеленых соплей шевельнулась и запищала, Прасковья до крови прикусила себе язык. Она все ждала, что ошибка природы сдохнет, навеки заткнется в колыбели. Но он выжил — боги ведают как.

Принюхиваясь, даже моргая с трудом, Игоша встал напротив Прасковьи. В слезящемся глазу мелькнуло узнавание. Слюна закапала изо рта на покрывало соломы. У Прасковьи закололо сердце.

Был ли он первой ласточкой, опередившей Сдвиг, предвестником звездного рака, или только так и мог выглядеть плод соития Прасковьи и насильника? Олицетворение отцовских грехов, заточенное в погребе монастыря. Как долго он сможет оставаться тайной?

Прасковья не хотела думать об этом сейчас. Она сунула руку в карман и вынула горсть рафинада. Желейные бока Игоши задрожали. Он приблизился, чтобы бородавчатым языком слизать подношения. Среди кубиков сахара лежал перстень с сердоликом. Игоша обнюхал его, взял губами и опустил на пол. Он любил блестящие вещи. В темноте хранились брошки и медные иконки — презенты от матери и монахинь.

— Это тебе папка передал, — сказала Прасковья надтреснутым голосом. Игоша накрыл перстень полупрозрачной кистью. Сквозь мясо виднелись пястные кости. Он доел сахар и потерся мордой о колено Прасковьи. Она осторожно погладила сына по шишковатому черепу.

Повинуясь порыву, она заговорила о коммунизме, при котором все будут счастливы, но, ни на грош не поверив в собственные слова, прервалась и заплакала. И, плача, гладя странное, ластящееся существо, она рассказала ему о мужчине по фамилии Тетерников, и о том, что кровь не пошла в свой срок, и о ребенке — братике или сестричке, — который, даст Бог, родится. Прасковья удивилась слетевшему с уст бабкиному «даст Бог». Какой Бог? Бог, сотворивший вот это? Сотворивший вот это с ней?

Сидя в полутьме, Прасковья говорила и говорила, а сын слушал, высыхали слезы, и страх отступал.

Предыдущая главаГлава 2 из 11Следующая глава