К книге
На просторСтраница 32
42%
Страница 32
32

Все, похоже, шло к тому, что вот-вот вызовут в суд. 18 апреля 1908 года из Виленской судебной палаты пришел запрос: на какой адрес слать ему копию обвинительного акта. Кастусь ответил, чтобы высылали на Миколаевщину, и стал собираться домой.

— Ваша Поповка — славное местечко,— сказал он Гордзялковскому,— да вот видите, как тут все оборачивается.

Надо было ехать искать хорошего адвоката.

Мать

На сердце у матери было неспокойно. Истопив печь, она вышла в огород и стала выбирать свеклу. Но дело не ладилось, все валилось из рук. Не отпускали тревожные мысли: «Это же сегодня суд... Как там Кастусь? Отпустят его или нет?»

Решила сходить к Варейчихе: может, карты скажут, что ждет сына. Она распрямила спину и пошла в хату помыть руки.

Старая корчма показалась на этот раз особенно боль­шой и неуютной. «Сарай, как есть сарай». Это ощущение усиливалось еще и тем, что дома никого не было: дядька Антось с Владиком косили отаву, Юзя с Леной пошли жать ботву на картофельной делянке в Пожарнице (так всегда делалось перед копкой), Юзик пас коров, а младшие играли где-то на соседнем дворе.

Мать посмотрела на пустые стены, и взгляд ее задержал­ся на Кастусевых книгах, сиротливо лежавших высоко на полочке. До боли сжало сердце. Она вытерла рукавом слезу и прошла в светелку, где на комоде стояла новая фотография сына. Снимок был сделан нынешним летом по возвращении из Поповки.

Кастусь спокойно и сосредоточенно смотрел на мать. В глазах были задумчивость и немой вопрос о чем-то важ­ном, красивые черные усики, закрученные вверх, как-то по-особому подчеркивали серьезное выражение лица. Ган­на, глядя на высокий, с наметившимися залысинами лоб сына, подумала: «В наших, в Лёсиков пошел, будет, как мой тата, лысым...»

— Как ты там, сынку? — вслух произнесла мать.

Она долго разговаривала с сыном, вдоволь поплакала, припомнила, что ей приснилось минувшей ночью. Будто бы явился с обхода покойный Михал, повесил ружье в угол и говорит: «Ты слыхала, мать, что затеял наш Костик? Просит слать сватов к Алесе Воробьевой. А венчаться хочет не в здешней церкви, а в Свержене». И тогда она, Ганна, буд­то ответила: «Не знаю, как ты, батька, думаешь, а я не против. Алеся — славная девушка, работящая...» — «А, ни­чего ты не понимаешь,— говорит Михал,— хлопцу, как и помирать, нечего спешить жениться... Это все Варейчиха, будь она неладна, наворожила, это ее работа...»

— Уж не хотят ли тебя, милый, обвенчать с казенным домом? — снова вслух спросила мать.— Ох, чует мое сердце неладное...

И у матери тут же пропала охота идти гадать на картах к Варейчихе. Зачем выставлять напоказ ей, проклятой ведьме, свои горе и беспокойство? Зачем?

И назавтра день прошел в тревоге. Ганна несколько раз заходила к Салвесю Мицкевичу — его сына, Владика, судили вместе с Кастусем. Но и Салвесь ничего не знал, только и сказал:

— Не вернутся наши хлопцы сегодня вечерним поез­дом — значит, всё, припаяли им те живодеры по какой-нибудь пятерке. Да ты, Ганна, не падай духом! Они хлопцы молодые, ученые, не пропадут, найдут выход...

В тот вечер мать долго не спала: ждала Костика. Ее ухо чутко ловило любые звуки: не послышатся ли под окном шаги сына, не проскрипит ли калитка, не постучит ли дробненько в окно. Но нет, кто-то там проходил, под дыханием ветра скрипела калитка, где-то на кухне назойливо позванивало стекло, а Кастуся все не было. Уснула поздно, спала беспокойно и проснулась еще затемно. Сразу же платок на плечи и — к Салвесю. Вышла на улицу и остановилась: деревня еще спала, лишь у кого-то на Свиной улице из трубы вился дымок.

Вернулась в хату и стала растапливать печь...

Уже садились завтракать, когда порог переступил сан Салвесь.

— А мой же ты соседушко, ну что, что там слышно? — с плачем кинулась к нему мать.— Говори, не томи! Говори уж как есть...

— Не надо слез, слезы тут не помогут...— спокойно ответил Салвесь.— Вкатили нашим хлопцам по трояку — вот и все. Этого надо было ожидать...

Мать хотела было зарыдать в голос, но сердце у нее вдруг окаменело, сказала только:

— Салвеська, да есть ли правда на свете? Где она? Когда она придет на землю? Скажи мне, Салвеська. а бог-то на небе есть? Видит он наши муки и слезы?..

Спустя несколько дней весть, принесенную Салвесем, подтвердило коротенькое письмо от Кастуся. Новоиспе­ченный арестант, как называл себя автор письма, сообщал, что привыкает к тюремной житухе и взбрыкивает, как телок на веревке. И так далее в том же тоне. Видимо, Кас­тусь хотел дать понять, что настроение у него хорошее и тюремные решетки ему нипочем, чтобы этим успокоить мать, которая, известное дело, переживает за него.

Теперь все помыслы Ганны были о том, как бы пови­даться с сыном, поговорить с ним, приободрить. Материнское сердце чуяло, что Кастусь больше всего беспокоится о своих близких: как они восприняли известие о его тюрем­ном заключении. Мать знала, что сам Кастусь давно приго­товился к худшему и лишь утешал ее, говоря, что все обойдется. И вдруг — худшее сбылось. Она считала, что сын, скорее всего, не догадывается, а если и догадывается, то не убежден в том, что и мать, и дядька Антось тоже не верили в благоприятный исход дела и что известие о трех годах — для них вовсе не такая уж неожиданность. По всему поэтому ей непременно нужно встретиться и погово­рить с сыном. Успокоить его, сказать: пусть бережет себя и не беспокоится ни о матери, ни о дядьке, ни о братьях и сестрах.

И она стала собираться в дорогу. Однако удерживали письма от Кастуся. Он писал, что жив, здоров, и в каждом письме была приписка: «Свиданий с родными нам пока еще не разрешают». Ждала, ждала мать известия, что вот уже можно ехать, что запрет снят, не дождалась и как-то после покровов сказала Владику:

— Подскочи, мой хлопче, в Минск. Может, Кастусь не хочет нас беспокоить и вводить в расходы, потому и пишет, будто не пускают на свидания. Отвезешь ему передачу, глянешь, как там нашей Михалине в прислугах у тетки Аксени живется...

Мать напекла блинов, отварила кольцо колбасы. Напаковали целый баул: там были баночка маринованных грибов, мешочек орехов, яблоки-антоновка, кусок сала, головка сахару.

Вернулся Владик из Минска ровно через сутки.

— Ну, как там Кастусь? Видел ты его? Что он гово­рил? — приступили к нему с расспросами.

— Кастуся я не видел,— сказал Владик.— В остроге бунтуют заключенные, поэтому начальство не разрешает свиданий. Тетка Аксеня уже несколько раз ходила к началь­нику, да ничего не выходила — не дает дозвола...

Когда соседка Наталья Скоробогатая прослышала про Владикову неудачу, она сказала Ганне:

— Съезжу-ка я в Минск. У меня есть знакомая, Стомма Евгения из Кнотовщины, служит горничной у секретаря окружного суда. Евгения не раз говорила, что к ним сходят­ся играть в карты все минские тузы... Быть того не может, чтоб мне не удалось добиться свидания с Кастусем...

— Тогда, может, моя дочушка, и мне поехать с то­бой? — загорелась Ганна.

— А если не удастся? Нет, лучше сперва я одна съез­жу, проложу дорожку, а там и вы...

Снова мать напаковала баул. Дядька Антось подвез Наталью до Столбцов — и потянулись томительные дни ожидания. Один, и второй, и третий... Лишь на пятый день к вечеру вернулась Наталья в Миколаевщину. Сразу, не заглянув домой, пришла, радостная, в корчму и, едва пере­ступив порог, принялась рассказывать:

— Добилась я дозволу, зажала ту бумажку в кулаке и пошла к тюрьме. Жду у ворот. Потом что-то бряк, отво­ряется маленькое оконце в воротах, и какой-то усатый спрашивает: «Чего изволите?» Я ему бумажку тыц в нос. Через несколько минут открывает он калитку и говорит: «Извольте пройти, мадам!» Иду, а коленки дрожат. Ей-богу, струсила. Высокие каменные стены, а в них малюсенькие окошки. Привел меня усатый в какой-то холодный катушок, а сам запропал. Нет его, нет, мне уже невмоготу ждать, да тут открывается дверь и тот самый усатый зовет: «Проходите сюда! Мицкевич ждет вас». Вхожу, а там — мамочки мои! — никакого Мицкевича нет. Стоит какой-то бородатый дядька позванивает кандалами и смеется. Пригляделась я к тому бородатому хорошенько: да это ж Кастусь...

— Так страшен, что ты, Наталья, не узнала? — пустила слезу мать.

— Да нет, теточка, не то совсем, какое там страшен! — поспешила с ответом Скоробогатая.— Просто непривычно было видеть Кастуся с бородой... «Не узнаешь, Наталья?» — спрашивает он и смеется. А я в плач... Не хочу плакать, а слезы, как горох, так и катятся, так и сыплются... Сели мы на скамью, а часовой зырит на нас, глаз не отводит. Мне страшно, не знаю, о чем говорить, а Кастусю хоть бы что. Стал меня расспрашивать: о вас обо всех, о том, что нового в Миколаевщине. Я отвечаю и плачу. Тогда Костик давай меня утешать, рассказывать разные смешные истории из тюремной жизни. А перед тем как проститься, говорит: «Передай там моим и дядьке Салвесю, пускай о нас не го­рюют: все вскорости будет по-нашему. Царская власть стоит на одной только ноге, вторую ей уже подпилили... Так что долго она не покрасуется...» Ей-богу, так и сказал...

— Ответь мне, милая: как же он себя чувствует?

— Да как чувствует: веселый и бодрый. Шутил, смеялся...

Наталья засиделась у Мицкевичей: выпили черничной настойки за здоровье Кастуся, поплакали, поговорили по душам.

Ганна в ту ночь не спала. Вспоминала, взвешивала каждое слово Натальи. Нет, Кастусю, поди, не так и весе­ло — с чего быть веселью в тюрьме! — но он старался перед Натальей казаться бодрым, знал, что матери будет легче. Эх, сыночек, страдалец, голубок мой! Ты, знаю, ради меня старался, думал о нас...

***

Камеры от утренней до вечерней поверки не запирались, и заключенные после завтрака разбрелись кто куда. В вось­мой остались двое: Кастусь и Владик Салвесев.

Владик лежал на нарах и читал какой-то допотопный учебник логики: он собирался, выйдя из тюрьмы, поступать в университет и старательно готовился.

Кастусь по утрам обычно брался за свою заветную тетрадку со стихами или садился писать письма знакомым учителям либо в родные Палестины, как он в шутку называл Миколаевщину. Сегодня он первым делом раскрыл тетрадку на той странице, где сверху было написано: «3 песень астрожніка», а дальше мелким убористым почерком выве­дены давно выношенные строчки:

Ліпы старыя шумяць за сцяною,

    Жаласна, глуха шумяць,

Смутна ківаюць, трасуць галавою,

    Толькі галіны рыпяць.

Пышны убор іх, лісты пазрываны,

    Вецер развеяў, разнёс.

Нудна і ім за астрожным парканам,

    Цяжка ім зносіць мароз...

Кастусь глянул на зарешеченное окошко, светившееся вверху, прошелся взад-вперед по камере, еще раз пробежал глазами начало стихотворения и написал:

Плачуць гаротныя ліпы старыя,

    Плачуць на долю сваю...

«А чего они плачут? — пошли, стали сплетаться мыс­ли.— Известно чего. Разве не лучше им было бы красовать­ся в лесу, чем чахнуть на тюремном дворе? Там такой простор, раздолье... Эх ты, что-то есть в их доле общее с острожниками...» На память почему-то пришла голубая елочка, посаженная когда-то в Ластке. Большая, поди, уже выросла. Эх, заглянуть бы сейчас в Ласток, а еще лучше — в Альбуть. Он уставился взглядом в серую стену, и перед ним явились лесничовка, старая сосна с аистиным гнез­дом — буслянкой, стоящие вразброс дубы, а дальше лес, огибающий подковой всю усадьбу. Родной, милый сердцу уголок! Сколько там родилось светлых надежд и порывов, сколько тихих дум передумано! Боже, как быстро летит время! Недавно, кажется, они переехали из Ластка в Альбуть. Он, мальчонка еще, катался там в лаптях по льду замершей речушки, ходил с дядькой Антосем на грибные боровины, кормил лосенка... Сколько прошло с тех пор? Пятнадцать лет! Как быстро! Так в вечных заботах и борьбе в горе и радости и жизнь пройдет...

— Кинстинтин Мицкевич! — прервал течение его мыслей громкий оклик из коридора.— Кинстинтин! — повторил, входя в камеру, надзиратель Пикулик.— К тебе пришли! Живо!

Кастусь сорвался с места, сгреб свои бумаги в карман и бросился вслед за Пикуликом.

В комнате, где он недавно встречался с Натальей Скоробогатой, стояло несколько надзирателей. А вон сидит, ссутулившись, какая-то женщина, лица не видать. Знакомый шерстяной платок в клетку!

— Мама! — радостно забилось сердце.

— Кастусек, дорогой ты мой! — обняла Ганна сына.— Как ты тут, голубок?

Нежные, памятные с детства слова матери до боли рас­трогали Кастуся, и он ничего не мог сказать из боязни, что заплачет.

— Ничего, сынку, не горюй,— произнесла мать,— вся­кое бывает в жизни...

Рассудительные материны слова как-то сразу успокоили Кастуся, и он сказал:

— Вы не обижайтесь, мама, что так вышло...

— А что тут обижаться? Бесчестья на тебе нет... Ты никого не ограбил, не убил — только правды искал. И кто тебя за это осудит, пусть того громом шибанет на ровной дороге...

— Как там дома? Как дядька Антось, Владик, дети?

— Владик со мною приехал... У ворот дожидается. Дядька Антось поклон шлет... А о нас не беспокойся. Бульба уродила хорошая, отаву с погодой скосили. За арен­ду, почитай, расплатились уже... Вот и тебе привезли, чер­вонец...

— Нет-нет, мама! — замотал головой Кастусь.— Денег я не возьму. Мне наши учителя недавно прислали.

— Ну, как знаешь. Только говори правду. У нас гроши будут. Вот телушку продадим, пару овец зарежем на про­дажу... Если все будет ладно, весной еще один взнос отдадим за землю в Смольне...

Ганна говорила о домашних делах, а Кастусь смотрел на мать, так просто, по-домашнему, со сложенными на груди руками сидящую здесь, в комнате для свиданий, и как-то легко и покойно делалось у него на душе. Ему даже почудилось, что встретились они не в тюрьме, что это он приехал домой на зимние каникулы и выспрашивает у матери девенские новости.

Когда вышло время, Ганна перекрестила сына и трижды поцеловала:

— Бывай, сынок! Держи голову гордо и смело. Если что — пиши, не таись... Мы поможем...

Предыдущая главаГлава 32 из 76Следующая глава