Его полосы были рыжие, как на закате медь. Шапки их не любили, гребешки боялись пуще огня, а Женька волосами гордился.
Они горели рыжей горой над плоским асфальтом улицы, они дразнили глаза прохожих, они солнцем плавали над толпой, восхищая её и возмущая.
Грязный милицейский «козёл», который пасся возле сквера у гастронома, всякий раз совал свою морду в медно-рыжую Женькину жизнь. «Козла» дразнил этот цвет. «Козёл» его ненавидел. «Козёл» ему мстил, штрафуя и обривая наголо. Он напускал на Женьку свору комсомольцев-оперотрядовцев - все с зубами навыкате и профилем Железного Феликса, вытатуированным на сердце.
Женька от ментов отворачивался. Он был к ним равнодушен. Ему не было никакого дела до оравы блеющих козлонавтов, до Грома, местного участкового с идиотским прозвищем Пистолет, до окружающих его алкашей, фарцовщиков, попрошаек и прочего пестрого населения сумасшедшего городского улья.
Он жил своей жизнью, Женька. Она была у него одна, и он хотел прожить её так, чтобы ему меньше метали. И он прожил её так.
Когда Женька умер, а умер он весело и с улыбкой, лет ему исполняюсь двадцать пять. Капля крови под левым соском темнела, как родимое пятнышко, и пулю, вошедшую ровно в сердце, так и не отыскали. Гром, стрелявший из своего «Макарова», был не такой дурак, чтобы заряжать пистолет шестой заповедью Моисеевой.
Коротенький рассказ о Женькиной смерти фантастичен и ненаучен. Но такова уж наша действительность, что любая отечественная фантастика, любая дьявольщина и гробовщика в ней неотделимы от жизни, и трудно подчас сказать, кто кого породил: фантастика ли жизнь нашу? Жизнь ли наша фантастику? Или они, как душа и тело, которые попробуй-ка разними.
Женька... Фамилию его я не знал. Никто не знал, я спрашивал многих. Даже Грома спросил, но Гром, сука изрядная, уже знать ничего не знает. Из ментов Грома погнали. Но пожалели, медэкспертиза выявила (когда Грома проверяли на невменяемость) срастание мозговых полушарий и диффузию серого вещества. Так что срока решили ему не вешать, а пристроили приёмщиком стеклотары в подвале на 4-й Красноармейской. Тоже местная власть, чтоб её.
Жил Женька один. То есть в коммуналке, когда в коридоре воскресным утром выстраивалась очередь опорожняться, народу набиралось прилично. Конечно, не как в Мавзолей, но человек десять - двенадцать выстраивалось всегда. В зависимости от масштабов субботней пьянки.
Сам Женька не пил. Просто не пил, не хотел. Женьку блевать тянуло от одного лишь вида похмельной воскресной очереди: опухших до посинения пролетариев, мелких конторских служащих и их жёваных-пережёваных от рожи до задницы спутниц. Особенно пугали его сдувшиеся синие титьки, вываливающиеся из-под махровых халатов.
Женькина комнатка, узкая, как челнок, окнами выплывала на двор, на плоскую крышу сарая, завалившегося по ветхости на забор. За забором жили дохлые кошки.
Потом на пустыре за забором стали собираться трансляторы. Это были люди со странностями, но, несмотря на это, никто на них внимания не обратил бы, если бы не они сами.
Трансляторов долго не замечали. На пустырь выходила лишь часть дворового флигеля - самый его торец. Справа пустырь охраняла хмурая глухая стена, протянувшаяся далеко в глубину квартала. Слева стоял немой корпус фабрики мягкой мебели. Окна корпуса покрывала такая густая грязь, что даже прутья решётки на фоне фабричной грязи проступали только при ярком свете Селены. А из шести комнат жилого флигеля, окна которых смотрели на пустырь, в четырёх люди не жили, там сваливали ненужный хлам, в одной жила полуслепая старуха, а ещё в одной на втором этаже жил Женька.
Он трансляторов заметил не сразу. Так что смотреть поначалу на них было просто некому. Сам Женька потому не сразу заметил их, что в то лето вечерами работал. Самое время сказать несколько слов о Женькиной трудовой деятельности.
В работе, если работал, он считал себя специалистом широкого профиля. Даже слишком широкого. Вот выбранные места из всех ста томов его трудовых книжек. Завод «Электросила», рабочий... Матрос в ресторане «Парус»... ДК имени Цюрупы, руководитель шахматной секции... Лектор общества «Знание»... Никольский Морской собор, иподиакон... Лаборант, Технологический институт... Мойщик окон на «Красном треугольнике»... Сторож склада цветных металлов... Опять матрос... Опять руководитель, но уже хора старых большевиков всё в том же ДК Цюрупы...
Приступы трудовой активности на Женьку нападали не часто. Обычно ближе к весне и длились, самое большее, до середины лета.
Это внешняя сторона Женькиной жизни - общественная. Или дневная. Ночная, та, что была скрыта внутри, под тонкой кожей с рыжими пятнышками веснушек и в печке Женькиной головы, - о ней не знали даже в местном отделении милиции.
Теперь о трансляторах.
Появлялись они всегда по одному, вечерами, часам примерно к шести. Друг друга никогда не приветствовали - казалось, просто не обращали друг на друга внимания. Как лунатики. Шли тихо, молчком. Очень тихо. Хотя ясно было, что дорогу они не выбирали. Словно слышали некий зов, неслышный для обыкновенного уха, но для них - как ангельский шёпот или дьявольское насвистывание.
Было удивительно наблюдать, как бок о бок взбираются на забор человек в железнодорожной форме и здоровенный волосатый громила в ватнике на голое тело. Оба сопят, стараются, царапаются о шляпки гвоздей. Но не злятся, лезут сосредоточенно.
Или седой профессор с набитым битком портфелем, а в метре-полутора от него дохлая, испитая тетка - на ногах сползающее трико, в руке мелкоячеистая авоська, и из неё торчат бутылочные головки.
Так они собирались. Не по-человечески, странно.
Впрочем, как уже говорилось, смотреть на них всё равно было некому. Кроме слепеньких фабричных окошек, абсолютно глухой стены, того самого немого забора да сумасшедших городских облаков.
Сойдясь, они становились в круг, неширокий, диаметром в две вытянутые руки. И так стояли: молча, глазами упёршись в землю. Стояли полчаса, час. Словно заворожённые. Молчали, не двигались, не шевелили губами. Глаза открыты, руки сцеплены, как замки.
Женька, когда увидел, первое, что о них подумал, - какие-нибудь сектанты. Потом достал купленный по случаю телескоп и рассмотрел лица.
Лица были разные. Очень старые и не очень, молодые, с усами и без усов, женские и мужские.
Всего он их насчитал двенадцать - число апостольское. Но несмотря на разницу лиц, пола, возраста и одежды, неподвижность и сосредоточенность взгляда делали их похожими.
В первый раз, увидев трансляторов из окна, Женька не узнал главного. Это главное открылось ему несколько дней спустя.
Надо сказать, ко дню знакомства с трансляторами Женька как раз свёл счёты с хором старых большевиков. Те его сами выжили, посчитав цвет Женькиной головы глумлением над большевистским знаменем и их революционными идеалами.
Женька на большевиков не обиделся. Взял расчёт и, зайдя по дороге в комиссионку, купил себе телескоп.
Круг из странных людей, которые сходились на пустыре, очень его озадачил. Он не мог рассмотреть их ясно, окно мешало, искажая истину и природу. Окно чего-то недоговаривало ему. И даже тёплое стёклышко телескопа было не на Женькиной стороне, нужно было идти туда, а не надеяться на оптику и везение.
Конечно, никакая это была не секта. Женька это понял потом, когда, пружиня головой о забор и посасывая заноженный палец, разглядывал собравшихся в щель. Он всё ждал, чем же должно закончиться их затянувшееся молчание.
Время шло. Люди стояли молча, словно рыбы, наряженные в людей.
Женька ждал. Терпеливо, долго. А потом появился звук.
...Тихо заговорили листья. Серебряный колокольчик звука звенел то громче, то совсем умирая. Из влажной темноты леса смотрели большие птицы. Крик их, схожий со вздохом, был печален от старости и тоски. Упала капля, за ней другая. Застучала дождевая вода. Лес зашумел, задвигался, птицы в чаще умолкли разом.
Голос дождя стал громче...
Поначалу Женька подумал, что где-то в доме включили радио. Он оглянулся на тёмную стену флигеля. Дом молчал. И вдруг за забором что-то переменилось. Звук не утих, он сделался внятным. Продолжали шуметь деревья и капли стучать по листьям. Но появилось новое. Появились пропавшие лица. Лица людей из масок со стеклянными пуговицами на месте глаз начали оживать, ожили. Женька видел сквозь щель в заборе, как свет растекается по въевшимся желобкам морщин, по вмятинам и небритой коже. Лица преображались. Это были лица детей, радующихся празднику звуков. Они стояли, объединившись в круг, и слушали голос мира, бывшего вне их и одновременно с ними.
Женька был не из тех, кто стремится любую тайну разложить по весам и полочкам. К позитивистам он относился как к слепоглухонемым - жалел их и отходил в сторону. Рационалистов, прочих прагматиков он считал одноногими инвалидами, не желающими из-за глупой гордыни пользоваться костылями.
Женька сразу решил, пусть тайна пребудет тайной, и раз ему выпал шанс прикоснуться к ней краем уха, то и того достаточно. Он был человек не жадный. И вовсе не желал развести волшебно звучащий круг.
Собрание, подобное этому, повторилось на следующий вечер, и через день, и на другой день тоже. Женька уже заранее ждал, когда последний перелезет через забор, и осторожно приникал к щели.
Последним обычно перелезал белый, как кость, старик в помятом рабочем комбинезоне. Лез он медленно и с одышкой. Женьке очень хотелось помочь ему одолеть преграду. Но показываться трансляторам на глаза он не решался.
Теперь он знал, что их молчание лишь ожидание. И Женька ждал вместе с ними.
Звуки не повторялись. Если в первый раз на пустыре говорил лес, назавтра здесь уже пела тугая, как струна, тишина. Он никогда не думал, что тишина способна звучать так мощно. Она легко рассыпалась на разноцветные капли звуков, она не затихала ни на мгновение, она жила невиданной глубиной и наполненной звёздами бесконечностью.
Женька понял, что это было. Вселенная. Это была она. Здесь, за простым заборчиком, на зажатом среди домов пустыре. Сердце его дрожало.
На третий вечер Женька услышал речь. Это не был голос ни одного из двенадцати. Странный, ни на что не похожий и одновременно похожий на все голоса на свете, он разливался волнами и мягко касался слуха. Он проникал в заповедные уголки сознания, оживляя мёртвую воду памяти и понуждая припомнить то, что кануло на тёмное дно.
Женька вслушивался, прильнув к забору. Он боялся дышать. Он хотел проникнуть в смысл непонятной речи. Он сердцем чувствовал, не может быть слов важнее. Вот-вот, и тонкая прозрачная плёнка, мешающая проникнуть в смысл, растает, лопнет... ещё немного...
- Эй, там! Всем стоять! Кто дёрнется, стреляю без предупреждения!
Участковый Гром по прозвищу Пистолет застыл на краю огромной, как смерть, стены, что саваном застилала полнеба. Снизу он выглядел паучком, таким же игрушечным и не страшным.
Никто и не думал двигаться.
Грому этого показалось мало.
- Если хоть одна сука...- Он дал предупредительный выстрел, и голос его, и без того невзрачный, спрятался за кваканье пистолета.
Эхо облетело пустырь, отразилось от плоских стен, взбудоражив вечерний воздух.
Но всё это было мелко, как мелкое пригородное болото. Ни один из двенадцати и даже он, тринадцатый, Женька, не заметил ни болотного кваканья, ни угрозы с края стены. Голос. Другой. Высокий. Он нисходил на них, как на апостолов огненные языки. Он не отпускал, он держал, и разве слушающим его было дело до какого-то Грома - маленького паучка-пустячка, заброшенного чёртом на крышу.
Сверху по стене поползла тонкая ниточка паутины. Чем ниже она спускалась, тем становилась толще и, почти достигнув земли, превратилась в витой канат.
Женька не сразу понял, что происходит. Крик и выстрел он слышал, но они лишь сверкнули молнийкой по краю его сознания, не оставив в нём ни царапины. Не в молнийке было дело. В глазу сидела ресница. Она мешала смотреть, досаждала, погружаясь в зрачок, как вражеская подводная лодка. Она угрожала свободе.
Женька сперва мизинцем, потом краем воротника попытался уберечь от опасности попавший в беду зрачок. Но простые средства не помогали. Ещё бы, когда ресница в фуражке и милицейской форме и у неё расстёгнута кобура - мизинец неудачный помощник.
Гром, как тёмная капля, стекал по канату вниз. Он уже заслонял собой начало смоляной надписи, протянувшейся поперёк стены. «Жора, я тебя люблю», - было выведено аршинными буквами. Фуражка его как раз нахлобучилась на шестипалую «Ж». Пистолет он держал в зубах и походил сейчас на дворнягу, подобравшую горелую кость.
И тут до Женьки дошло: едва только этот висельник коснётся сапогами земли - всему конец. Ничего больше не будет. Ни голоса, ни трансляторов. Ничего.
Боль кольнула его мягкую кожу тупым остриём гвоздя.
Дыхание будущей пустоты охолодило тело.
И Женька - красное солнышко, рыжий, упрямый Женька - уже летел ракетой вперёд к плети свисающего каната.
Он бежал ровнёхонько вдоль стены, золотистые кольца пыли цеплялись за подошвы бегущего. Женька добежал до каната и ухватил его крепко-крепко - прямо за размочаленную мотню. Не останавливаясь, побежал дальше.
Канат в руке натянулся, стрела огромного маятника с гирькой в виде милиционера пошла скользить вдоль стены.
Выше, выше, ещё - пока рука удерживает канат. Потом эстафетную палочку перехватила инерция.
Маятник отмерял время. Стрела то взмётывалась под крышу, то по закону иуды Ньютона быстро неслась обратно. Но и там, внизу у земли, летучее тело Грома не задерживалось ни на секунду. Когда движение начинало гаснуть, Женька, снова взявшись за дело, приступал к работе часовщика. Он подводил часы, оттягивал канат до предела, и всё повторялось снова.
Железный кляп пистолета не давал Грому кричать. Само движение по долгой дуге его ничуточки не пугало, на голову Гром был крепок. Минут через пять полёта, с трудом ворочая языком и осторожно приразжимая зубы, Грому всё-таки удалось потихоньку переместить оружие в щербатую половину рта. Рукоятка клином вошла в тесную расщелину челюсти, и теперь он мог подавать голос.
- Питалас! - прокричал он криком кастрата.
- Пасазу!
- Рызый, канцай кацать!
Женька его не слушал. Женька смеялся бешено, будто рыжий бесёнок, наконец-то отыскавший управу на самого Балду. Трансляторов давно уже не было. Женька сам не заметил, как они покинули поле боя. Значит, Голос спасен. Он спас его от не небесного грома.
- Прощаю! - крикнул он Грому в торчащие из-под милицейской фуражки дольки его ушей.
Женька остановил канат.
Уже перелезая забор, на притуплённых заборных пиках, он помедлил и оглянулся. Не на Грома, на само место, словно хотел увидеть дрожащие в воздухе золотинки, оставшиеся от чудесного Голоса.
Пустырь молчал сиротливо, золота не плавало ни крупицы.
Одна лишь незнакомая звёздочка расправила вдруг острые хоботки. Лучи потянулись к Женьке, на лету превращаясь в стрелы.
Земля качнулась, завертелась волчком, и последнее, что он в жизни видел, - это трёпаные струны забора и золотокудрого ангела, который своим лёгким крылом играл на этих струнах Шопена.
Неизвестно, где Женьку похоронили. Неизвестно, кто были его родители. Возможно, он вообще не отсюда, а упал к нам, как капля света, с рыжей планеты Солнце, до которой в ясные дни так просто дотянуться рукой.
1989-2013