Было время, когда часовщика Ференца Григореску знал каждый пёс в Переулках: приземистый, круглощёкий, улыбчивый, он либо уже спозаранку бодро вышагивал по улицам, то и дело приветствуя встречных знакомых, либо возился у себя в мастерской, заставленной всевозможными часами и частями их механизмов. Что в летний зной, что в зимнюю стужу голову его неизменно украшал потрёпанный, но тщательно вычищенный котелок, скрывавший раннюю лысину, похожую на монашескую тонзуру – и всюду часовщика сопровождала маленькая свита из окрестных мальчишек и девчонок, прекрасно знавших, что в его потёртом саквояже всегда найдётся пригоршня-другая конфет.
Казалось, человеческий ум не создал ещё такой хитроумной машины, с которой был бы не способен совладать Григореску. Иной раз он лишь слегка касался чуткими пальцами замерших колёсиков и шестерней, и тотчас отыскивал неисправность, будто ответ ему прошептали сами часы. Именно Ференц, ещё подмастерьем, сумел вдохнуть жизнь в остановившиеся стрелки на городской ратуше, причём уже после того, как от попытки починить трёхсотлетний механизм отказались друг за другом два столичных мастера. Став членом гильдии и открыв собственное дело, он одинаково радушно принимал любых клиентов: старушку-зеленщицу с её хлипкими крохотными часиками, полученными давным-давно на шестнадцатилетие в подарок от родителей; лакеев бургомистра, привезших роскошные напольные часы в дубовом футляре с позолоченным маятником; почтенного нотариуса Савича, приносившего на чистку и подводку массивные часы-луковицу с монограммой владельца на крышке.
Наручные часы, только-только начавшие входить в моду, Ференц не одобрял – и хотя никогда не отказывался их чинить, неизменно говаривал, что время в таких часах разбегается впустую: махнул рукой – вот минуты и разлетелись кто куда. При этом собственные простенькие карманные часы в дешёвом стальном корпусе мастер носил не на цепочке, а на хитроумно сплетённом шнурке, напоминающем монашеские чётки или пояса, и украшенном нанизанными через равное пространство между узелками тринадцатью крупными гранатовыми бусинами. «Секунду не приковать! – пояснял Григореску. – Так чего ради сажать её на цепь? Время должно двигаться вперёд, только тогда от него есть польза».
Словно подтверждая свои слова, сам Ференц редко сидел без дела. По воскресеньям, когда лавки и мастерские стояли закрытыми, его можно было видеть в Переулках возле какого-нибудь идущего под снос дома. Настоящей страстью Григореску были старые часы, и он добывал их отовсюду – наполовину разрушенные, с утраченными частями механизмов, давно позабывшие, каково это: отсчитывать время. Низкорослая фигура часовщика мелькала у заброшенных сараев и захламленных развалин, иногда в сопровождении нанятых в помощь уличных бродяг – а потом до глубокой ночи в окошке на Господарской улочке теплился огонёк керосиновой лампы, и мастер, склонившись над столом, возвращал жизнь заржавленным колёсикам и шестерёнкам, словно средневековый каббалист, поднимающий голема.
Говорили, что в подвале у него была собрана редкостная коллекция часов, но ни один горожанин не мог достоверно подтвердить ходившие слухи, потому что никто никогда не спускался в тот подвал. Даже старая Ралука, два раза в неделю прибиравшаяся в мастерской и в квартире на втором этаже. Хотя как раз её стараниями по городу ходили слухи о заветной двери, на которой якобы были в разных местах сразу три замочные скважины, но ни петель, ни ручки. Находились и такие, кто пытался вести с Ференцем переговоры на предмет выкупа его раритетов – однако всегда любезный и приветливый, Григореску при первых же попытках заговорить о коллекции мрачнел, насупливал брови и вежливо, но настойчиво выпроваживал посетителя.
* * *
Часовщику минуло пятьдесят, когда по настоянию старшин гильдии он всё же взял к себе ученика. Долго отказывавшийся, а затем ещё дольше раздумывавший над кандидатурой, Григореску в итоге выбрал, по мнению многих, не самого подходящего мальчишку – шестилетнего сына трубочиста Якуба. Маленький, тощий, с огромными, словно у летучей мыши, глазами, он выглядел то ли вечно испуганным, то ли постоянно удивляющимся всему вокруг. Самый младший в семье и от природы страшно застенчивый, Якуб редко участвовал в играх даже с братьями и сёстрами, пристраиваясь где-нибудь в уголке и наблюдая издалека, как веселится ребятня. Соседки трубочиста злословили, что мальчонка-де слаб на голову и толку из него не выйдет никакого, однако Ференц, ко всеобщему изумлению, не только настоял на ученичестве, но и, вопреки обычаю, не взял с родителей платы за обучение. Новость в Переулках обсуждали с неделю, пока более свежие события не вытеснили её из разговоров, и уже к зиме две фигурки – приземистая плотная и низкорослая щуплая – стали привычной частью здешнего пейзажа.
Время, с которым так ловко управлялся Григореску, заключая его в шестерни, колёсики и пружины, летело быстро. Лысина под котелком мастера росла, а волосы по её краям с каждым годом будто выгорали на солнце, пока не стали белыми-белыми, точно пух одуванчиков. Тем временем молчаливый Якуб, оказавшийся на редкость смышлёным пареньком, вытянулся и возмужал; он всё так же был худ, но теперь в худобе его проступили жилистость и ловкость. Уже через полгода после поступления в ученики мальчишка под надзором Ференца разбирал и собирал обратно самые простые из часовых механизмов, а в двенадцать лет мог с лёгкостью сам отремонтировать и наручные часы последних моделей, и прадедушкины ходики с кукушкой, с их точно подогнанным, будто кружевным, механизмом. Когда же в семнадцать лет он вместо изрядно постаревшего Григореску полез на городскую ратушу, кто-то из наблюдавших за работой с усмешкой заметил:
– Мэтр, ваш воспитанник, кажется, скоро вас превзойдёт.
– Очень на это надеюсь, – без тени иронии ответил часовщик, стоявший внизу на площади и, тяжело опираясь на трость, с тревогой ловивший каждое движение Якуба у большого циферблата на башне.
* * *
Был конец июня. В распахнутое окошко на Господарской улочке вплывали тонкие ароматы летней ночи: влажной земли из садов, старого дерева от дверей и оконных рам, пыли с булыжной мостовой. Двое ночных сторожей, тихо переговариваясь и мерно щёлкая колотушками, прошли мимо домика часовщика, где при свете керосиновой лампы Якуб, как всегда молчаливый и внимательный, подгонял детали сложного механизма – своего «шедевра», который должен был принести ему титул мастера.
Под грузными тяжёлыми шагами заскрипела лестница, и со второго этажа спустился мастер. Последние две недели Григореску хворал, день ото дня ему становилось всё хуже, а вчера он и вовсе не нашёл сил выбраться из постели. Однако, к удивлению парня, сегодня осунувшийся от болезни мастер облачился в свой лучший, тщательно начищенный сюртук, словно его пригласили на приём к самому бургомистру. Рука Ференца с пухлой ладонью и чуткими пальцами нервно перебирала гранатовые бусины на шнурке от часов, но голос, когда он заговорил, был привычно спокойным и уверенным:
– Идём.
Удивление Якуба стало ещё больше, когда Ференц направился прямиком к узенькой винтовой лестнице, ведущей в подвал. С трудом, преодолевая ступеньку за ступенькой, Григореску спустился к заветной двери, о который слышали все в Переулках, но которую никто – даже покойная Ралука – никогда не видел открытой. Не было здесь трёх замочных скважин, зато и петли, и ручка имелись в наличии, а по всему контуру дверного проема была смонтирована хитроумная система засовов. Мастер нажал на один из них, потянул за другой – и механизм заработал, кованые стальные полосы разом вышли из своих пазов. Отворив дверь, Григореску затеплил стоявшую на столике у входа лампу, и когда мягкий свет её разлился по помещению, Якуб увидел, что оно забито часами.
Каждый клочок стены и почти всё пространство пола занимали механизмы – некоторые вполне себе целые, другие в наполовину разобранных, когда-то изъеденных мышами, треснувших от удара или сгнивших под непогодой корпусах, но возрождённые к жизни и исправно отсчитывающие минуты. Узенький проход вёл между этим нагромождением тиканья и щёлканья в центр комнаты, где на каменном постаменте была установлена большая клепсидра. Ференц, осторожно пробравшись к ней, положил на постамент свои часы на плетёном шнурке и махнул Якубу, чтобы тот подошёл.
– Смотри внимательно, – часовщик указал на нижнюю половину, куда мерно падали капли.
Сперва Якубу показалось, что он видит просто отражения гранатовых бусин, но вскоре он понял, что это сама жидкость в часах меняет цвет, наливаясь бордовым, как вино или кровь. Цвет крохотными завихрениями поднялся из нижней части часов в верхнюю, тиканье вокруг стало сливаться в мерный маршевый ритм, будто по брусчатке медленно шли, чеканя шаг, солдаты. В глубине клепсидры зародилось и разрослось ослепительно белое облачко, и когда оно целиком заполнило обе половины часов, перед Якубом, словно в калейдоскопе, замелькали яркие чёткие картинки.
Сельский домик где-то в предгорьях на южной границе, у самой кромки буковых лесов – и младенец в люльке, над которым склонились улыбающиеся лица отца и матери. Мальчишка лет пяти, босоногий и хохочущий, бежит по широкому речному плёсу с прутиком в руке. Подросток, растерянный и огорчённый, идёт по дороге, то и дело оглядываясь на всё тот же домик – и не может остановиться, скрывается за холмом, следуя за крепким мужчиной, беспрестанно дымящим короткой трубкой-носогрейкой. Городские стены, мощёные улицы, высокие дома: для сельского мальчишки всё в диковинку. Он, разинув рот, следует за забравшим его мужчиной, пока они не оказываются у замызганного домишки с вывеской часовщика.
Клепсидра взбурлила, на мгновение бордовый цвет пересилил белое сияние, но оно тут же вновь взяло верх, вспыхнув так ярко, что стало возможно различить самые мелкие детали часовых механизмов вокруг. Картинки пошли снова. Парень лет семнадцати вскарабкивается на башню городской ратуши и запускает молчавшие часы. Внизу, на площади, ему аплодируют горожане, довольно ухмыляется мастер, но ученик ищет глазами не его и не членов магистрата: у лотка зеленщицы стоит улыбающаяся рыжеволосая девушка, невысокая и хрупкая, с пронзительно-синими глазами, в которых смешались страх за парня на башне и восхищение перед его смелостью и мастерством.
Сияние притухло, однако картинки по-прежнему остались чёткими. Ученик до хрипоты спорит о чём-то с мастером, пока тот ударом кулака не сбивает его с ног и топчет, топчет сапогами, цедя что-то сквозь зубы. Прихрамывающий, избитый, с заплывшим глазом, парень бредёт по улицам ночного города. Вновь девушка с площади – зеленщица нависла над ней с розгой в руке, а бедняжка лишь закрывает лицо, подставляя под удары плечи. Суд, важные господа в париках и мантиях, и две сиротливые фигурки – среди собравшихся у них, похоже, нет ни единого друга. Молоток судьи неумолимо опускается, и хотя картинки беззвучны, Якубу чудится, что он слышит сухой грохот, раскатывающийся по залу после удара: «Виновны!».
– Достаточно, пожалуй, – Григореску тихо вздохнул и снял с постамента свои часы. Клепсидра вновь стала прозрачной, белое сияние исчезло, и комнату опять залил лишь мягкий свет керосиновой лампы. Гранатовые бусины утонули в пухлой ладони мастера, словно застывшие капельки крови.
– Что это было?
– Прошлое, – Ференц задумчиво обвёл взглядом ряды механизмов, похожие в своих растрёпанных корпусах на воинство полуистлевших скелетов, и Якуб вдруг сообразил, что каждый циферблат показывает своё время. – Здесь ровно триста шестьдесят шесть, – мастер кивнул, подтверждая невысказанный вопрос ученика, – и все они идут правильно. Просто по-своему. Ты знаешь, какой сегодня день?
– Двадцать седьмое… – ученик запнулся, прикидывая, миновала ли полночь. – Хотя нет, уже двадцать восьмое.
– Видовдан, – Григореску кивнул. – День печали и крови. День войн. И день её смерти, – последнее он произнёс едва слышно, голос задрожал и осёкся. – Этот парень, которого ты видел – я. А девушку звали Лия. Пять лет в каменоломне мне и пять в работном доме ей. Ей… – в чутких пальцах часовщика плетёный шнурок заворочался, как чётки во время молитвы. Ференц смотрел себе под ноги, плечи его поникли. – Я просил. Я бы выдержал десять лет. А её убили не годы – месяцы…
– Мне жаль, – Якуб судорожно сглотнул. Григореску помолчал несколько секунд и затем продолжил:
– Когда я вернулся, мой мастер уже умер. В гильдии мне назначили испытательный срок, а спустя ещё пять лет я сам стал мастером. Когда я узнал, что Лии больше нет, мне хотелось убить их всех, – всегда улыбчивые, добродушные глаза часовщика вдруг полыхнули бешеным огнём. – Я бы и убил – чего терять? Но добрая душа, рассказавшая о её судьбе, сказала мне, что перед смертью моя Лия родила дочку. Мою дочку. Вот ради чего стоило жить, стоило быть тихим, стоило ждать, искать…
Ференц махнул рукой в сторону развешанных по стенам часов:
– Я находил их, выкупал, воровал у тех, кто мог хоть что-то знать про Лию и девочку. Как ты увидел в клепсидре меня, так я по крупицам восстанавливал их путь – год за годом, в Видовдан, на краткие мгновения погружаясь в прошлое. Время помнит, и я нашёл способ заглянуть в его память.
По спине Якуба пробежал холодок. Слова мастера звучали как бред сумасшедшего, но клепсидра на каменном постаменте была реальной, и образы, всплывавшие в ней, отпечатались в памяти юноши во всех подробностях. Григореску, склонив голову на бок, глаза в глаза глядел на своего ученика:
– Я не увижу следующий Видовдан, но это уже не важно, потому что одиннадцать лет назад я нашёл то, что искал. Моя дочь замужем за достойным человеком и счастлива. Она не знает – и не должна знать – что сталось с её родителями. Но ты…
Пухлая рука старого часовщика протянулась, перевернула руку юноши ладонью вверх и вложила в неё часы на плетёном шнурке:
– …сохрани их. Сохрани в память обо мне и бабушке. Сохрани, внук.