Гомер учил нас, что боги создают наши злоключения, чтобы будущим поколениям было о чем петь. Эдакая чашка Петри, где множатся наши страдания. С этой точки зрения, говорила я Славе, будущие поколения должны бы петь больше всего о Катрин Гончаровой, ибо она страдала сильнее всех. Однако вот она стоит — в глухом темном углу истории, забытая, никому не нужная в смерти, как и в жизни. Безобразная Гончарова, ручка от метлы, желтокожая Гончарова.
— Представляешь? Убавила себе в церковной записи на свадьбе четыре года, которые отделяли ее от обожаемого Дантеса. — Я поставила запятую там, где Двинский ее упустил, обернулась на читающего рядом с экрана Славу. На выходные я взялась редактировать его мемуары.
— Это так по-женски. — Он сразу отвлекся от чтения, чтобы послушать очередную байку про пушкинское семейство.
— Она и была настоящей женщиной. Чуть умнее Наташи. Чуть глупее Ази [5]. Очень привязана к сестрам и брату Диме. Страстная. Взбалмошная.
— Похоже, твоя любимая Гончарова?
Я пожала плечами. Никогда не думала о сестрах Гончаровых в такой плоскости, но да, наверное.
— То есть тебя не смущает, что она шпионила для Дантеса? Прямо у Пушкина под носом! Докладывала ему обо всем, происходящем в их доме! Записки от Натали Дантесу носила. Тьфу! Спала с ним!
— Она любила.
— И что? А могла, между прочим, дуэль предотвратить! Вяземские же ее предупредили накануне?
Я улыбнулась: а он, похоже, зря времени не терял.
— Засасывает, да?
— Что?
— Эта старая история.
— Это ты меня засасываешь. А раз тебе так дорог Пушкин… — Он ухмыльнулся: — Так что? Почему твоя Кати ничего не рассказала Натали? Понимала же, чем может кончиться этот поединок для ее Жоржа?
— Могла, согласна. От особняка Геккерна, где она жила на Невском, и до пушкинской квартиры на Мойке — шестьсот пятьдесят метров. Девять минут ходу. Я проверяла.
— Ого! Серьезно, проверяла? Вот ты даешь! И что? Почему она их не пробежала тем же вечером? Или следующим утром, в день дуэли?
— Говорят, Кати была полностью под влиянием барона и Дантеса. Потому и не прибежала. — Я склонила голову. — Но я думаю… Ее просто тошнило от сестры.
— Ревновала к мужу?
Я покачала головой. Не все так просто.
— Видишь ли, Натали всегда везло. И в детстве. И после. Ее любили. Потакали ей. Она и вела себя как избалованное дитя. Ей хотелось Дантеса. Она получила Дантеса. Но одно дело, когда он был ничей…
— …и другое, когда он стал мужем сестры.
— Именно. И на этом этапе уже можно было бы поберечь чувства Катрин и перестать кокетничать с ее супругом на глазах всего света. Думаю, Кати просто хотела, чтобы все закончилось. Как угодно. Дуэль должна была стать той самой точкой. И, собственно, ею стала. Для Пушкина, прежде всего.
— Но не для старшей из сестер Гончаровых?..
— Для Кати дуэль тоже оказалась точкой. Но отправной. Видишь ли, есть несчастье — и несчастье. Было: несчастное детство, несчастная молодость — увядание на Полотняном Заводе. Потом — Петербург и несчастная любовь. Потом — это безумное внезапное замужество. Тут Катрин попалась в ту же ловушку, что и Пушкин.
— Неправильный выбор?
— Скорее иллюзия того, что она может сделать Жоржа счастливым, что он поймет, и осознает, и оценит… В общем, ты понял. Никто никогда ничего не осознает, не оценит, не влюбится из благодарности. Но жуткий Сульц, где они поселились с Дантесом после позорного его изгнания из Петербурга… Оттуда, из той франко-немецкой дыры, где все и всё было чужое, Полотняный Завод с нетрезвой матерью казался, наверное, потерянным Раем.
— Да ладно! Бывают дыры и похуже. Она ведь небось в имении Дантеса обитала? Баронесса. Жилые метры имелись. Сад там, парк… По-французски говорила, проблем с языком никаких.
— Она была совсем одна. Муж ее не любил. Тесть — я имею в виду родного отца Дантеса — явно оказался разочарован выбором сына. Она стала вечным напоминанием о рухнувших надеждах. Все это эльзасское семейство не то что было к ней агрессивно настроено. Оно ее просто не замечало. А Катрин делала все, чтобы им угодить, но им от нее был нужен только наследник — а рождались одни девочки, девочки, девочки — три подряд. Плюс ее с немецким педантизмом то и дело упрекали, что брат Дмитрий задерживает положенное годовое содержание, и Кати без конца унижалась перед Дмитрием, выпрашивая у того денег и щенков русских гончих для Жоржа. Что, как ты понимаешь, не улучшало отношений с любимым братом.
— Бедолага. — Слава притянул меня к себе на колени.
— Единственной отдушиной могли стать письма. Но ни сестры, ни тетка Загряжская ей не писали, так и не простив, что Кати не предупредила их о дуэли. А пока она проваливалась в свое тихое отчаяние, Натали вернулась в Петербург, продолжала посещать балы. Ее по-прежнему все любили: любили в свете, любил царь. — Я задумалась. — Понимаешь, иногда и «любимость» или «нелюбимость» является вроде как дополнительной чертой характера. Как, знаешь, у викингов считалась чертой характера везучесть и невезучесть. Получается, Катрин была — с рождения и до ранней смерти — нелюбима.
— Чувствую, закончилось все не айс.
Я кивнула.
— Она родила-таки наследника Дантесам. Последнюю надежду заслужить любовь Жоржа. Но как раз на том перепутье, во время тяжелых родов, нужно было выбирать. Либо ребенок, либо мать.
— И Дантес выбрал ребенка?
— Думаю, выбор был ее собственным. Она понимала, кого из двоих хотел видеть рядом ее Жорж. И просто согласилась с ним.
Я помолчала, отвернулась вновь к мемуарам Двинского.
— Знаешь, иногда мне кажется, что несчастье Катрин перекрывает даже трагедию Пушкина.
Он поцеловал меня сзади в шею.
— От него все-таки остались гениальные стихи. — Он вздохнул. — А вот твой папá зря взялся писать мемуары. Не фонтан, если честно. Ты вглядись, что он тут пишет.
— Что значит — вглядись? Я уже третий раз их вычитываю.
— И не видишь? — Он ткнул некрасивым пальцем в экран.
— Ну и? — Я с вызовом подняла голову от плоских ногтей к плоскому же лицу: всему виной примесь татарских кровей.
Отличная мы с ним парочка, конечно — носатая и…
— Это скучно, Ника. Это претенциозно, наконец.
— Он — поэт, а не бытописатель!
— Тогда зачем здесь столько застольных баек? Все эти юношеские дружбы, ставшие теперь литературной мафией. Зачем это описывать — чтобы что?
— Это, вообще-то, называется реалистической прозой.
— Не реализм, а меркантилизм, Ника. И название — банальщина какая — Река жизни! Не река, а супчик — из мослов знаменитостей. И заметь: из покойных и титулованных премиями. Может, он и был большим поэтом, но сейчас он — средней руки беллетрист!
Я почувствовала, как руки сжались в кулаки. Убогая шавка с окраины, ты на кого тявкаешь?
— Пошел вон, — тихо сказала я.
Несколько секунд он смотрел на меня, не мигая. Потом молча вышел в прихожую, некоторое время возился там, очевидно, надеясь, что я его позову. Я сидела, уставившись в черные значки редактируемой страницы, и ждала, когда хлопнет дверь.
— Он хоть стихи-то еще пишет? — раздалось из коридора. Пауза. Дверь наконец хлопнула.
Днем позже Двинский ответил мне на тот же вопрос.
— Очень редко.
Мы гуляли по берегу залива, изредка раскланиваясь с его знакомыми. Небо над нами было расчерчено полупрозрачными перьями облаков, солнце садилось, чайки кричали как брошенные дети.
— Бывает бедность, долги, вон как у вашего Пушкина, без фрака порядочного, в тесном знакомстве с трактирщиками и девками, а стишки прут. И ничего не имеет значения — несчастная любовь там, недолеченный сифилис, проигрыш в штосс, если вот та единственная штука, которой ты дорожишь в этом мире — стихи, — пишутся. Пушкинская легкость ведь на самом деле — иллюзия, стихи — да, прелестные, однако при всей наружной простоте он марал и правил их порядочно. Но было вдохновение. А потом оно иссякло, помните? Журнальцы тогда еще сетовали — мол, его поэтический дар стремительно стареет, ах, почему прекрасное на этом свете так недолговечно? Муза умолкла, сумерки Аполлона. А ему жить не хотелось.
Я зябко повела плечами. Он был прав.
— Поэзия, как секс, Ника, дело молодое. Потенция и там и сям идет на спад. Счастливая юношеская уверенность уходит.
Я кивнула:
— Он и Данзасу, возвращаясь с Черной речки, раненый, знаете что сказал? Меня, мол, не испугаешь: я жить не хочу! И сестре признался в последнюю встречу: жизнь мне надоела, писать не хочется больше…
— Именно! — поднял Двинский вверх толстый палец. — Вот и ушел молодым да ранним. А что остается тем, кому приходится жить много дольше, чем его Муза? — он комично вздохнул. — Приходится строить свое жизнеописание из дерьма и палок. Оттаптываться, так сказать, на пятачке сплетен.
Я хмыкнула. Я обожала его самоиронию. Сюда бы Славика, подумала я, послушать. Иногда мне хотелось их познакомить. Дать Славику так же очароваться Двинским, как очарована была я.
— И что же тогда остается? — улыбнулась я ему снизу вверх.
— Кроме стихов и давних сплетен? — улыбнулся он. — Разве что обиженные нами женщины.
Обиженные женщины. Я вспомнила сложенное в гримасу радости лицо матери на экране ноутбука. О наши еженедельные созвоны по «Скайпу». Двинский обидел ее, она, в свою очередь — нас.
— Ну, этого добра у вас явно было с избытком.
— Сансара нирвана. — Он заухал польщенно. — Были и мы рысаками. Нннно! — Он поднял вверх палец, призывая к вниманию. — Все жены и возлюбленные мои были по-своему прекрасны. Как сказал один француз: «Женщина или гораздо лучше мужчины, или гораздо хуже». Вокруг нас было много таких — ля фам фатальчиков. Они, с одной стороны, подкармливали наших Пегасов, заставляли вибрировать Лиры…
— А с другой?
Он пожал плечами:
— Из поэзии и любовей надо таки выбирать главное, Ника. И женщины, пусть и являются важной составляющей поэтического драйва, но… Никогда, так сказать, не являются занятием на полный рабочий день.
— Включая жен?
— А чем жены хуже? Первая моя была эдакая Спящая-со-всеми-красавица. Вовремя расстались. В паре, согласитесь, должен быть хоть один стабильный элемент. Иначе — какой брак?
— Действительно. — Мы понимающе друг другу подмигнули. — А вторая?
— Вторая — мать моих девочек. И она умерла. Так что о ней — либо хорошо, либо очень хорошо.
— Про третью не спрашиваю. — Я и правда боялась спугнуть его внезапную откровенность.
— Третья, правы мои девочки, сплошное клише. Молодая, неопытная. Зеленый плющ, вьющийся вокруг древнего дуба. Ну, да что там. Дело сделано. А как у вас, Ника, с личной жизнью?
Я запнулась. Говорить с ним о личной жизни отчего-то было неловко.
— Ну же, Ника! Я ведь и правда очень мало о вас знаю. Это даже для меня, старого эгоцентрика, слишком. Вдруг вы уже замужем и у вас четверо малышей?
Я расхохоталась. Навстречу по кромке воды как раз бежала парочка — девочке было года четыре. Пытавшемуся поспеть за ней карапузу — не больше двух.
— Случайно, не ваши?
— Увы!
— Вот это зря. — Он мельком приласкал детскую головку в ангельских кудрях. — Я в этом смысле поэт не слишком типичный. Детей люблю. С внуками бы нянчился, верите? Но дочки мои, засранки, ни в какую. Не делают меня дедом: окончательно и бесповоротно.
Он улыбнулся, дрогнув бровями.
— У меня есть молодой человек, — сказала вдруг я.
— Да? Кхм. Вот и отлично. — Потрепал он меня по голове. Почти так же, как пробегавших мимо детишек.
И вдруг рванул вперед, не оглядываясь.
А я последовала за ним с идиотской блуждающей улыбкой на лице. Двинский меня явно приревновал. И это было чертовски приятно.
Дома, прямо на ступеньках веранды, сидела с ноутбуком на коленях Анна.
— Срочная статья, — пояснила она на наш удивленный взгляд. — Спустилась вниз, чтобы хоть чуть-чуть погоды ухватить — иначе совсем обидно. А вы как — нагулялись?
Мы хором кивнули.
— Вид у вас, по крайней мере, весьма свежий.
Мы с Двинским взглянули друг на друга и расхохотались: оба наших весьма массивных носа — чье фамильное сходство, к счастью, здесь еще никто не заметил, отливали красным. Еще пару дней — и облезут.
— Я в ванну, — кинул Двинский. Это было традицией: прогулка, неспешная ванна под музыку барокко, ужин. Вскоре с другого конца дачки раздались первые скрипичные аккорды.
Я примостилась рядом с Анной: мне давно хотелось расспросить ее о матери. Странно, на даче — ни в общих комнатах, ни в спальнях у дочерей, не было ни одной ее фотографии. Внезапный такт по отношению к Вале? Обида Двинского на супругу, что умерла, оставив на него двух дочек? Что я знала о ней, кроме того, что Двинский ей изменял (с моей матерью)? И, вероятно, не только с ней. Я задумалась, как приступить к аккуратному допросу.
Я повернула голову и вздрогнула: Анна сидела, глядя на меня пристально, будто в первый раз. Я похолодела. Неужели кто-то наконец разглядел наше сумасшедшее сходство?
— Хочу вас предупредить. — Анна бегло улыбнулась. — Для моего отца не существует понятия легкого приятельства. Или — профессиональных рамок.
Я выдохнула — да здравствует семейная слепота Двинских.
— Не понимаю, о чем вы.
Анна прикрыла ноутбук в знак повышенного внимания к беседе.
— Ника, он захочет заменить вам весь мир. Отговорит от жениха, друзей, родителей. Останется только он сам. И на какое-то время такой обмен даже покажется вам равноценным. Но это иллюзия. И расставание с ней будет болезненным. Простите.
Я вгляделась в ее безмятежное лицо. Неужели и тут — ревность? Это было уже второе по счету предостережение — теперь уже от старшей сестры. Значит ли это, что я поднялась на одну ступень с официальными дочерями? То ли еще будет, Нюта, хотелось сказать мне. Это не он мне. А я ему заменю всех жен и дочерей, вместе взятых. Ты уж прости.
И вздрогнула от болезненного торжества. Но вслух ответила так же безмятежно:
— Ничего страшного. Жених, друзья, родители? Из озвученного списка у меня все равно ничего нет.