К книге
Баку – Воронеж: не догонишь. Молчание Сэлинджера, или Роман о влюбленных рыбках-бананкахМолчание Сэлинджера, или Роман о влюбленных рыбках-бананках. Новелла первая. Леа
28%
Молчание Сэлинджера, или Роман о влюбленных рыбках-бананках. Новелла первая. Леа
7

На Австрию неудержимо надвигался аншлюс[26], и жениху Леа не потребовалось много времени и слов, чтобы убедить обе семьи в необходимости бежать, захватив самое дорогое из того, что можно унести на себе. Спорили лишь об одном: куда? Во Францию, в которой столь многие восхищались нюрнбергскими законами?[27] В Англию, члены кабинета которой поощряли аппетиты фюрера и уж точно не протестовали против преследований евреев? В Америку, охотно торговавшую с нацистами и ужесточавшую иммиграционное законодательство? В призрачно далекую Латинскую Америку?

– На восток, – сказала Леа.

– Там свирепствуют арабы, – пояснили ей.

– Нет, не на Ближний Восток, а поближе к России.

– Как ты наивна, любовь моя, – вздохнул жених. – В Польше нас ненавидят, разве не об этом пишет твой двоюродный дядя из города… никак не могу запомнить его название.

– Зато оттуда можно перебраться в Россию, – упорствовала Леа.

– В Сибирь?! – испугалась мать.

– Может быть, – подтвердила дочь, словно бы обретшая дух мистического проникновения в будущее. – «Сибирь» – красивое слово, не хуже названий тех стран, о которых вы говорите, благоговея.

– Ты стала непозволительно дерзка! – прикрикнул отец. – Что с тобой?! Разве так я тебя воспитывал? Ступай к себе, не мешай разговору умных людей.

И она ушла. К себе.

А утром – одна – из дома.

На столе осталась прощальная записка; а телеграмма, посланная через день из Вильно, в последний раз позвала родных встретиться как можно скорее в этом не худшем из мест нашего мира. В ответ ее прокляли и вскоре сгинули, так и не успев решить, куда бежать.

Леа как-то очень трезво поняла, что ничего, даже отдаленно напоминающего те предрассветные минуты, когда в комнате приехавшего погостить из Америки Джерри Сэлинджера она, устав нахваливать ему своего жениха, вдруг начала снимать платье; смеясь, когда заколки, высунувшиеся из густых волос, цеплялись за освободившиеся от тиранических пуговиц петли; того счастья, которое охватило ее, когда почувствовала, что и молчаливый американец не сомневается: их слияние предопределено богом Случая – и нужно просто перетерпеть, пока утихнет бессмысленное сопротивление пуговиц, заколок и петель, – а Джерри не только не помогает ей раздеться, но впору уже помогать ему самому, поскольку он и с собственной-то одеждой едва справляется: долго, словно тренируя вестибулярный аппарат, раскачивается на одной ноге, высвобождая из штанины другую; потом возится с носками, снять которые тоже не просто, потому что держатся они на подтяжках, плотно обхвативших худые икры…

Такого счастья не будет уже никогда.

…Но как-то жить все равно надо.

Она не рассуждала о замыслах двух диктаторов и о подковерной возне тех, кто вольно или невольно им подыгрывал, – не ее ума это было дело, не ее дней забота. И тогда тем более удивительно, что все время, не занятое работой в принадлежавшей двоюродному дяде гастрономической лавчонке, она зубрила – страницу за страницей – самоучитель не польского, не литовского, а именно русского языка. И когда Красная Армия вошла в Вильно, то старательно заученные книжные фразы, а особенно акцент, – не местечковый, намекающий на суетливую приниженность бормочущего, но венский, столичный, свидетельствующий о гордой снисходительности произносящего, – усладили слух одного из комвзодов. Впрочем, мужчина любит не ушами, а глазами, – и комвзводовские, вбирая в себя некрупную фигурку Леа и ее библейское лицо, не горели похотливым куражом «освободителя», а словно бы благословляли живительный родник, божественно случайно попавшийся ему во время мучительного перехода через пустыню.

Уместно ли приписывать религиозную экзальтацию чувствам обычного, каких много, лейтенанта? Да, если учесть, что он хотя и был детдомовцем, однако происходил из тех старинных русских родов, что не приняли когда-то «никонианскую ересь», потом долго гнобились во имя самодержавия и православия, а добиты были под разговоры о светлом коммунистическом завтра.

Старообрядцы появились в Якутии во времена давние. Хоть и мало их там было, всего-то человек восемьсот, однако не вырождались, обновляя кровь за счет новых ссыльных, к примеру близких к толстовству духоборов. Некоторые оседали на земле хоть и тронутой вечной мерзлотой, но на упорное староверческое тщание откликающейся завидными урожаями, а самые предприимчивые тянулись еще севернее, где жить можно было только за счет охоты, рыболовства и золотодобычи. Конечно, под влиянием полукочевой жизни они становились уже не так истовы в исконной русской вере, но дух упорного внутреннего противостояния лжи сохраняли.

Вот и комвзвода с, казалось бы, выполосканными в пропаганде мозгами вспоминал при виде Леа, что предки его считали дарованной им благодатью готовность предстать в любую минуту перед Властью Небесной, не поддавшись угрозам власти земной.

Именно об этом вспоминал, а о наставлениях особистов и политруков забывал, – и молчал на допросах, превозмогая муки истерзанного тела; молчал, пока вдруг в шепоте, в нескольких якутских словах, с их изобилием удвоенных гласных, не услышал от нового следователя, что тому, представителю одного из древнейших родов народа саха, жаль губить представителя одного из самых известных в Якутии староверческих родов.

Глаза комвзвода от постоянно направленного на них света лампы уже почти ничего не видели, но пятно, которым представлялось лицо сменяющих друг друга мучителей, впервые обрело какие-то черты, – и в них, в чертах этих, стало угадываться нечто человеческое, пусть даже и не сочувствие, но хотя бы какое-то «чувствие». И бывший лейтенант зашептал этому «нечто»:

– Я подпишу, что скажете, подпишу, – только ее спасите…

– Итак, вы подтверждаете показания вашей любовницы о том, что заставляли ее связать вас с немецкой разведкой, которой задумали сообщать секретные сведения? – хриплый, прокуренный голос энкавэдэшника чуть ли не зазвенел от разоблачительского ража, но монголоидные черты лица заметно исказились от того, что предстояло сделать.

– Да.

– Именно с этой целью вы и принудили ее к сожительству?

– Да. Табельным оружием угрожал…

– Что она ответила на требование связать вас с фашистской разведкой?

– Что еврейка, что от Гитлера бежала и мечтает советской гражданкой стать. Но я ей не поверил, подумал, будто она опытный агент и таким образом меня проверяет… Баhыыба, биир дойдулаах[28].

Следователь заставил Леа дать нужные показания, признать себя виновной в недонесении и попросить советское правительство о помиловании.

Предложил начальству выслать ее в Якутию, в небольшой поселок Алдан, недавно переименованный в город. Ну а если там, среди простого люда (в основном старателей и рабочих-горнодобытчиков, интеллигентская же прослойка крайне малочисленна и в четырнадцати тысячах населения неприметна) выживет и осознает, то пусть себе и становится советской гражданкой.

Замыслившего предательство выродка предложил приговорить к высшей мере.

Начальство одобрило.

Родила девочку, до боли похожую на расстрелянного лейтенанта.

«Ах, зачем же Джерри меня от этого уберег?» – первое, что подумала, когда беременность стала несомненной.

И словно бы опять, – как тогда, в Вене, – ощутила на коже живота липкую влагу семени и мысленно поблагодарила комвзвода за то, что, в отличие от Сэлинджера, не был осторожен. И решила, что позже, много позже, разберется: белобрысого ли крепыша или высоченного и худющего брюнета американца, мечтавшего стать писателем, любит она сильнее… непременно разберется, а пока надо вырастить ребенка.

Вырастила дочь – мгновенно располагающую к себе умницу и трудягу. И были в Якутии люди, считавшие Леа – мало того что ссыльную, так еще и чужеземную, – своей и незаметно, но действенно ей помогавшие. Она, живя нелюдимо, их не знала, однако чувствовала: они есть! И отрываться ей от них нельзя!

«Я из Алдана – в никуда!» – часто говорила она все с тем же акцентом уроженки самого имперского из всех городов мира, но никто почему-то не позволял себе насмехаться ни над этим акцентом, ни над ошибками, иногда проскальзывающими в ее размеренной, на вальсовое «раз-два-три», речи: «Меня здесь повезло!»

«Отсюда – в никуда» вместо «отсюда – никуда»; «меня повезло» вместо «мне повезло» – и вполне обыденная фраза приобретала потусторонне мерцающий смысл: ведь если всем нам в итоге – «в никуда», то какая, в сущности, разница откуда: из сурового ли поселка на берегу величественной реки Алдан или из недоброй Москвы на берегу одноименной реки, нагруженной величием гранитных набережных?

«Меня повезло…» Да ведь действительно повезло – и не ей, а ее! Пусть на дрогах повезло – тряских, так ведь не похоронных же! Пусть как груз повезло – но ведь сберегаемый, с объявленной кем-то свыше ценностью; пусть по строчкам в проклятых, слов нет, списках «Оставить под наблюдением» – однако все ж не в самых страшных: «Подлежат ликвидации».

Повезло, поволокло – по будто бы специально для нее протоптанным тропам. Сначала была на них уборщицей в алданской школе; потом почасовиком, «закрывающим» уроки немецкого, французского и – на первых порах кое-как, но через пару лет вполне уверенно – английского. И все на страх и риск директора школы, из того же рода, что и следователь.

«А что делать, – объяснял он инспекторам облоно, – дипломированных учителей-то нет!»

Инспекторы понимающе кивали и «куда следует» не доносили.

В Якутии ухитрялись как-то перебарывать не только безжалостную зиму, но и человеконенавистнические ветры из Москвы – недаром среди немногочисленной интеллигенции ходило грустно-усмешливое: «Духи должны быть французскими, шерсть – английской, а власть, если уж некуда деться, пусть будет советской».

В 60-м же, после шести лет заочного учения-мучения, появился диплом, а вскоре фотография, на которой запечатлелось неулыбчивое лицо Леа, заняла один из прямоугольников на районной Доске почета.

В общем-то, скучная, если посмотреть со стороны, жизнь: Алдан да Алдан, – и только во время учебы в университете иногда, максимум на две недели, Якутск.

Работа, дом – все.

Но каким обожанием – учеников, дочери, внука – была она окутана!

А еще обожанием дяди Мамеда, – Магомеда Муса-оглы Курбанбекова, – хотя ему-то была совсем уже никто: просто мать его тайной жены. Однако наезжал, вернее налетал он в Алдан нередко и рассказывал, рассказывал, рассказывал: то о детстве в Нагорном Карабахе, велением Аллаха – красивейшем месте на земле; то о неисчерпаемых запасах нефти и газа вокруг Самотлора и севернее него, велением Аллаха – неуютнейших местах… А она слушала так заинтересованно, что министр, легендарный геолог и нефтеразведчик, становился похож на ученика, торопливо, в надежде получить пятерку, выкладывающего весь свой запас знаний.

Своей голизною жизнь Леа в Алдане вызывала у жителей поселка почитание, какое вызывает служение чему-то ощутимо доброму.

Тут, будто бы случайно, появилось слово «голизна» – так вот, не случайно оно появилось, ибо «нагота, оголенность» – лишь первые приходящие на ум синонимы, а гораздо реже подразумеваемый, но гораздо более глубокий смысл голизны – это пустынность.

И лишь со светлой, холодной пустынностью Арктики можно сравнить голизну жизни Леа: мужей, хахалей, поклонников и подруг в ней не было никогда; не припоминали даже, чтобы она к кому-то обратилась только по имени… а уж на «ты» – боже упаси!

И к ней, соответственно: Леа Соломоновна, а дочь – «мама, вы…»

И только обожаемый внук Стас все эти «цирлих-манирлих» отвергал: повседневно и заурядно – «бабушка»; чтобы что-то выпросить – «бабуля», «бабулечка»; ради хохмы – «бабец ты мой бесценный!».

Хохмы, надо признать, сомнительной, хотя именно от этого обращения она прямо-таки таяла.

Есть люди маниакально коммуникабельные – они бодрствуют лишь тогда, когда общаются: с другими людьми, с телевизором, радиоприемником, псом, котом, попугаем; оставаясь же наедине с собою, неудержимо засыпают. А вот Леа более всего ценила те часы и минуты, когда ее никто не теребил, не окликал, не беспокоил взглядом, – тогда-то она и жила по-настоящему, тогда ее строгая сдержанность сменялась счастливым мысленным щебетаньем обо всем или ни о чем, тогда ей явственно слышалось то ответное красноречивое молчание Джерри, то ответное молчаливое любование лейтенанта Иннокентия.

И не нужны ей были развлечения и отвлечения и другое общение, ибо ее существование раз и навсегда разделилось на две неравные части: большую, состоящую из обязанностей и долженствований, но без любимых, и меньшую, упоительно свободную – с ними.

Прожила молодость, зрелость, пору «ягодка опять» – и ничего не менялось: все та же тайная внутренняя жизнь, в которую не просто доступа никто не имел, но даже и постучаться никому бы в голову не пришло. И лишь в 1987-м, когда в Алдан прилетел повзрослевший, только-только ставший студентом Стас, выпала неделя ее эпических повествований про деда и Джерри.

Но от деда – вот ведь беда! – не осталось даже малюсенькой фотографии, а Джерри… это продолговатое еврейское лицо, эти черные, рентгеноскопирующие глаза, эти полные губы (она-то их помнила – так щекотно и зазывно целовавшими ее везде!) бабушка с внуком внимательно и любовно разглядывали в зачитанном номере «Иностранной литературы», где был напечатан роман с певучим названием «Над пропастью во ржи».

Вот и получилось, что дед, так и не обретший никаких конкретных черт, в душу Стаса не проник, а знаменитый писатель занял в ней чуть ли не заглавное место, о чем, уезжая, юнец с жестокой прямотой бабушке и сказал.

И у Леа сжалось сердце.

Так сжалось, что ночью она каялась, плакала, впервые называя лейтенанта Кешей, – а он в ответ расплылся в несвойственной его кержацкой натуре солнечной улыбке и позвал свою долгожданную к себе.

И она пошла, успев попросить прощения теперь уже у Джерри.

Пошла, так и не разобравшись до конца, кого же из них двоих, не принимая в расчет, кто жив, а кто мертв, она любила и будет любить больше.

«Бегство – ссылка – дочь – ученики – внук» – вот и вся канва ее жизни. Право же, скудная канва – но случилось так, что еще много-много лет на ней ткались узоры других судеб. Такие удивительные узоры, будто Неведомый Ткач использовал для них нити не обычных цветов, известных нам с детства по забавному мнемоническому стишку: «Как Однажды Жак Звонарь Городской Сломал Фонарь», а совсем иные.

Предыдущая главаГлава 7 из 25Следующая глава