К книге
Баку – Воронеж: не догонишь. Молчание Сэлинджера, или Роман о влюбленных рыбках-бананкахМолчание Сэлинджера, или Роман о влюбленных рыбках-бананках. Эпизод третий
48%
Молчание Сэлинджера, или Роман о влюбленных рыбках-бананках. Эпизод третий
12

Когда спариваются скепсис и томление, возникает мистика.

Все тогда же, 27 августа 2006 года, Сэлинджер, вспоминая глаза Леа, машинально перебрал в памяти лица других своих женщин. Какие-то из них промелькнули в памяти безымянно, только как очертания пухлых губ или вздернутых носиков, другие вызвали отклик, затихший, как эхо в горах, куда вернуться так и не удалось… И только об Уне O’Нил, Уне Чаплин, он подумал, как всегда, с яростью.

Впрочем, тоже как всегда, ярость быстро сменилась сладким чувством всецелого утоления жажды справедливости, и словно бы возникшая перед глазами фотография была тому причиной.

Фотография, отщелкнутая в далеком 77-м здесь же, в Веве, близ виллы, в архитектуре которой, как в застывшей музыке словно бы слышался припев: «Жизнь хороша!».

Стоит ли говорить, что вилла принадлежала Чарли Чаплину, которого Джей Ди, – и мысленно, и вслух, – называл не иначе как Кривлякой.

Итак, ему вспомнился Кривляка в саду виллы «Жизнь хороша!».

Но вспомнился не в образе бродяжки из фильма «Огни большого города», не в образе благообразного пожилого актера из фильма «Огни рампы». В общем, не Кривлякой, а тем, кем был в 77-м: восьмидесятисемилетним маразматиком, прикованным к креслу и посмотревшим в объектив с таким ужасом, словно вдруг, – наконец-то! – осознал скорость своего распада.

Джей Ди. За рукоятки кресла держится Уна, постаревшая и подурневшая мать восьмерых детей. Она мрачна, она предвидит грядущие тринадцать лет одиночества и неумеренного потребления алкоголя.

Но вот что не предвидит: то, что когда мне, некогда преданному ею Джей Ди, тоже стукнет восемьдесят семь, я буду приковывать внимание всего читающего мира и менять жен – одну, молодую, на другую, еще моложе.

Она мрачна так, словно впервые спросила себя: «Неужели я все же поставила не на ту лошадь?»

Я не злорадствую, о нет! Но и не сочувствую, поскольку вы сами – ты, моя дорогая Уна, и ты, фигляр, притянули возмездие на свои глупые головы: нельзя было ласкаться и нежиться в те минуты, когда лишь неслыханное везение швыряло меня на землю чуть раньше, чем это сделал бы осколок разорвавшегося рядом снаряда.

Вы говорите: «Ах, это была такая любовь!» Ладно, не спорю, пусть даже и «такая», но в минуты, когда меня столь старательно убивали, – заниматься ею было нельзя!

Стас. Ты был обижен на Чаплина и его жену при их жизни, пусть! Но измываться над мертвыми?! Называть великого артиста кривлякой?! Не знаю, что мне мешает встать и плюнуть в твой стакан! Наверное, только то, что тебя любила бабушка Леа.

Джей Ди. Не стану утверждать, что еще мешает лень. Зато скажу, что лишь ханжа способен осуждать меня за отношение к памяти Уны и Чарли. Я никогда не желал им зла, но теперь – да! – удовлетворен, что их настигло возмездие. И не дай тебе Бог мечтать когда-нибудь выжить ради любимой, а потом узнать, что она в это время пристраивалась к богатому потаскуну!

Стас. Слушай, до меня только сейчас дошло: мы молчим, но умудряемся при этом разговаривать! Как это возможно?!

Джей Ди. Какая разница как! Возможно – и все тут!.. Ладно, так и быть: я перестаю вспоминать об Уне и ее муже, а ты, доморощенный ницшеанец, больше не будешь затаскивать меня ни по эту, ни по ту сторону добра и зла[39] – я уже побывал и там и там! Лучше рассказывай дальше. Нет, не так: лучше расскажи все еще раз, с самого начала, но как можно медленнее, буквально пережевывая каждое слово. Даже если будешь говорить, как и раньше, молча. Особенно подробно – о твоей бабушке Леа, о ее жизни… Про эту местность, где так холодно, повтори… только учти, я и географию-то Соединенных Штатов плохо знаю, а на карте Европы найду разве что Париж, в котором целую ночь пьянствовал с Хемингуэем. В крайнем случае, попытаюсь обнаружить еще и городки Шербур, Хюртгенвальд и Эхтернах, встречавшие меня как освободителя.

Я заметил, кстати, что ты стараешься рассказывать как можно ярче и интереснее, – хочешь соответствовать случайно встреченному известному писателю? Американца бы в подобной ситуации прежде всего интересовало, соответствует ли известный писатель ему, суверенному и неповторимому. Психопат женевец[40] заразил все же человечество своей неуемной тягой к плебейству, и все со всем стало равноправным: злое – с добрым, талантливое – с заурядным. Ура болоту «Общественного договора»!

…Тот мой рассказ получился слабым, ты прав. Зато сама Леа была прелестно некрасива. Далеко не бесхитростна, бесхитростных женщин вообще не существует, но она, рассказывая про жениха, так по-детски старалась быть примерной и разумной! Потом поразила меня еще более смешной решимостью разом стать взрослой, а я и не понял, что мне дарят воспоминание на всю мою последующую жизнь. Да и откуда могло взяться это понимание у юнца, вскоре закружившегося вокруг Уны, самой красивой девушки Нью-Йорка, дочери свежеиспеченного нобелевского лауреата? Чудовищно! Ухлестывал за самочкой, желавшей продать свое девство за воспетое всеми газетами свадебное платье и головокружительный банковский счет – а в это время Леа спасалась бегством и оказалась в глуши похуже Хюртгенского леса…

Боже, до чего же сержанту Сэлинджеру было в этом лесу холодно! Только немцы своими методичными артобстрелами спасали его от заледенения, не давали уснуть надолго, заставляли соревноваться: он ли быстрее перебежит из одного окопа в другой или какой-нибудь Ганс-пушкарь, которому велено лупить не по квадратам, а по сержанту Сэлинджеру, строевой номер 32325299, поймает его в свой прицел.

«Мне достался хороший номер, – думал тогда сержант Сэлинджер, на бегу прижимаясь к земле, – сумма цифр в нем тридцать пять… И дважды повторяется тридцать два… Значит, хотя бы тридцать пять лет проживу, – думал он, чертовски медленно и волшебно быстро переносясь в соседний окоп, столь же мертвенно холодный, но отчего-то более безопасный. – Ладно, пусть не тридцать пять, так тридцать два…»

А потом, через полчаса, максимум час, все тот же сукин сын Ганс-пушкарь гнал его в новое убежище, наконец-то по-настоящему спасительное, в котором будет тепло, – и не час, а целых два часа… или до тридцати пяти лет… или ладно, хотя бы до тридцати двух.

В убежище вне леса, вне Бельгии, вне Европы, вне Земли.

Эти чудодейственные перебежки сберегли его и еще пятьсот столь же конвульсивных – из тех трех тысяч, что числились в Двенадцатом полку.

Всю свою долгую послевоенную жизнь Джей Ди избегал этих воспоминаний о методично гонявшихся за ним артобстрелах и смертельном холоде, прятался от них то в одном тексте, то в другом; убегал, переносился из одной медитации в другую так же чертовски медленно и волшебно быстро, как из окопа в окоп в Хюртгенском лесу…

Но 27 августа 2006 года, в Веве, где покой и уют словно мурлычут или журчат, как альпийский ручеек, они, эти воспоминания, настигли его. И спасти его от них могла бы только Леа – он понял это с потрясшей его самого ясностью. Понял и захотел увидеть ее немедленно. Захотел изо всех сил, но вот беда – собственных сил на исполнение безумных желаний уже не осталось – и тогда ему будто бы помог слившийся в единый импульс обжигающий темперамент семьи Глассов и подростковые метания Колфилда; ему помогли все герои всех его вещей, написанных и не написанных.

Помогли все, кому он так щедро раздавал когда-то свои желания и стремления, и все они, им одаренные, воззвали в эту секунду вместе с ним.

И тогда…

Официант Морис, наблюдавший за посетителями с доброжелательным, но холодноватым интересом, обнаружил, что они, словно бы устав смотреть не отрываясь друг на друга, вдруг уставились, почти вывернув головы, на крайний столик – на тот, что почти всегда пустовал, ибо стоял к проезжей части улицы Жан-Жака Руссо чуть ближе, нежели предписывали строгие законы кантона Во, и выхлопы двигателей редких автомобилей ощущались сидящими за ним изнеженными швейцарцами болезненно остро.

А вот почему уставились, Морису было невдомек. Да и никто бы этого не понял, ибо никто, кроме этих двух «собеседников», не заметил бы, как в плетеном кресле расположилась Леа.

Сэлинджеру хотелось видеть ее все той же молоденькой, но чинной венкой в темно-синем платье с перламутровыми пуговицами – мерцающими, как маячки от ложбинки у основания длинной, очень прямой и горделивой шеи до самого низа впадины между зримо остренькими грудками.

Такой и увидел.

А Стасу показалось, что бабушка «вошла» в кафе, как в класс, – в традиционном сером шерстяном платье, которое носила всегда, даже в дни короткого, но жаркого алданского лета; платье, настолько похожем на доспехи, что и пуговицы на нем были почти незаметны.

И словно бы услышал, как эта обожающая его учительница начала со строгих замечаний:

Леа. Стасик, сядь прямо! Что это ты так развалил ноги? Никто, право, не сомневается в наличии у тебя гениталий. Джерри, почему ты общаешься с моим внуком так пренебрежительно? Он – хороший парень, у него имеются, конечно же, определенные недостатки, но кто вообще без них? Ты, например, только с ними – и хотя бы поэтому будь добр демонстрировать по отношению к моему мальчику то расположение, которое, надеюсь, еще питаешь ко мне! Стас, дорогой мой, твой вид начинает меня раздражать. Сядь, наконец, прямо, сомкни ноги и запахни рот!

Предыдущая главаГлава 12 из 25Следующая глава