Утром молодых разбудили шаги: кто-то прошел мимо кровати, тоненько скрипнули половицы. Родька, ворочаясь, забрался глубже в одеяло, Варька приподняла голову и открыла глаза. Кто прошел, она разглядеть не успела, видна была только полуоткрытая дверь, за дверью горела настольная лампа. Там, на кухне, перешептывались двое, конечно, свекровка со свекром. Ее шепот был торопливый, с подсвистом:
— …Лежат двое на койке, две головы на подушке, четыре высунутых из-под одеяла ноги. — Она, казалось, вот-вот рассмеется.
— Скажешь, пять ног, — шероховатый, с басовитыми нотками шепот мужской. — Верно, ходили на вечерку со Степкой, пришли вместе, вместе легли.
— Да какой тебе Степка, две косы в руку, одна до полу опустилась, в ногах юбка белая, мелкие кружева.
Варька подтянула, сколько могла, ноги, спрятала их под одеялом, до косы только дотронулась, подбирать не стала: все равно увидят, да и пусть видят, коса как коса, даже получше, чем у некоторых других. Снова прислушалась.
— …Это же с выселка Варька, краснокавалеристова дочь, — шепот с подсвистом. — Он за нею ухлестывал, сказывали, чуть не подрался с каким-то парнем из-за нее. Она и прежде у нас в доме бывала, еще ученицей. Родька в третьем классе сидел, она в четвертом, хоть и младше годами, вместе разучивали спектакль. Позаботились бы отцы с матерями, отвезли учиться в район, теперь вышли бы в люди.
— Без семилетки не люди? — свекров шепот, шероховатый.
— Тоже люди. Да поучись больше, теперь бы сами кого-то учили, а то надо ходить за скотиной и землю пахать.
— Ты скажи, зачем он таился. Почему не сказал отцу с матерью, так, мол, и так?
— Значит, причина. Может, ее там не отпускали, пришлось умыкать. А раз умыкают — торопятся, некогда советоваться в семье.
— Не иначе был против Васька-кавалерист. Он такой: «В дом Лиховым дочь, к чужакам?» Но теперь что поделать ему ли, Ваське, с его набожной Феклой, нам ли с тобой? Ничего. Теперь — хочешь не хочешь… Но я их сразу же отделю.
— Ты с ума сошел, старый? Опозоришь их и себя.
— Отделю, сказал тебе, отделю! Вы же с Родькой котята слепые, не понимаете жизни, а я вижу, я знаю. Отделю… Ой, да что это, опять в пояснице стрельба, идти погреться на печке.
— Ляг, полежи, покуда пекутся блины. Блины я надумала завести… Да не лихостись ты при молодых, Аверьян. Сразу отделишь… К чему?
— Я знаю, к чему: пусть будут два хозяйства, помельче…
И Варька снова услышала звуки шагов, тяжелые, шаркающие — это шел там, по кухне, ее свекор, перед тем как забраться на печку, и быстрые, ласковые — пробежала опять возле кровати свекровка, что-то взяла в ящике, стоявшем в углу, и возвратилась на кухню, притворила за собой дверь. Еще молодая, красивая, — Родька же говорил, мать на двадцать лет моложе отца. И, кажется, добрая. Тогда, с ребятишками, была доброй, звонко смеялась и угощала какой-то стряпней. И теперь вон затеяла блины… И свекор не такой уж злодей, как о нем говорят. Как все люди. Варьку смущало, что он собирается их с Родькой сразу же отделить. Плохая досталась невестка — поэтому? Беглая? Из бедной семьи?
Раздумавшись, Варька приуныла: нелегкой будет ее дальнейшая жизнь, от своих отца с матерью оторвалась, а к мужниным родителям, стало быть, не прибьется. И соседи, конечно, будут оглядывать с подозрением, коситься. Уж поехать бы с Родькой куда-то, попытать счастье на стороне, так он — где там! — не согласится, у него в голове водяная мельница, которую он купил, крупорушка, маслобойный завод… Ей и самой не очень хотелось куда-то уезжать от всего знакомого с детства, родного, да вот знакомое и родное оборачивается другой стороной: там, на выселке, уже без возврата чужое, здесь, в Займище, еще не свое. Свой только Родька. Он что пообещал, то в точности сделал. Она обернулась к нему и прижалась плотнее; он проснулся и принялся обнимать ее, целовать.
Они задышали одним общим дыханием, и на какое-то время Варька забылась, где она, почему и зачем, рядом с Родькой, и ладно; потом она даже успела заснуть. Но лучше было не засыпать, раз пришлось опять просыпаться, а проснулась и почувствовала, обдало холодом, будто вошла в какой-то промерзший подвал. Ведь придется сейчас, вот сейчас вставать, одеваться и показывать себя свекровке и свекру. Какими они посмотрят глазами? И ясней прежнего осознала Варька свое незавидное положение в новой семье. Изгонять ее, конечно, не станут, да и заступится Родька, но и радоваться особо не будут, если посадят за стол.
В это время дверь из кухни приотворилась, и свекровка сказала, не высовываясь в просвет:
— Ты бы встал, Родя, подрубил мяса. Отец вон забился на печку, опять приболел.
«Ну вот, — подумала Варька, — сын для матери в доме, а невестки не было и нет. — И тотчас упрекнула себя: — А ты, невестка, показалась свекровке, представилась?»
— Сейчас встану, схожу, — сказал Родион, но прежде обнял ее, Варьку. — Ты полежи, я скоро. Или тоже будешь вставать?
— Нет, нет, — зашептала она перепуганно.
— Тогда жди. Я скоро, одна нога здесь, другая там, пятки там, носки здесь.
Но скоро у него там не получилось, надо было и подрубить мяса и принести дров и воды, он много раз открывал и закрывал входную дверь дома и грохал на кухне поленьями, бренчал дужками ведер; потом они со Степкой орали за стенкой крестовика, гоняя по двору лошадей; голоса на дворе смолкли, захрустел снег на улице, под окошками, загремели железно обледенелые ставни. И вдруг в комнату хлынул голубой утренний свет. Варька аж вскрикнула негромко от его изобилия. Скорей принялась натягивать до глаз одеяло. Родька стоял у окна, дурашливо расплющив о стекло губы и нос, она боялась ему улыбнуться.
Вернувшись в дом, он больше не лег, не дал и ей дольше залеживаться, смеясь, стаскивал с нее одеяло; Варька тянула его на себя, она стеснялась остаться в одной нижней рубашке. А Родька настаивал. И он вынудил ее встать, она быстро накинула на себя платье. После этого толкал ее впереди себя, заставляя выйти на кухню, даже приподнял чуточку, чтобы она переступила порог.
— Вот, мама, твоему Родьке жена, тебе помощница в доме.
Мать, разгоревшаяся у печки, отставила сковородник и обтерла фартуком руки, лицо.
— А почему ты, сынок, вводишь жену и помощницу не в ту дверь, не с улицы, как это полагается, а откуда-то изнутри? Или, вышло у вас, заблудились немножко?
— Так вышло, мама, уж не сердись.
— Теперь поздно сердиться. А мог бы сказать загодя про женитьбу, и отец говорит, что мог бы сказать, мы тебе не противники. А ты решил затаиться от нас. Но и в этом я тебе и жене твоей не судья. И отец не судья. Как хотите, так и живите, раз такая пошла безбожная мода. А теперь проходите к умывальнику, мойтесь и садитесь за стол.
За столом Варька сидела ни жива ни мертва. И ведь ничего же, ничего грубого, нечестивого свекровь Екатерина Николаевна — Николаевна, как ее называли в Займище, — не сказала, ничего плохого не сделала, наоборот, угощала блинами, подкладывая горяченьких, подливая в глубокую миску сметаны, свекор, тот и с печки не слез, не подал голоса, а вот почему-то робела. И есть совсем не хотела. Родька брал с тарелки один блин за другим, складывал вчетверо и, обмакнув в сметану, жевал, аж у него пищало за щеками, она нехотя, пальцами отрывала по лоскутку от одного и того же блина, но лоскутки, как тряпочные, застревали в горле, она не могла их проглотить.
Немного встряхнуло Варьку, когда свекровь сказала, что какую-то-нибудь свадьбу они все же сыграют, отцово согласие на то есть, пусть Родька едет в потребиловку и покупает, что надо из угощения.
— Съезжу, — сказал Родион.
— Хорошо бы, если сват со сватьей пришли. Что сердиться? И сколько сердиться?
— Я сбегаю к ним, — сказала Варька, и это было первое, что она сказала за столом. — Я им передам…
Она дождалась вечера, благо, зимний день короткий, и побежала на выселок. Через замерзшую речку, мелким кустарником распадка, на перевал… Пурга, разыгравшаяся накануне, к утру поослабла, и день простоял студеный, но тихий, а теперь снова дуло, несло, в особенности на перевале, летевший снег заносил продернутую было дорогу, скрывал санные колеи. Варька то и дело соскальзывала с заледенелого, твердого в снежный пух до колен. Выбиваясь из сил, она вся взмокла от пота, а передохнуть не хотела, твердила себе: «Только подняться на перевал!» Казалось, взойди на бугор, там вниз ноги понесут сами, только успевай их переставлять.
Но вот вышла на гребень бугра, даже увидела в мутной синеве вечера выселок, отыскала глазами свой дом: крутую двухскатную крышу и журавель колодца между избой и амбаром, а ноги сами не понесли, наоборот, что-то такое с ними случилось, увязали в снегу и не хотели из него выбираться. Тут-то и поняла Варька, что зря она заспешила домой, не пойдут отец с матерью на ее свадьбу; мать еще взяла бы на душу дополнительный грех и пошла, так отец не пустит. И еще неизвестно, что сделал он с матерью за ту, вчерашнюю, ее поблажку дочери, может, побил.
Варька не вошла сразу в свой дом, тем более что стоял он с темными окнами, мертвый, завернула к соседке-вдове и, только узнав точно через нее, что мать дома, отца нет, поспешила через низкую изгородь, разделившую два двора, в свой двор с колодцем и журавлем, к родному, в три ступеньки крыльцу. В темной избе (свет не зажигали, экономили керосин) долго стояла, уткнувшись в плечо матери. А та голосила:
— И в кого ты уродилась и выросла, что убегом ушла! И за какие грехи нам с отцом досталась такая? Мало того, что воровски убежала, еще зачем-то пришла! Досадить, что ли, материному, без того кровавому, сердцу?
— Я пришла позвать вас на свадьбу, — не подумав как следует, бухнула Варька.
— На каку свадьбу, куда?
— Ну, к ним, в Займище…
— Да ты в уме, девка? Кто ж туда к ним пойдет? Отец твой? Да он тут собирает свою, выселковскую, артель, грозится извести всех займищенских богачей… И он к ним пойдет, пропивать дочку им! Али я пойду пропивать? Да он убьет меня, если пойду. Он и за вчерашнее грозил кулаками. А тебя встретит, засадит в холодный амбар. Так что беги назад, девка. Откуда пришла, туда и ступай! — Мать убрала дочерину голову с плеча. — Уходи, пока не пришел он. Уходи, уходи! Да надень еще теплую шаль! — кинулась она вдогонку дочери, уже растворившей дверь избы. — Слышишь, ветер на улице, морозище… Хоть рукавицы меховые возьми!..
Про рукавицы Варька услышала уже на крыльце. Дул ветер, как накануне, швырялся снегом в лицо, она не отворачивалась от снега и ветра и в родной дом не вернулась, чтобы взять рукавицы и шаль, выбежала из ворот. Да она лучше замерзнет на перевале, чем потянется за подачкой из рук матери и отца! Раз они чужие, недобрые.
И в проулке не переставала твердить о недобрых, чужих, что тут, что там, в Займище! Нет в мире добрых людей!.. Так думала, разобидевшись, Варька. Уже миновала сараи, очутилась на самом юру меж двумя жидкими изгородями и тут, неподалеку от выхода в поле, завязла в сугробе. Он был продолговатый, округлый, наподобие могильного холмика, и Варька, глядя на него, обреченно подумала: «Вот здесь и замерзнуть и умереть».
А полем, поперек заметенной дороги, летел снег, будто мчались серые лошади, трясли гривами. Одна, сильная и грудастая, повернула в ее сторону, неся выше себя круто поставленную дугу, и остановилась, не добегая.
— Родька, родненький! — обрадованная, вскрикнула Варька и по колено суметом пробежала к кошевке, свалилась мужу в колени. — Ты куда?
— Куда более, за тобой.