Направление в строевую часть Лихов и Елсуков получили раньше других. Они подошли к бункеру, сверху забросанному хвойными ветками. Тут их остановил часовой.
— Дальше нельзя. — Загородил им дорогу автоматом.
— Нету начальства? — запросто спросил Елсуков. — А нам надо представиться, что явились для прохождения службы дальнейшей. Можно присесть?
— Это разрешается.
Перед входом в бункер стояли скамейки, явно принесенные из крестьянских домов, массивные, грубой работы; Елсуков опустился на стоявшую слева; Родион присел по другую сторону прохода, свалил с плеч вещмешок. Оба они за время блуждания по вражеским тылам осунулись, Елсукова припорошила седина, влажные глаза, как бы вдавленные в лицо, смотрели печально; грустно выглядел и Родион. И было в облике Лихова, в его голосе ироническое:
— Ты бы хоть сказал, строгий часовой, что за часть, в которой нам придется служить? Хоть пехота или артиллерия?
— Не положено разглашать.
— Да мы ж все равно узнаем. Раз посланы служить, будем знать.
— Вот придут из командования, тогда узнавайте. Да вон идет комбат Чупраков! — Часовой подтянулся и, еще не дождавшись, когда рослый, в развевающейся плащ-накидке комбат поравняется, вскинул руку к виску. — Разрешите, товарищ командир стрелкового батальона? Вот прибыли к нам…
— Пополнение? — подхватил командир батальона. — Хорошо! — И Родион, стоявший тоже навытяжку, заметил, как его, а потом Елсукова смерили испытующие глаза. — Хорошо! Следуй, пополнение, за мной! — И прошел, не оглядываясь, в бункер.
Он был всевидящий и всеслышащий, этот комбат, он, оказывается, уже знал о вновь поступивших к нему в подчинение солдат и теперь, в бункере, только поинтересовался настроением мужиков (он так их назвал, мужиками). Заметив, что старший по возрасту озабочен, участливо спросил:
— Думы о доме? — Он поперебирал валявшиеся на столе шахматные фигуры. — Поди, небогато жил? Полна изба ребятишек?!
— Угадали, — подтвердил Елсуков. — Пятеро осталось их у меня мал мала меньше, — как они там живут? И как будут жить дальше? На одной материной шее, это не шуточно.
— Понимаю вас, старший по возрасту, — сказал командир батальона. — А вы, вы, младший, что хмуритесь? — обернулся он к Родиону. — Ничего, ничего, вот обживетесь тут у меня, настроение повысится. А пойдем в бой… — Командир батальона собрал шахматные фигуры, расставил в две шеренги черные, в две белые, черные подальше от себя, белые ближе. — Сходим в бой, сбросим с этого берега окопавшихся немцев и совсем весело заживем. — Он встал у себя за столом, едва не касаясь головой бревенчатого наката. — Будем рассчитывать на победу! — в меру повысил голос комбат. — А теперь отправляйтесь в первую роту, скажите командиру, что от меня. Это — выйти из бункера и вправо, все вправо до крайней землянки. Желаю успеха!
Новички не очень умело козырнули боевому комбату (разучились за последние месяцы козырять) и боком вытекли из бункера на вольный дневной свет, заторопились по утоптанной стежке направо и прямо, к землянкам. Там представились командирам роты, взвода и отделения и вскоре обедали под кронами елок со всеми, а под вечер получали патроны, гранаты-лимонки и шанцевый инструмент.
В бой пошел стрелковый батальон старшего лейтенанта Чупракова через неделю. На первых порах, собственно, не наступали, а сидели в кустах, кое-как зарывшись в луговую мокрую землю, пока вела огонь артиллерия. Били «сорокапятки». Они стреляли вяло, паузы между выстрелами были длинные, и кое-кто из сидевших в кустах начал нервничать и вспоминать дурным словом бога войны: три дня назад рота уже вела бой с десантниками, но ничего не добилась, подошла артиллерия, и на нее мало надежды.
Родион Лихов, вслушиваясь в эти разговоры, дрожал. Он начал дрожать еще в утренних сумерках, когда подходили к кустам, рассыпались цепью по готовым ячейкам. Вот бьет лихорадка, никакого с нею, навязчивой, сладу. И ведь бывал в переделках, должен бы попривыкнуть, так нет, все вздрагивает: руки и пальцы рук, коленки и даже лопатки, между ними по спине ходит ледяной ветер; трясется нижняя челюсть, и дребезжат, прямо-таки дребезжат зубы, выбивают мелкую дробь. Странно, ничего не боялся при встрече с немцами в их тылу, а тут вдруг оробел. Раз пробивает дрожь — оробел…
Справа по фронту копался под кустиком Елсуков, углублял ямку, но снизу в нее проступала вода, приходилось подкладывать ветки. И закопаться в землю нельзя, и не закопаться нельзя, особенно такому крупному человеку, как Елсуков, вон его не закрывает даже ивовый куст; в такого крупного неизбежно угодит лишняя пуля. Мимо такого мышонка, как сосед слева, пролетит целый снаряд, не заденет. Родион пригляделся к человечку, сидевшему перед пеньком по левую руку. Мышонок! Он и дрожал (тоже дрожал!), как мышонок, подтянув к шее руки — передние лапки. Пополз… Ползет к нему, Лихову… Да у него и хвостик, как у мышонка, — конец расстегнувшегося ремня.
Тот пополз с незажженной цигаркой во рту и сел, подобрав под себя ноги и опять подтянув, но теперь уже как молельщик, руки к груди.
— Слышь, браток, не знаю, как тебя звать, меня зовут Павлом, удружи спичку. Я свои израсходовал.
— И у меня спичек нет, я не курю, — сказал Родион. Но в этот момент он, пожалуй, и сам затянулся бы дымом, чтоб освободиться от дрожи. Ни спичек, ни кресала.
— Беда. Вот же беда! — Цигарка в зубах Павла успела смокнуть, разваливалась, и он выплюнул ее. — А откуда будешь-то, какой области уроженец? Я здешней, Калининской, бывшей Тверской.
— С Чулыма-реки.
— Сибиряк, что ли?
— Вроде бы.
— Слышь, сибиряк, а ты смерти боишься? Нет?..
— А сам ты?
— Боюсь, страх как боюсь. Еще бы с артиллерией али танками… А то было уже наступали, говорилось, подмогнет артиллерия, а она и голоса не подала. Сегодня ухает, так вполсилы. Худо… К тому же устал, хоть бы отдохнуть маленько в санбате… Да ладно, сибиряк, прощавай! — И уроженец Тверской быстро и с оглядкой уполз.
Без него Родион прилег на повялые ветки, прикрывавшие бруствер, раздумался: а это было бы ничего тоже, попасть в медсанбат. Не надолго, на недельку, другую… Чтобы отдышаться получше, спокойно поспать… Утречком медсестра принесет тебе что-нибудь на тарелке с голубыми каемками; под тобой будут белые простыни; а со стенки, из репродуктора…
Родион не договорил до конца, возмущенно подумал: «Ведь придет же такое на ум!..» И будто не его собственный голос говорил ему, будто эти слова были того человечка, привалившегося теперь боком к пеньку, Лихов погрозил ему кулаком. И кажется, в этот момент освободился от дрожи, что донимала с утра; точно: не дребезжат зубы, он собран, весь слит воедино, как перед прыжком в ту немецкую бричку, запряженную битюгом.
К началу атаки — ее возвестила красная кровяная ракета, выписавшая над полем боя крутую дугу — он уже чувствовал себя легким и ясным, когда все слышно, все видно вокруг: справа, пригнувшись, отчего голова опустилась ниже хребта, бежит Елсуков, слева — тот человечек, бежит тоже, а не ползет, и даже конец ремня не волочится, заправлен; народу же по обеим сторонам больше и больше, кусты впереди, правда, редеют; хлопки выстрелов раздаются чаще и чаще, и справа и слева, они как бы поддерживают тебя, и уж не дает сойти с половички команда: «Вперед!»
И Родион, все видя и слыша, правда, слыша и видя сегодняшнее, ближайшее, ничего дальнего, прошлого, ни дома, ни семьи перед ним не было, торопливо бежал; кончились бледно-зеленые ивовые кусты, начали вырастать и сразу обрушиваться другие кусты, черные, с огненными цветами, — люди начали приотставать и ложиться; уронил себя перед корявой валежиной и он, Лихов. А черная, в огненных цветах роща все гуще, непроходимее, — это стреляли немецкие шестиствольные минометы с того берега Селигера, и мины падали с визгом, уханьем, треском. Уже трудно глядеть в сторону рощи, она застилает черным глаза, выжигает их огненно-красным. Еще немного и — все, полетишь в бездонную пропасть, вечную пустоту.
Но конец с его бездной и пустотой, казалось, неизбежными, почти что желанными, не наступал. Родион слышал уханье взрывов и видел небо над головой, причем чувствовал — удивительно! — небо делалось просторнее, обнаженней, утренняя голубизна даже над полем боя проливалась до самой земли, пальба же, затеянная фашистами, утихала, черные с красным кусты взрывов возникали реже и реже. Зато в другом месте все сотрясалось от взрывов. По ту сторону озера! Там стоял выше леса дым, сквозь него пробивался огонь. Туда, по вражеским минометам, накрывая их, била артиллерия, наша. Не те две или три туберкулезных пушчонки, а настоящая артиллерия, бог войны.
Когда поле боя очистилось, можно было разглядеть местами разрушенный черный земляной вал, за которым укрывались десантники, откуда-то появился комбат Чупраков, Родион увидел его впереди себя, без того высокого, да еще привставшего на носки, с пистолетом в руке.
— За мной! — взорал он пронзительно, — Там и есть-то их полторы калеки. Вперед!
Неожиданное его появление, да еще при нежданном прекращении минометной стрельбы так подействовало на бойцов, что все поднялись, вся рота, вся цепь, оказывается, растянувшаяся на полкилометра и охватывавшая позицию десантников полукружием. Родион заметил, что одновременно с ним побежали, обгоняя комбата, соседи справа и слева, неповоротливый вроде бы, а проворный на ходу Елсуков и тот тверской, Павел, он бежал вприпрыжку и что-то кричал, что-то звонкое и тянучее. Вся цепь несла впереди себя неразрывное, разраставшееся вширь и ввысь «А-а-а!». И это мощное «А-а-а!» каждого убеждало, что он не один, сплачивало всех и устремляло вперед.
Немцы-десантники, лишившись огневого прикрытия и увидев атакующих русских, явно растерялись и не сразу открыли стрельбу. Да и стреляли поначалу робко и неуверенно, будто раздумывая: «А надо ли? Стоит ли?» Они ж понимали, накатывается лавина, несдобровать.
А лавина подавляла их одним своим несмолкаемым «А-а-а», перекатывавшимся через земляную заграду. Кроме того, пехотинцы азартно стреляли. Родион глянул влево от себя: останавливаясь, прицеливаются и бьют; даже коротышка сосед норовит поднять винтовку на уровень глаз; поглядел в правую сторону — встают на коленки и торопливо стреляют. Только не Елсуков, его не было. Ранен? А может, убит!.. Но и эта страшная мысль в голове держалась недолго, надо было стрелять: впереди из-за комьев черной земли высунулась крутолобая каска десантника. Он, Лихов, привстал на колено и вскинул винтовку. Попал или не попал в немца, в ком земли угодил, разлетелись по сторонам черные брызги.
Десантники начали отбиваться злее, отчаянней; у них были автоматы, и они могли строчить и строчить. Они уже выхлестали средние звенья в живой цепи. Но фланги были целы, они уже зацепились за взрытую землю на линии обороны и притягивались друг к другу, смыкая кольцо.
Лихов оказался ближе к левому флангу; у него теперь была одна цель — тот немец за гребнем черной земли, то ли раненный, то ли убитый, раз больше не появлялся; и раз он убит или ранен, значит, можно и нужно спешить. Родион перемахнул через земляной вал и тотчас увидел своего избранного в лицо: стоя на корточках, тот обматывал белым бинтом шею. Не раздумывая, Лихов всадил в него штык и с остервенением и какой-то незнакомой ранее сладостью пришпилил немца к земле. Поискал глазами, где они тут еще, но больше не нашел чужих, в мышиного цвета мундирах, были только в гимнастерках, свои. Так и стоял, пришпилив немца и озираясь.
Сбоку подошел, припадая на правую ногу, комбат Чупраков.
— Что, Лихов, не хватило маленько войны?
— Пожалуй… — Родион выдернул из бездыханного тела винтовку и приставил к ноге.
— Еще хватит. Думаю, хватит. Целый и невредимый?
— Если не считать, что остервенился.
— Не считать. Меня ранило, и то не считать. Елсукова придется считать выбывшим из части: убит.
— Вот же!.. — простонал Родион.
И под вечер он хоронил товарищей по стрелковому батальону. Их клали рядами в общей могиле, выкопанной на берегу озера Селигер. Елсукова положили в верхнем крайнем ряду. Всех закрыли шинелями. Могильный холм получился широкий, посередине — деревянный обелиск с множеством надписей. В край холма Родион воткнул ореховую палку и повесил на нее пилотку друга с красной звездой.