«Не знаю, насколько мудры те, кто совершает подобные деяния, но уверен, что государства поступают мудро, чествуя их».
В истории римских войн есть одно предание, которого, на мой взгляд, очень не хватает Англии. Римский полководец Германик во главе своих легионов спускался к опасной реке – на противоположном берегу в лесу притаились германцы. Неожиданно в небе появились семь огромных орлов, словно указывая римлянам путь; их полет был прям и решителен – они скрылись точно в той лесной чаще, где затаился враг. «Вперед! – с воодушевлением воскликнул Германик. – Вперед! За римскими птицами!» Даже самый отчаявшийся воспрянул бы духом от такого знамения, а самый робкий перестал бы сомневаться в успехе. Мысль о том, что орлы – их союзники, позволила воинам ощутить поддержку самой природы. Могущество Римской империи, ее военные успехи, а вместе с ними и судьбы легионеров, преодолевающих реку в германских землях, внезапно обрели новый масштаб и вселили надежду. Подобную иллюзию нетрудно создать. Облако причудливой формы, появление определенной звезды, праздник в честь какого-нибудь святого – любая мелочь, которая напоминает воинам о патриотических преданиях или прежних победах, может изменить исход решающей битвы, ибо дает одной из сторон ощущение, что на ее стороне правда и высшие интересы.
Если англичанин хочет испытать подобное чувство, его мысли неизбежно обратятся к морю. Лев для нас ничего не значит; этот символ не проник в сердца людей и не сделался истинно английской эмблемой. Мы прекрасно понимаем, что лев растерзает англичанина с той же свирепостью, что и француза или молдавского еврея, и мы не водружаем его образ на стяги, которые несем перед собой в дыму сражений. Однако море – наша жизненная стихия и наш оплот. Оно было свидетелем наших величайших триумфов и испытаний, и мы привыкли в лирических строках заявлять на него права как на свою вотчину. Мучения иностранцев, пересекающих Ла-Манш между Кале и Дувром, всегда льстят английскому самолюбию. Житель Бедфордшира, не отличающий носа корабля от кормы до момента отплытия, уже взирает на этих страдальцев со снисходительностью потомственного морского волка. Считать, что ты от природы наделен талантом мореплавателя лишь потому, что родился соотечественником Блейка и могучего Нельсона, пожалуй, столь же неоправданно, как воображать, будто шотландское происхождение гарантирует, что ты будешь хорошо смотреться в килте. Но это чувство в нас живет, и оно недоступно доводам рассудка. Мы сочли бы себя недостойными предков, если бы не разделяли их высокомерия и не тешили себя мыслью, что море – английское. Даже там, где на его простор смотрят пушки и бастионы чужой державы, мы видим в нем нечто вроде английского погоста, где кости наших отцов-мореходов покоятся до Страшного суда. Ведь, надо полагать, ни одна другая нация не потеряла столько кораблей и не отправила на дно столько своих отважных сынов.
Нигде не найти столь величественного фона для героизма, как благородные, устрашающие и живописные обстоятельства некоторых наших морских сражений. Сражение английского флота под командованием адмирала Хока в бухте Киберон в разгар бури и битва при Абукире в момент, когда взлетел на воздух французский флагманский корабль, достигают вершины того, что способно поразить воображение. Наши морские хроники отчасти обязаны своим очарованием величественному и прекрасному облику старинных военных кораблей, а также тому романтическому ореолу, которым окутано море и все, что с ним связано, в глазах английских мальчишек, проводящих выходные на побережье. Более того, все, что мы знаем о тяготах жизни на нижних палубах, резко контрастирующих с совершенными подвигами, лишь усиливает наше восхищение. Нам отрадно сознавать, что эти отважные и честные парни умудрялись сохранять отвагу и честь среди царивших там абсурда и мерзости.
Ни один читатель не сможет забыть описание корабля «Гром» в романе «Приключения Родрика Рэндома»: необузданная тирания; жестокость и нечистоплотность офицеров и матросов; палуба за палубой, одна отвратительнее другой; лазарет, где гамаки висят впритык друг к другу, оставляя не больше четырнадцати дюймов на человека; «нестерпимое зловоние» в кубрике, расположенном ниже ватерлинии, где очкастый стюард распределяет провизию; и огороженная парусиной каморка площадью шесть футов, где Морган готовил флип и сальмагунди, курил свою трубку, пел валлийские песни и извергал причудливые валлийские проклятия. Некоторые эпизоды жизни на «Громе» читатель пробегает с той же поспешностью, с какой путешественник пересекает местность, где свирепствует малярия. Сложно не согласиться с мнением Сэмюэла Джонсона: «Право же, сэр, – говорил он, – ни один человек не пойдет в моряки, если у него достанет смекалки попасть в тюрьму». Казалось бы, дух любого угаснет под гнетом такого мрака, смрада и несправедливости, особенно когда человек попал туда не по своей воле, а под дубинками вербовщиков. Но, возможно, вахта на палубе, на свежем морском воздухе, пробуждала боевой дух; сражение, должно быть, служило отдушиной; а призовые деньги, кровью заработанные и бездумно растраченные, на краткий миг приоткрывали двери этой темницы. Так или иначе, даже эта худшая из возможных жизней не могла подавить дух и веселье наших моряков; они исполняли свой долг так, словно имели личную заинтересованность в судьбе страны, столь жестоко их угнетавшей, лихо управлялись со своими пушками в бою и были самыми открытыми для благородных чувств среди всех людей, когда-либо существовавших на свете.
Люди, рожденные для великих свершений, часто носят звучные имена. Пим[53] и Аввакум способны добиться некоторых успехов, но им, конечно, не сравниться с Кромвелями и Исайями. Лучшего примера, чем английские адмиралы, и не сыщешь. Дрейк, Рук и Хоук – имена, словно созданные для людей дела. Фробишер, Родни, Боскауэн, Джон Байрон по прозвищу Джек Плохая Погода – все они приковывают взгляд на страницах морской истории. Клаудсли Шовел – целая россыпь причудливых, звенящих слогов. Бенбоу вызывает ассоциации с бульдожьей хваткой, соответствующей его характеру, и напоминает об английских лучниках, с которыми его роднят простота, упорство и отвага. Рэли – имя воинственное и энергичное, говорящее о смелых деяниях на поле брани. О Блейке или Нельсоне говорить сложнее – ни одно из имен, бытующих среди людей, не достойно таких героев. Однако в этой связи весьма примечательно, что последний весьма дорожил своим сицилийским титулом. «Похоже, ему нравилось его значение, – говорит Саути[54]. – “Герцог Грома”[55] – это то, что в Дагомее сочли бы сильным именем; оно пришлось по вкусу моряку, и, несомненно, никому другому не могло подойти лучше». Звание адмирала само по себе – одно из самых почетных, оно благородно звучит и имеет славную историю; Колумб ценил его так высоко, что завещал наследникам подписываться этим титулом, пока их род не пресечется.
Но в этом очерке я хотел бы говорить не об именах, а о духе этих людей. Дух этот истинно английский; именно они, а не прядильщики Теннисона или абстрактные коммивояжеры мистера Дарси Томпсона[56] – настоящие, типичные англичане. Возможно, коммивояжеров в стране больше, но людей оценивают лишь числом исключительно в политических конституциях. Адмиралы же типичны в полном смысле этого слова. Они показывают нам блестящие примеры доблести, причем такой, какой в определенной мере обладают большинство англичан; и, восхищаясь их жизнями, мы переживаем своего рода апофеоз нас самих. Почти каждый в нашей стране, за исключением гуманистов и тех немногих, чья юность была омрачена чрезмерно эстетическим воспитанием, способен понять адмирала или боксера и посочувствовать им. Я вовсе не стремлюсь ставить в один ряд Бенбоу и Тома Крибба, но, поверьте, у многих завсегдатаев питейных заведений они вызывают примерно одинаковое восхищение. Рассказ о Германике и орлах или о Регуле, вернувшемся в Карфаген, скорее всего, заставит их задремать; но заведи разговор о Гарри Пирсе и Джеме Белчере или о Нельсоне и Ниле, и они отложат трубки, чтобы послушать. У меня есть томик «Боксианы», на форзацах которого юный поклонник бокса вел хронику примечательных событий и некролог великих мужей. Там благоговейно отмечены даты кончины жокеев, яхтсменов и боксеров – Джонни Мура с Ливерпульского ринга; Тома Спринга, пятидесяти шести лет; «Пирса Игана – старшего, автора “Боксианы” и других спортивных произведений» – и среди них герцог Веллингтон! Если бы Бенбоу жил во времена этого летописца, неужели его имя не пополнило бы этот славный список? Короче говоря, не все мы испытываем горячее расположение к Уэсли или Лоду[57], не всем по душе «Потерянный рай» Мильтона, но существуют определенные общие чувства и характерные черты, заставляющие нацию ощущать родство. Еще совсем недавно каждый, от Хэзлитта и Джона Уилсона до слабоумного создания, нацарапавшего свой реестр на форзацах «Боксианы», испытывали более или менее хорошо скрываемое удовлетворение от подвигов боксеров. И подвиги адмиралов пользуются той же популярностью, находя отклик во всех слоях общества. Их слова и деяния будоражат английскую кровь, словно звук трубы; и если Индийская империя, лондонская торговля и все видимые знаки нашего величия канут в Лету, мы все равно оставим после себя нерушимый памятник тому, кем мы были, в этих словах и деяниях английских адмиралов.
Дункан стоял на якоре близ Текселя на своем флагманском корабле «Венерейбл», имея в распоряжении всего лишь еще одно судно, когда пришла весть, что весь голландский флот выходит в море. Он велел капитану Хотэму встать на якорь подле него в самом узком месте пролива и биться до последнего, пока их корабли не пойдут ко дну. «Я замерил глубину, – добавил он, – и, когда “Венерейбл” затонет, мой флаг все равно будет развеваться над водой». И заметьте, речь идет не о каком-нибудь полуголом викинге доисторических времен, а о шотландском парламентарии, знакомом с трудами античных авторов, вооруженном подзорной трубой, при огромной треуголке и в добротном фланелевом исподнем.
Движимый тем же духом, Нельсон вошел в Абукирский залив под шестью флагами – чтобы никто не подумал, будто он сдался, даже если в сражении собьют пять из них. И ему непременно нужно было выставить напоказ все свои четыре звезды на адмиральском мундире, словно он нарочно подставлялся под пули снайперов. «Я заслужил их с честью, – отвечал он на все возражения, – с ними и умру». Последнее он добавлял с благородным презрением к доводам рассудка. Капитан Дуглас с «Ройял Оук», когда голландцы подожгли его корабль на Темзе, отправил команду на берег, а сам предпочел сгореть вместе с ним, не желая оставлять пост без приказа. А в это самое время, надо думать, Веселый Король развлекался с придворными дамами, гоняясь за мотыльком вокруг обеденного стола.
Когда Рэли вошел в гавань Кадиса и все форты и корабли разом обрушили на него шквал огня, он счел недостойным палить из пушек и ограничился лишь дерзким сигналом боевых труб. Такая бравада мне милее, чем самые мудрые планы, призванные обеспечить победу; она идет от сердца и к сердцу обращена. Господь создавал героев и более доблестных, но не было еще джентльмена совершенней, чем Уолтер Рэли. И подобно тому, как наши адмиралы, полные героических суеверий, любили сражаться с помпой и бахвальством, так и к самой битве они испытывали непреодолимую страсть, обхаживая войну как прекрасную даму.
Когда под стенами Кадиса граф Эссекс узнал о решении начать атаку, он швырнул свою шляпу в море. Так школьник встречает весть о неожиданной отмене занятий; но здесь перед нами был бородатый и баснословно богатый мужчина, которому только что позволили рискнуть жизнью. Бенбоу, потеряв ногу, не мог смирно лежать на койке; его пришлось поднять на палубу в корзине, чтобы он мог руководить боем и воодушевлять сражающихся. Я сказал, что они относились к войне как к прекрасной даме; впрочем, думаю, немногие из нас продолжали бы добиваться своих возлюбленных при подобных обстоятельствах.
Троубридж посадил «Калоден» на мель и не смог принять участия в битве у Нила. «Достоинства этого корабля и его доблестного капитана, – писал Нельсон в Адмиралтейство, – слишком хорошо известны, чтобы мои слова могли к ним что-нибудь добавить. Его несчастье было велико – он сел на мель, в то время как его более удачливые товарищи упивались всепоглощающим счастьем битвы». Выражение весьма примечательное – оно как нельзя лучше описывает всю эту породу английских адмиралов, великодушных и высокопарных. Для Нельсона «упиваться всепоглощающим счастьем» означало отправить на тот свет пять тысяч пятьсот двадцать пять себе подобных и быть раненным в голову картечью. Вот его слова во время битвы при Копенгагене: «Ядро попало в грот-мачту, и во все стороны полетели щепки. Он с улыбкой заметил, обращаясь к одному из своих офицеров: “Жаркая работенка, и любой из нас может отправиться на тот свет в любой миг”. А затем, внезапно остановившись у трапа, добавил с чувством: “Но, заметьте, я не променял бы эту долю ни на какую из тысяч других”».
Позвольте рассказать еще одну историю, недавно прославленную в одной из прекраснейших баллад на английском языке[58]. Спешу заверить читателя, что я сочинял свой скромный прозаический пересказ, не подозревая о намерении великого барда даровать Гренвиллу бессмертие. Сэр Ричард Гренвилл был вице-адмиралом под началом лорда Томаса Говарда и в 1591 году вместе с английской эскадрой находился у Азорских островов. Он снискал славу безжалостного тирана в обращении со своей командой: угрюмый, наводивший ужас человек. Рассказывали, что за пиршественным столом он, забавы ради, грыз винные бокалы, пока кровь не начинала течь у него изо рта.
Когда испанский флот в пятьдесят вымпелов появился в пределах видимости англичан, корабль Гренвилла, «Ривендж», последним снялся с якоря и оказался окружен испанцами. У него оставалось два выхода: либо попробовать удрать от неприятеля, либо прорываться сквозь одну из его эскадр. Первый путь Гренвилл отверг как позорный для себя, своей страны и корабля Ее Величества. Поэтому он избрал второе и направил «Ривендж» прямо в сердце испанской армады. Нескольким кораблям он не оставил другого выбора, кроме как изменить курс и отстать, но около трех часов пополудни огромный трехпалубный корабль, ощетинившийся пушками, преградил ему путь и пошел на абордаж. С этого мгновения и до самого рассвета «Ривендж» бился с испанцами. Едва удавалось отогнать один неприятельский корабль, как его место занимал следующий. По подсчетам Рэли, «Ривендж» выдержал «восемьсот попаданий из крупных орудий, не считая бесчисленных попыток абордажа». К утру порох был израсходован, все абордажные пики сломаны, не осталось ни одной целой мачты, пострадали и паруса – «над головой уже не было ничего ни для бегства, ни для защиты». В трюме стояла вода глубиной шесть футов, почти все оставшиеся в живых были ранены, а сам Гренвилл находился при смерти. Для этого полсотне испанских парусников потребовалось пятнадцать часов, адмиральский корабль и севильский «Асеньсон» были потоплены, а еще два сильно поврежденных судна едва дотянули до берега. По словам Хоука, они «получили изрядную трепку».
Капитан и команда полагали, что сделали достаточно, но Гренвилл держался другого мнения; он приказал главному канониру, зная в нем родственную душу, затопить «Ривендж» прямо там, где он стоял. Остальные, кто, в отличие от адмирала, не были смертельно ранены, воспротивились этому со всей решительностью: заперли главного канонира в каюте, предварительно отобрав у него шпагу, так как он изъявил намерение заколоться, если ему не дадут потопить корабль, и послали к испанцам парламентеров с условиями сдачи. Их условия были приняты. На второй или третий день после этого Гренвилл умер от ран на борту испанского флагмана, успев выразить свое презрение к «предателям и псам», не пожелавшим последовать его примеру и бросить шесть истерзанных кораблей – с израненными экипажами, без припасов – против пятидесяти прекрасно оснащенных и укомплектованных судов. Что до него, заявил Гренвилл, то он хотя бы выполнил свой долг как подобает и теперь рассчитывает на вечную славу.
На днях мне сказали, что эта история может служить пагубным примером. Я не склонен полагать, что нам грозит когда-либо столкнуться с трудностями из-за избытка Гренвиллов. Да и вообще я не согласен с таким суждением. Ценность подобных поступков не измерить ни слезливыми нравоучениями, ни торопливыми приговорами здравого смысла. Тот, кто хотел сочинять баллады своей страны[59], жаждал малого по сравнению с тем, чего достиг Ричард Гренвилл. Интересно, скольких людей воспламенила эта безумная история и сколько сражений было выиграно для Англии под влиянием порожденного ею духа. Лишь при наличии изрядной толики привычного безрассудства можно рассчитывать, что обычные люди проявят храбрость там, где это действительно потребуется. Армия или флот, если ими движут не донкихотские порывы, не пройдут далеко из-за одного лишь страха перед военным трибуналом. Даже немецкая военная машина, помимо карт и телеграфа, не чурается и патриотических песен наподобие «Die Wacht am Rhein»[60].
И не только в военном деле подобные истории могут послужить человеку. В этих отчаянных и упоительных сражениях мы видим, как люди – будь то Гренвилл или Бенбоу, Хоук или Нельсон, поднимающие флаги на своих кораблях, – проходят испытание и являют то, что мы именуем героическим духом. Благоденствующие гуманисты в курительной комнате моего клуба уверяют меня, что их обуревают героические чувства и что их безделье требует куда большего благородства души, чем потребовалось бы для ведения всех войн человечества как на море, так и на суше. Быть может, оно и так, да только к делу это не относится. Ибо я жажду увидеть хотя бы малую толику этого благородства воочию, в каком-нибудь воодушевляющем деянии. Можно до самого Судного дня разглагольствовать за сигарой в курительной комнате, не прибавив ни крупицы к сокровищнице человечества, полной славных и вдохновляющих примеров.
Не за благонравными историями о священниках и светских чаепитиях люди проникаются высокими помыслами. Возможно, сердца их слишком черствы, и, чтобы по-настоящему их тронуть, нужно показать им людей, входящих в бессмертие с должной торжественностью и великолепием. Оттого-то эти истории о наших морских капитанах, высеченные, так сказать, в граните и исполненные живительной нравственной силы, ценнее для Англии, чем любые материальные блага, сулимые книгами по политической экономии. Гренвилл, грызущий бокалы за обеденным столом, являет собой зрелище малоприятное, как и тысячи творцов, когда видишь их во плоти или встречаешь в частной жизни; но его творение, его завершенная трагедия – это красноречивое достижение. И я настаиваю: оно должно не только воодушевлять воинов, идущих в бой, но и возвращать конторских служащих к их бухгалтерским книгам с большей отвагой в сердце и подъемом в душе.
С этим связан и другой вопрос, поднятый Темплом: мудро ли поступил Дуглас, решив сгореть вместе с кораблем «Ройял Оук»? И, следовательно, что подвигло адмирала на это? Многие скажут вам: жажда славы.
«Чему обязаны Цезарь и Александр бесконечным величием своей славы, как не удаче? Скольких людей придавила фортуна в самом начале их жизненного пути! Сколько было таких, о которых мы ровно ничего не знаем, хотя они проявили бы не меньшую доблесть, если бы горестный жребий не пресек их деяний, можно сказать, при их зарождении? Пройдя через столько угрожавших его жизни опасностей, Цезарь, сколько я помню из того, что прочел о нем, ни разу не был ранен, а между тем тысячи людей погибли при гораздо меньшей опасности, нежели наименьшая, которую он преодолел. Бесчисленное множество прекраснейших подвигов не оставило по себе ни малейшего следа, и только редчайшие из них удостоились признания. Не всегда оказываешься первым в проломе крепостных стен или впереди армии на глазах у своего полководца, как если б ты был на подмостках. Смерть чаще настигает воина между изгородью и рвом; приходится искушать судьбу при осаде какого-нибудь курятника: нужно выбить из сарая каких-нибудь четырех жалких солдат с аркебузами; нужно отделиться от войск и действовать самостоятельно, руководствуясь обстоятельствами и случайностями»[61].
Так пишет Монтень в своем эссе «О славе». Когда смерть неизбежна, как в случаях Дугласа и Гренвилла, для самого человека все равноценно. Тот, кто сложил голову в битве за курятник, оказывается в том же положении, что и павший при штурме первоклассной крепости. Упустил ли он титул пэра или всего лишь капральские нашивки – все едино, коль скоро он с миром покоится в могиле. Лишь по воле случая мы узнали о поступке четырех морских пехотинцев с «Вейджера». Для этих храбрецов не хватило места в шлюпке, и их бросили на острове на верную погибель. Мы солдаты, сказали они, и прекрасно знаем наш долг – пожертвовать жизнью. И когда их товарищи отчалили, они встали на берегу, трижды прокричали «ура» и воскликнули: «Боже, храни короля!» Один или двое из тех, кто был в лодке, вопреки всем ожиданиям спаслись и поведали эту историю. Для нас это выглядело как величие духа, но, разумеется, никакие словесные ухищрения не помогут истолковать это как нечто великое для самих морских пехотинцев. Можно, разумеется, вообразить, будто они шли на смерть в надежде, что их подвиг не забудется; или же – что куда вероятнее – счесть, что подобные мысли вовсе не приходили им в голову. Да и что может значить само понятие «слава» для простого морского пехотинца, который не знает грамоты и из всей истории знает только бабушкины сказки? Но какое бы предположение вы ни сделали, факт остается неизменным. Они погибли, когда исход дела еще не был решен; и, полагаю, их кости уже успели побелеть, прежде чем ветры, волны и своенравие индейских вождей и испанских губернаторов определили, станут ли они безвестными и никчемными мучениками или почитаемыми героями. Пожалуй, в этом и заключается главный урок: если люди совершают подвиги ради славы, они и впрямь просто глупцы.
Это в лучшем случае мелочное и недостойное занятие – сводить благородные деяния к личным мотивам и пытаться развенчать героизм. Заурядный коммивояжер способен возвыситься духом до адмирала не благодаря своему угрюмому брюзжанию, а в порыве восхищения. Существует, однако, и другое объяснение личных побуждений, стоящих за великими словами и поступками, – объяснение, которое представляется мне верным и здравым. Обычно люди совершают те или иные поступки и идут на муки просто потому, что такова их натура. Истинный художник – не тот, кто устремляет взор в будущее, думая о потомках, а тот, кто влюблен в само искусство. И если одни стремятся преуспеть в торговле и уйти на покой к тридцати годам, то другим милее возвышенные и, как это принято называть, героические движения души. Если адмиралы обхаживали войну, как прекрасную даму, если при бое барабанов – сигнале боевой тревоги – матросы радостно выскакивали из кубрика, то лишь потому, что сражение дарит мгновения особой остроты и полноты жизни, а также, согласно подсчетам Нельсона, никто из тех, в чьей груди бьется сердце, не променял бы эту долю «ни на какую из тысяч других».
А если морские пехотинцы с «Вейджера» трижды прокричали «ура» и воскликнули «Боже, храни короля!», то лишь потому, что им хотелось совершить нечто благородное ради собственного удовлетворения. Им предстояло отдать свои жизни, и тут выбора не было; они решили превратить это в дело чести – пожертвовать собой красиво и с достоинством. И не было в тот миг во всем Божьем мире морских пехотинцев счастливее, чем эти четверо. Если эта доля – участие в Балтийской кампании – стоила «тысяч других», мне хотелось бы, чтобы какой-нибудь счетовод-бентамит[62] определил, сколько стоит быть одним из этой четверки или какую ценность имеет их история для тех, кто ее читает.
И заметьте: люди, не склонные к театральным жестам, не справились бы с этой задачей. Благороднейшему поступку не повредит пурпурный театральный занавес и капля драматизма. Если бы солдаты с «Биркенхеда» не стояли по стойке смирно на уходящей под воду палубе, если бы морские пехотинцы с «Вейджера» просто скрылись в чаще острова, как многие другие храбрецы в подобных обстоятельствах, наш господин счетовод оценил бы эти две истории куда ниже. Мы хотим видеть величие в наших героях; хотим, чтобы они воплощали законы жизненного театра и сами правильно расставляли акценты, исключая любые сомнения в собственных героических намерениях. А значит, следует радоваться тому, что наши адмиралы были не только отважны, но и красноречивы.
Сами герои нередко заявляют, что их цель – слава; впрочем, едва ли стоит придавать этому большое значение. Люди обычно повторяют то, чему их научили, – это просто затверженные с юности слова, которыми им велели объяснять смысл избранного пути. А тем, кто одерживает великие победы, едва ли придет в голову пересматривать свои чувства – и выражения, которыми им положено эти чувства описывать. Почти всякий человек, послушать его, склонен разглагольствовать о жизненной философии, разительно отличающейся от той, которой он следует на деле явным образом. Истина же в том, что мысль о славе – как возникшая заранее, так и родившаяся задним числом – слишком отвлеченное понятие, чтобы двигать нами в минуты стремительных и судьбоносных решений. Нечто более непосредственное – внезапный прилив крови к голове, игра воображения – заставляет штурмовать крепости и произносить дерзкие речи. Я уверен, что гребец, преодолевающий опасный порог на каноэ, думает о славе не больше, чем многие и многие военачальники, идущие в бой. И все же его поступок, каким бы ни был его исход, не из тех, что воспевает муза. И впрямь, трудно взять в толк, что заставляет человека совершать столь незначимое для других и в то же время столь опасное деяние, если не предположить, что ему это просто нравится. Подозреваю, именно в этом все дело, и подозреваю, что по той же причине – ну, хотя бы процентов на десять – лорд Биконсфилд и мистер Гладстон без устали пикировались в палате общин, Барнаби недавно отправился верхом в Хиву, а адмиралы обхаживали войну, как прекрасную даму.