К книге
Замуж? Не смешите! Иронические эссе о любви, браке, взрослении и прочих неловкостях жизниÆs triplex[49]
61%
Æs triplex[49]
11

Перемены, которые несет смерть, столь резки и бесповоротны, а последствия их столь ужасны и горестны, что явление это стоит особняком в человеческом опыте; ему нет ничего сопоставимого в нашем мире. Оно затмевает все прочие несчастья, поскольку становится последним в их череде. Порой смерть настигает свои жертвы внезапно, подобно убийцам-головорезам; порой ведет планомерную осаду, годами подбираясь к цитадели человеческой жизни. А когда она завершает свое дело, в судьбах других людей образуется болезненная брешь – словно пропадает стержень, на котором держалось множество привязанностей. Остаются пустующие кресла, одинокие прогулки и холодные постели по ночам. Более того, забирая наших близких, смерть не уносит их полностью – словно издеваясь, она оставляет нам пустую оболочку, которая поначалу трагически напоминает об ушедшем, но вскоре становится тягостным бременем, которое приходится спешно предавать земле. Отсюда целая вереница зрелищ и обрядов, поражающих воображение, – от пирамид Египта до виселиц и «деревьев скорби» средневековой Европы. Даже последние бедняки устраивают некое подобие торжественного шествия к могиле; памятные камни воздвигаются над людьми самыми непримечательными; а чтобы сохранить видимость почтения к тому, что осталось от нашей былой любви и дружбы, мы вынуждены сопровождать это мрачно-нелепым церемониалом с наемным гробовщиком во главе похоронной процессии. Все это вкупе с другими подобными традициями, приправленное красноречием поэтов, в значительной мере ввело человечество в заблуждение; более того, во многих философских учениях эта ошибка была закреплена с учетом всех доводов логики. Впрочем, в реальной жизни суета и стремительность событий, оставляющие людям мало времени для размышлений, не позволяют им зайти слишком далеко в своих заблуждениях.

На самом деле, хотя разговоры о смерти и ведутся тревожным шепотом, в обычных обстоятельствах едва ли есть что-то, меньше влияющее на поведение людей. Все мы наслышаны о городах в Южной Америке, воздвигнутых на склонах огнедышащих гор. Однако даже в столь грозном соседстве их жители задумываются о бренности мира ничуть не более, чем те, кто возделывает сады в самых безмятежных уголках Англии. Под сенью миртовых деревьев звучат серенады, устраиваются пиршества, кипят любовные страсти. А тем временем под ногами содрогается земля, в недрах горы раздается рокот, и в любой миг раскаленная лава может взметнуться к лунному небу, обратив в прах людей вместе с их весельем. В глазах совсем юных особ, а также глупцов преклонного возраста в такой картине есть что-то невыразимо безрассудное и отчаянное. Кажется невероятным, что почтенные супружеские пары с зонтиками способны с аппетитом ужинать, находясь даже на почтительном расстоянии от огнедышащей горы. Повседневная жизнь начинает отдавать дерзким разгулом, когда протекает так близко к катастрофе; кажется, даже обычные сыр с салатом едва ли можно в таких обстоятельствах вкушать без некоего вызова Творцу. Подобное место должно бы стать пристанищем лишь для отшельников, проводящих дни в молитвах и умерщвлении плоти, или же для отъявленных грешников, топящих заботы в нескончаемом кутеже.

Однако, поразмыслив спокойно, понимаешь, что положение этих южноамериканских граждан – лишь бледное отражение ситуации, характерной для человечества в целом. Сам этот мир, несущийся вслепую среди миллионов других миров, мчащихся тоже вслепую в противоположных направлениях, вполне может получить такой удар, что взорвется подобно дешевой хлопушке. А человеческое тело со всеми органами, если взглянуть на него с медицинской точки зрения, разве не мешок, набитый петардами? Малейшая из них столь же опасна для всего организма, как пороховой погреб для судна. С каждым вдохом и каждым проглоченным куском мы рискуем взорвать одну из них. Если бы мы так отчаянно цеплялись за абстрактную идею жизни, как утверждают некоторые философы, или испытывали хотя бы половину того страха перед роковой случайностью, какой они нам приписывают, трубы могли бы звучать часами, но никто не последовал бы за ними в бой. Флаг, сигнализирующий об отплытии, мог бы развеваться на мачте, но кто рискнул бы подняться на борт корабля? Только представьте – будь эти философы правы, – с каким душевным трепетом мы должны были бы встречать ежедневную опасность обеденного стола, места более смертоносного, чем любое поле битвы в истории, где гораздо большая часть наших предков бесславно сложила свои головы! Какая женщина соблазнилась бы идеей вступить в брак, который гораздо опаснее, чем самое бурное море? И каково было бы стареть? Ведь после определенного рубежа с каждым шагом в жизни мы ощущаем, как истончается лед под ногами, и видим, как то тут, то там под него проваливаются наши ровесники. К семидесяти годам продолжение существования человека становится настоящим чудом, а когда он укладывает свои старые кости в постель на ночь, вероятность не увидеть рассвет ошеломляюще высока. Однако тревожит ли это стариков? Вовсе нет. Они веселы как никогда: потягивают грог по вечерам, рассказывают пикантные истории, воспринимают известия о кончине ровесников или даже тех, кто моложе, вовсе не как зловещее предупреждение – скорее, они испытывают простодушное, почти детское удовольствие от того, что пережили кого-то еще. И хотя от любого сквозняка они могут угаснуть, словно мерцающая свеча, а упав, оступившись, – разбиться, как хрупкое стекло, их старые сердца остаются крепкими и бесстрашными. Они продолжают, смеясь, свой путь сквозь годы, в сравнении с которыми Балаклавская долина кажется такой же безопасной и мирной, как деревенская площадка для крикета в воскресный день. Можно с полным основанием усомниться (если судить лишь по степени опасности), требовалось ли Курцию[50] больше отваги, чтобы шагнуть в пропасть, чем любому девяностолетнему джентльмену, чтобы снять одежду и забраться в постель.

Воистину, достойно размышления то, с какой веселой беззаботностью человечество бодро шагает долиной смертной тени. Весь путь усеян ловушками, а в конце его нас, трепещущих перед последним часом, ждет неотвратимая гибель. И все же мы идем по этому пути, словно толпа, спешащая на скачки. Быть может, читатель помнит одну из жестоких забав возомнившего себя богом Калигулы: заманив огромное скопище праздных гуляк на свой плавучий мост через залив Байи, он, когда веселье достигло апогея, напустил на толпу преторианскую гвардию и приказал сбросить всех в море. Вот неплохая миниатюра, показывающая отношение природы к бренному роду человеческому. Каким веселым пикником кажется наша жизнь, пока она длится! И в какие бездонные воды, неподвластные ни одному пловцу, бросает нас в конце бледный Преторианец Господень!

Мы существуем лишь мгновение, пока горит спичка; едва успеваем откупорить бутылку имбирного пива, как нас поглощает землетрясение. Только подумайте, как странно, нелепо, невероятно – в лучшем и высшем смысле этого слова, – что мы так высоко ценим это имбирное пиво и так мало внимания обращаем на уничтожающую нас стихию? «Любовь к жизни» и «страх смерти» – два громких выражения, которые становятся тем менее понятными, чем больше о них размышляешь. Общеизвестный факт: огромного количества происшествий с лодками можно было бы избежать, если бы шкоты держали в руках, а не привязывали накрепко; и все же каждое Божье создание, за исключением разве что какого-нибудь педанта-моряка или сухопутного обывателя с расшатанными нервами, норовит непременно закрепить их. Какой удивительный пример человеческого легкомыслия и дерзкой отваги перед лицом смерти!

Мы запутываем себя метафизическими высказываниями, которые с благородной неуместностью вплетаем в повседневную речь. У нас нет истинного понимания смерти, мы судим о ней лишь по внешним проявлениям и некоторым последствиям для окружающих. Что же до жизни – хоть каждый из нас и имеет ее опыт, никто на земле еще не сумел подняться до таких философских высот, чтобы действительно постичь истинный смысл этого слова. Вся литература, от Иова и Омара Хайяма до Томаса Карлейля и Уолта Уитмена, – не что иное, как попытка взглянуть на удел человеческий под особым углом, что позволило бы нам перейти от размышлений о жизни к определению Жизни. И мудрецы предлагают нам лучшее, на что они способны, утверждая, что она – пар, появляющийся на малое время, или театральное действо, или нечто, сотканное из той же материи, что и сны. Философия в строгом ее понимании веками трудилась над тем же вопросом; бесчисленные лысые головы столетиями качались в раздумьях, а горы слов громоздились друг на друга в бесконечных сухих, недоступных пониманию фолиантах, пока наконец она не представила нам с гордостью свой скромный вклад: жизнь есть постоянная возможность ощущений. Воистину блестящий результат! Человек вполне может любить говядину, охоту или женщину, но уж точно не постоянную возможность ощущений! Он может бояться пропасти, дантиста, рослого врага с дубиной или даже гробовщика, но точно не абстрактной смерти. Мы можем жонглировать словом «жизнь» во всех его многочисленных смыслах, пока не устанем от этой игры; мы можем рассуждать с точки зрения всех философий мира, но один факт остается неизменным – мы не любим жизнь настолько, чтобы заботиться о ее сохранении; строго говоря, мы вовсе не любим жизнь – мы любим жить.

Даже самый беспечный человек не чужд некоторой доле предусмотрительности; ничей взор не прикован всецело к текущему мгновению; и хотя мы все рассчитываем на крепкое здоровье, ясную погоду, хорошее вино, увлекательные занятия, любовь и самоуважение, сумма этих ожиданий едва ли складывается в общую картину жизненного пути и его возможного завершения; причем те, кто лелеет эти надежды с особой пылкостью, менее всего пекутся о собственной безопасности. Глубокий интерес к превратностям нашего бытия, острое наслаждение пестрой тканью человеческих переживаний скорее подталкивают к тому, чтобы пренебречь предосторожностями и рискнуть головой ради пустяка. Ведь, право же, любовь к жизни куда сильнее в альпинисте, карабкающемся по крутому склону, или в охотнике, лихо перемахивающем верхом через высокую изгородь, нежели у создания, сидящего на диете и вышагивающего отмеренное расстояние ради укрепления здоровья.

Стороны этого спора обрушивают друг на друга потоки пустой болтовни: суровые проповедники низводят жизнь до размеров похоронной процессии, настолько короткой, что это даже звучит непристойно; а унылые безбожники тоскуют по могиле, словно по непостижимо далекому миру. И те и другие, должно быть, немного стыдятся своих речей всякий раз, когда придвигают свои стулья к обеденному столу. Воистину, сытная трапеза и бутылка вина – вот лучший ответ на большинство ученых трактатов по этому вопросу. Когда сердце человека согревается от вкушения яств, вся софистика испаряется, уступая место умиротворенному созерцанию. Даже если смерть стучится в дверь, подобно статуе Командора, нам не до нее; у нас, слава Богу, есть дела поважнее, так что пусть себе стучится. По всему миру непрестанно звонят погребальные колокола. Каждый час кто-то расстается со своими горестями и восторгами. И для нас самих ловушка уже расставлена. Но мы так любим жить, что у нас не остается времени предаваться страху смерти. Жизнь – это медовый месяц для всех нас, пусть и недолгий. Неудивительно, что мы всецело отдаемся нашей пылкой невесте: страстям, почестям, ненасытному любопытству разума, наслаждению красотами природы и гордости за ловкость собственного тела.

Все мы ценим ощущения, но заботиться об их «постоянной возможности» нам удается лишь на склоне лет, когда голова уже изрядно облысела, а чувства притупились. Смотрим ли мы на жизнь как на тупик, упирающийся в глухую стену, или считаем ее преддверием, своего рода гимнастическим залом, где мы ожидаем своей очереди и развиваем наши способности, готовясь к некоему более благородному предназначению; произносим ли громогласные речи с кафедры или пишем невзрачные атеистические стишки, оплакивая ее тщетность и мимолетность; уповаем на долгие годы здоровья и бодрости или готовимся пересесть в инвалидное кресло, сделав первый шаг к катафалку, – какими бы ни были наши воззрения и обстоятельства, выход один: оградить себя от парализующего ужаса и пробежать предначертанную дистанцию, не теряя твердости духа. Едва ли найдется тот, кто бы содрогался при мысли о смерти больше нашего почтенного лексикографа[51], и все же, как известно, это почти не отражалось на его поступках, он шествовал по жизни с мудростью и отвагой, а его рассуждения о ней всегда отличались бодростью и воодушевлением. Уже будучи в преклонных летах, он отважился на путешествие по горным районам Шотландии, и в его трижды медной груди ничего не дрогнуло даже перед двадцатью семью чашками чая. Поскольку отвага и разум – два качества, наиболее достойные воспитания в достойном человеке, то первейшая задача разума состоит в том, чтобы осознать шаткость нашей жизни, а первейшая задача отваги – в том, чтобы не падать духом от этого осознания. Человека, готового к испытаниям этого мира, отличает прямота и некоторая стремительность поступков – он не заглядывает с тревогой в будущее и не увязает в слезливых сожалениях о прошлом.

Такой человек не только готов защищать себя в этих испытаниях – он также верный друг и достойный гражданин. От трусов не стоит ждать сердечного обращения; нет ничего беспощаднее паники; а у того, кто меньше печется о собственной шкуре, остается больше времени, чтобы подумать о других. Известный химик, гулявший в оловянных туфлях и пивший исключительно теплое молоко, был всецело поглощен заботой о собственном пищеварении. Стоит лишь осторожности, подобно жуткому грибку, пустить ростки в мозгу, как наступает паралич всякого великодушного порыва. Человек начинает духовно съеживаться, у него развивается пристрастие к гостиным с выверенной температурой, и мораль строится по тому же принципу, что заставляет его носить оловянные туфли и пить теплое молоко. Забота о единственном теле или душе делается настолько всепоглощающей, что все звуки внешнего мира отныне едва доносятся до гостиной с выверенной температурой, а оловянные туфли равнодушно ступают по крови и дождевым лужам. Чрезмерная осмотрительность ведет к окостенению, а тот, кто постоянно мучается сомнениями, в итоге застывает на месте. А вот человек с открытым сердцем и подвижным, как флюгер, умом, считающий, что жизнь нужно использовать с размахом и рисковать ею с радостью, совсем иначе познаёт мир. Его пульс бьется ровно и быстро, он набирает скорость на бегу, и если стремится к чему-то более высокому, нежели блуждающие огни, то может в конце концов взмыть в небо и стать созвездием. «Господи, дай мне сил. Господи, спаси душу мою», – говорит он и, найдя подходящую точку опоры, пробивается к своей цели сквозь преграды и опасности. Смерть целится в него со всех сторон, как и в каждого из нас; на каждом шагу его подстерегают неудачи; чопорные друзья и родственники, глядя на него, на протяжении всей его жизни воздевают руки к небу: но что ему за дело до всего этого? Как истинный ценитель жизни, в чьей натуре есть напор и непосредственность, он должен, подобно воину в смертельной битве, идти вперед, не щадя сил, пока не достигнет цели. «Победа или Вестминстерское аббатство!» – восклицал Нельсон в своей яркой, ребяческой, героической манере. Великие стремления! Но не ради них, а ради простого удовольствия жить и заниматься своим делом храбрые добросовестные люди всех наций бесстрашно идут сквозь опасности, с легкостью преодолевая препятствия, воздвигнутые благоразумием. Подумайте о героизме Джонсона, о том поразительном безразличии к ограничениям, наложенным смертностью, которое подвигло его заняться составлением словаря и триумфально довести это дело до конца! Кто, взвешивай он благоразумно все возможные риски, отважился бы когда-либо взяться за труд значительнее открытки за полпенни? Кто решился бы писать роман с продолжением после того, как Теккерей и Диккенс ушли из жизни, оставив свои последние творения незавершенными? У кого хватило бы духу начать жить, если бы он постоянно думал о смерти?

В конце концов, разве не жалкими и ничтожными кажутся все эти уловки? Отказаться от радостей бытия ради гостиной с выверенной температурой – не значит ли это умирать сотни раз на протяжении десятилетий? Разве это не смерть при жизни, лишенная даже печальных привилегий настоящей кончины? Не сродни ли это наблюдению за собственным жалким увяданием в роли безучастного зрителя! Постоянная возможность ощущений у такого человека сохраняется, но самих ощущений он избегает – прячет их от себя, как фотопластинку в темной комнате. Лучше уж растратить здоровье как мот, чем беречь его, как скупец; лучше жить полной жизнью и однажды завершить свой путь, чем медленно угасать в больничной палате. Непременно начните свое главное дело, даже если врач отмеряет вам год, даже если сомневается насчет месяцы, – сделайте смелый рывок и посмотрите, что можно успеть за неделю. Следует ценить благородный труд не только тогда, когда он доведен до конца. Порыв человека к созиданию оставляет след, который не исчезнет даже в случае его безвременного ухода. Всякий, кто вложил душу в благое начинание, уже исполнил свой замысел, пусть даже смерть помешала поставить последнюю точку. Каждое сердце, бившееся отважно и радостно, приносит в мир свет надежды и обогащает сокровищницу человеческого духа. Даже если смерть настигает людей внезапно, как ловушка, расставленная на пути, когда они строят грандиозные планы и, полные надежд, обсуждают свои замыслы, – разве нет в таком конце чего-то мужественного и вдохновляющего? Разве не лучше уйти из жизни стремительно, подобно реке, низвергающейся могучим водопадом с обрыва, чем иссякнуть по капле, теряясь в песчаных отмелях?

Вспоминая прекрасную мысль эллинов о том, что любимцы богов умирают молодыми, я думаю, что они имели в виду именно это. Ведь, несомненно, в каком бы возрасте ни настигла такого человека кончина, душой он все еще молод. Смерть не успевает похитить даже иллюзии из его сердца. В самом пылу жизни, на вершине бытия, одним прыжком он переносится на другую сторону. Едва стих шум молотка и резца, едва отзвучали трубы, как этот счастливый, полнокровный дух, увлекая за собой облака славы, устремляется в мир иной.

Предыдущая главаГлава 11 из 18Следующая глава