– Можете включить лампу на столе? Я выключу свет на потолке в коридоре и включу светильники с лампами накаливания над обеденным столом. Когда слишком светло, наоборот, видно хуже.
Она сняла обувь и вошла в комнату. Это скромная студия. Сучковатый стол из кипариса, три книжные полки с тремя рядами книг и металлическая одноместная кровать с матрасом, заправленная простыней насыщенно-голубого цвета. На полке у раковины в ряд стояли перевернутые кружки, металлические миски для риса и маленькие тарелки. Рядом с раковиной стоит холодильник – рассчитанный на одинокого жильца с худощавого телосложения и низкого роста.
Она подошла к столу, на котором углами друг на друге были разложены шесть раскрытых книг. Она включила лампу нежно-коричневого цвета, что стояла рядом с лупой. Пока она возвращалась в прохожую, он вытянул руку и стал нащупывать стену. Он выключил свет в прохожей, который она только недавно включила. Ниже был другой выключатель, он поднял его – и на кухне над обеденным столом желтым светом загорелись лампы накаливания.
– Я теперь сам могу ходить. А моя сумка… А, вот же она. Ничего, главное, что я знаю, где она. Можете не бояться, я больше не ударюсь и не споткнусь.
Она подняла сумку, которая лежала у шкафа для обуви, собиралась принести ему, но положила обратно. Из-за не спадающего до самой ночи влажного зноя ее черная блузка вся пропиталась потом. Волосы, которые она сначала собрала, но потом распустила, запутавшись, спадали на ее плечо – тоже пропитанные потом. Его рубашка сзади тоже насквозь промокла. Попавшие на его грудь капли крови уже засохли. Его забинтованная правая рука свисает вниз. Руки и веки обоих блестят от пота.
– Может, сядете на стул у окна? В этой комнате там прохладнее всего. Я иногда даже там сплю, когда слишком жарко.
Она пошла в сторону длинного деревянного стула, на котором если чуть согнуться, то можно лечь во весь рост. Она не стала садиться на него и просто положила туда свою сумку. Опершись об этот стул, она стоя наблюдала, как он идет к кровати – без падений или нащупываний руками. Незадолго до этого он так же с легкостью давал указания таксисту: «После перекрестка нужно повернуть на первом повороте налево. Следующий дом после By the Way». Когда такси остановилось, он шепотом спросил у нее: «Мы же у следующего дома после By the Way, да?» Вместо ответа она взяла ненадолго его руку и потом отпустила.
– Извините, у меня нет вентилятора. Пытаюсь по возможности жить налегке, не обзаводиться лишними вещами.
Теперь, когда они расселись далеко друг от друга, он, словно не зная, что еще можно сказать, потерянно сидел на кровати. Краем глаза глянув в ее сторону, он поднял незабинтованную левую руку и указал на холодильник рядом с обеденным столом.
– Может, воды?.. В холодильнике есть пара бутылок. Хотя погодите, я сам вам принесу. Но в кружку налить не смогу, сами понимаете – рука.
Он поднялся и двинулся в сторону холодильника. Левой рукой открыв дверцу, нащупал две бутылки воды и просунул их под правую подмышку. Она собиралась подойти к нему помочь.
– Не беспокойтесь, я сам.
Он направился к ней аккуратным шагом. Достав левой рукой из-под подмышки бутылку воды, он передал ее гостье. Она стоя взяла бутылку.
– Были бы у меня очки, я бы сделал вам айс-кофе. Вообще, у меня есть сестра. Она очень редко хвалит меня. Но вот мой айс-кофе ей очень нравится. Сейчас она в Германии. Поет в хоре. Большую часть карьеры она выступала как сопрано.
Каждый с бутылкой в руке сел на свое место: он – на кровать, она – на стул. Она опустила свой взгляд на линолеум с узором под дерево, на котором были видны тени мебели. Подняв голову к потолку с обоями цвета слоновой кости, она увидела до удивления огромные тени – свою и преподавателя.
Вдруг она заметила, что из-за окна уже какое-то время доносятся звуки насекомых. Они похожи на те, что она слышала по пути домой у автострады. Единственным отличием было отсутствие гула машин, режущего слух словно тысячи лезвий коньков.
– Это так странно… Когда мы были в больнице, меня совсем не смущало то, что я разговариваю один – будто сам с собой. Наверное, это потому, что вы иногда писали у меня на ладони.
Он вытянул левую руку вперед, опустил ее на колено. Пытался сфокусировать взгляд в размытом пространстве, отчего сильно хмурился.
– В реанимации я слушал несколько звуков сразу. Кажется, какая-то женщина – не знаю какого возраста – получила ожог. Ребенок четырех или даже трех лет плакал без передышки. Вдалеке кто-то долго и странно кричал. Слышал, как врач, не церемонясь, говорил с кем-то: «Ну и надо было оно тебе?»
Она начинает вспоминать этих людей, которых видела раньше. Ожог получила старушка с седыми волосами. Сказала, что медицинский аппарат, которым делала компресс на колено, внезапно взорвался. Трехлетнему ребенку, что пронзительно ревел, отрезало фалангу большого пальца на руке. К молодой маме, которая обернула палец ребенка в марлевую тряпку и держала фалангу, похожую на зернышко, обратилась медсестра: «Я заверну вам его в пузырь со льдом, идите в больницу. У нас, к сожалению, нет врачей, которые ставят швы». Молодая мама, закинув ребенка за спину, сама того не замечая, заплакала и уверенно кивнула медсестре в ответ: «Хорошо. Побыстрее, только побыстрее, пожалуйста». Во время этого скоротечного диалога из отделения неотложной помощи у выхода доносились крики женщины средних лет – ей промывали желудок: «А-а-а!» Она пыталась что-то сказать, но из-за трубочки в ее гортани ничего было не разобрать. Молодой врач грубо к ней обратился: «Ну и надо было оно тебе?»
– Никогда бы не подумал, что буду вам обязан – и именно вот таким образом…
Она открыла бутылку с водой и сделала глоток. Чуть подождав, глотнула еще раз. Из окна продолжают доноситься звуки насекомых – кажется, что они вот-вот умолкнут.
– Даже не знаю, как вас отблагодарить.
Он часто умолкает, будто ему трудно поддерживать разговор одному.
– В академии не знают, что у меня настолько плохое зрение. Мне казалось, что это никому не нужная информация, так что никому не рассказывал. Поэтому… – Он резко умолк.
Она из окна разглядывает телеграфные столбы в темноте. Плотно спутанные черные провода в тишине хранят в себе высоковольтный электрический ток. Он хотел попросить ее никому об этом не говорить, но вовремя понял, что это была бы бессмысленная просьба.
– С очками, в принципе, никаких проблем у меня не было. Но теперь…
Она почувствовала, как его молчание и пение насекомых смешиваются в еле ощутимый кривой ритм. Этот незаметный звук, словно кто-то неумело подбирает высокие ноты на струнах, запоздало накладывается на его голос. Когда снова резко воцаряется тишина, первым слышится этот незаметный звук бренчащих высоких нот струнных инструментов.
– Когда я впервые узнал, что в будущем у меня сильно ухудшится зрение, я спросил у матери, почернеет ли тогда все. Хотя вопрос этот мне нужно было задавать отцу… Потому что проблемы со зрением были у отца, дедушки и прадедушки. Но отец был человеком бездушным. А мать всегда старалась говорить даже больше, чем нужно.
Она задержала дыхание и медленно выдохнула. В голове всплыло воспоминание лица матери в последние моменты ее жизни. В свои последние тринадцать часов она медленно дышала с приоткрытыми глазами и ртом. В это время к ней мчался брат с женой – около десяти лет назад они переехали в Аргентину – через Тихий океан, с пересадкой в Лос-Анджелесе. Она постоянно, без устали что-то шептала матери на ухо. Хоть и казалось, что та потеряла сознание, но единственным функционирующим чувством у нее был слух. Поэтому она по совету хосписа рассказывала матери все подряд.
Ей не приходилось выбирать, что именно рассказывать. Детство, лето, полдень, четыре человека плескаются в воде. Двор традиционного корейского дома, залитый тонким слоем цемента. Из шланга хлещет прозрачная струя воды. Папа и брат второпях наливают воду в ведра. Семилетняя, она кричит и бегает – вся промокшая с головы до пят. И мать, словно вдруг помолодевшая на двадцать лет и смеющаяся во весь голос, весело резвится и обливает своих детей с мужем водой.
Смочив темные губы матери влажным полотенцем, она приставила к своим иссохшим губам бутылку воды, сделала глоток и снова зашептала ей на ухо. Когда казалось, что больше она продолжать не может, то начинала шептать быстрее. А когда она-таки остановилась, это произошло. Что-то, словно птичка, вдруг покинуло тело матери, и это тело перестало принадлежать ей. «Мама, где ты?..» – пробормотала она в остолбенении, не в силах даже подумать о том, чтобы закрыть ее веки.
– Тогда мать ответила, что окружающий мир не почернеет; что будет и темно, и светло. Что все просто станет размытым. Я примерно понимал, о чем она говорит. Уже тогда мой левый глаз плохо видел, и когда я закрывал правый, все становилось размытым. Услышавшая это сестренка побежала на кухню. Она нашла полупрозрачный пластиковый пакет и приставила его к своим глазам: «Та-ак, вот это – диван, а это – книжная полка! Это белый цвет, а это – оранжевый. Даже с пакетом на голове все видно!» Вырвав из руки удивляющейся дочки пластиковый пакет, мать грозно на нее посмотрела.
Он наклонил бутылку к губам и выпил воды. Она заметила в его лице признаки извинений. Ему было приятно вспоминать родных. Его грубое и темное лицо смягчилось и слегка засветилось.
– Мать была страшным человеком. Она никогда не прощала никому издевок над моим зрением. Но мне очень повезло, что тогда у меня была сестренка. Ведь тогда она поняла, что скорое будущее отца и мое далекое будущее были не такими уж и страшными. А мать, когда дело касалось этой проблемы, была очень серьезной.
Она незаметно стала прислушиваться к нему и вскоре поняла, что внутри преподавателя живет что-то наподобие птички и что это теплое чувство вызывает у нее боль.
– Вы слушаете? – спросил он обеспокоенно, с перевязанной правой рукой и с наполовину пустой бутылкой воды в левой. Он вытянул руку и поставил бутылку на стол рядом с кроватью. – Вам еще не нужно идти? Ваши родные, наверное, уже волнуются.
Ее лицо помрачнело. Она вспомнила, как в детстве играла в прятки с двоюродными братьями и сестрами. Это было в родной деревне отца, в доме его младшего брата. Старшие дети завязывали ей глаза полотенцем и прятались. Когда ей казалось, что она что-то услышала, она тянула в эту сторону руки, и кто-то, не сдержавшись, начинал тихо хихикать. Поводив какое-то время руками в воздухе, она в итоге расстроилась и просто встала на месте. Когда сама сняла полотенце и осмотрела все открытые комнаты, поняла, что все выбежали наружу.
– Вы слышите?
Его лицо тоже слегка потемнело. Теплая птичка внутри него скукожилась и спряталась. Немного поколебавшись, она подала ему знак, слегка подергав ногой и коленом. Бутылку воды положила на стул.
Он не решался продолжить разговор. Посмотрел в сторону ее лица, которого не было видно.
– Когда я приехал в Сеул, оставив мать и сестренку в Германии, то взял билет в один конец. Я подумывал о том, чтобы взять билет туда-обратно с открытой датой возвращения, но почему-то мне не хотелось этого делать. – Чуть высунув язык, он смочил губы. Между предложениями он делал перерывы. Словно человек, пишущий в темноте и изо всех сил старающийся ровно разграничивать строки, чтобы они не пересекались. – Самолет полетел на восток… На восток на крыльях западного ветра. Смотря в окно, я каждый раз испытывал чувство, словно нас несет какая-то громадная стрела. И будто эта стрела целилась не в мишень, а за ее пределы – и со всей силы.
Она снова медленно и аккуратно подвигала ногой, подавая знак.
– Половина пассажиров была немцами, а другая половина – корейцы, но среди бортпроводников была только одна девушка-кореянка, и она спросила меня: «Что желаете из напитков?» Я засмеялся. Потому что теперь, начиная с этого самолета, я больше не был кем-то, кто отличался от других. – Он взял бутылку и промочил губы. – Когда я впервые приехал жить во Франкфурт – как иностранец, – мать переживала за меня. Потому что мы не были местными, и более того – мы были азиатами, поэтому она была абсолютно убеждена, что на нас все будут обращать внимание, поэтому нельзя ошибаться. Когда мы ходили гулять по выходным, мать ругалась с отцом из-за любой мелочи: «Ты собрался просто так выехать? А если у выхода не будет автомата для оплаты? На втором этаже ведь он был. И что, что далеко? Давай вернемся и оплатим там… Послушай, мы ведь иностранцы, понимаешь? Они ведь точно подумают, что мы пытаемся ускользнуть от платы за квартиру. А что, если вдруг не будет автомата у выхода?.. Нет, все не нормально. Зачем вообще в этой ситуации рисковать?» – На его лицо заползла горькая улыбка. – «Все нормально», «Не беспокойся», – грубо повторял отец. Однако спустя какое-то время я понял, что чаще всего мать была права. Потому что порой действительно местные относились к нам не совсем справедливо. Даже в школе, куда ходили мы с сестренкой. Даже в ведомствах и предприятиях, с которыми сотрудничал отец. Я помню ледяные взгляды, за которыми скрывались ненависть и неприязнь по расовому признаку.
Каждый раз, когда отец начинал утихать, она совсем чуть-чуть ерзала на своем месте, чтобы подать ему знак. Она провела ладонью по подлокотнику, по голове, потом снова замерла.
– Мама всегда была уставшая… Чтобы прокормить нас – вместо отца, – она переехала в Майнц, открыла там продуктовый магазин с товарами из Азии. После этого стала намного реже смеяться. В ее привычку вошло частенько ворчать. «Как так можно вообще!.. В этой стране нужно улыбаться каждому человеку, даже незнакомцам! Я уже просто хочу жить без улыбки. Хочу жить так, как хочется. Не буду улыбаться даже дома. Но если я не улыбаюсь, это не значит, что я злая, хорошенько запомните это».
Ее еле заметные движения отражались тенью на потолке. Когда ее лицо или ладонь слегка двигаются, тень в ответ колыхается словно в танце.
– В подростковом возрасте самым трудным для меня было улыбнуться. Мне было тяжело казаться позитивным и уверенным, постоянно быть готовым, улыбаясь, здороваться с людьми. Иногда смех и приветствия ощущались как работа. Бывали даже дни, когда мне казалось, что я не стерплю больше ни одной формальной улыбки. В такие дни я строил из себя азиатского хулигана, владеющего боевыми искусствами, опустив шапку пониже, сунув кулаки в карманы и скорчив на лице самое суровое выражение, на которое я был способен.
Две тени на потолке внезапно перестали двигаться. Они беззвучно соблюдали свои черные границы.
– Наконец самолет прибыл в аэропорт Инчхон. Из него я вышел с улыбкой, к которой я привыкал так долго, что она стала ощущаться настоящей. Каждый раз, оказываясь близко к кому-то, я хотел извиниться по-немецки; сталкиваясь с кем-то взглядом, я хотел улыбнуться. Но когда я прошел миграционный контроль, понял… Что теперь, среди корейцев, которые вышли встречать свои семьи и друзей, проскальзывающих мимо меня, я не выделяюсь. Теперь я благополучно вернулся в культуру, где мне не нужно улыбаться или здороваться с незнакомыми людьми. Я не понимал… не понимал, почему тогда это осознание обволокло меня болью.
Она чувствовала, как звуки насекомых за окном впиваются, словно иголкой, в тишину этой комнаты. В плотную тишину – словно заправленная в пяльцы ткань, в которой иголка проделывает тысячи дырочек.
Их тени все так же неподвижны. Она не издает даже звука дыхания, а его лицо побледнело так, словно обратилось в лед.
– Кстати, припоминаю, что мы – в тот год, когда переехали в Германию, – всей семьей, не считая отца, отправились в путешествие в Италию. – Он начал говорить более бегло. Словно текст, расплывшийся из-за поспешного письма в темноте. Строка пересекается с другой, чернила на чернилах, одно воспоминание накладывается на другое. – Я особо ничего не помню. Ничего не помню и про Италию: ни картин, ни соборов, ни еду. Помню только могильные плиты в катакомбах.
– Город мертвых… Каждый раз, когда тоннель заканчивается, он разделялся на три пути. Я сполна ощутил ужас того места, когда мне сказали, что бывали туристы, которые заблудились здесь и умерли с голоду. Все стены этих каменных проходов были составлены из гробниц в форме маленьких и крупных ящиков. Гид-кореянка, когда мы туда пришли, спросила: «Как вы думаете, почему гробы пустые?» Моя сестренка звонким голосом ответила: «Потому что все из них унесли в музей?» Неправильно. «Кто-то украл?..» – спросил другой турист, однако гид снова покачала головой. «Они все здесь, – сказала гид, словно гордясь своим ответом. – Если провести химический анализ почвы в этих гробницах, то вы найдете в ней фосфор и кальций. Человеческие мощи в процессе тысячелетнего гниения превращаются в почву такого состава».
Она выглянула в окно. Провода в темноте все так же запутаны – как сложная задачка. По высоковольтным проводам в тишине спокойно пролетают тысячи голосов, изображений и мерцающих букв.
– Меня чуть не стошнило… Потому что было страшно смотреть на эту землю. Потому что казалось, что эта земля погребет и меня. Но я не мог убежать, было слишком темно. Три развязки простирались в бесконечность в абсолютно идентичных узорах.
– Чуть не стошнило, – пробормотала она местом, что было глубже языка и гортани.
Несколько месяцев назад пару дней ее тошнило каждые один-два часа. Это было после того, как она проиграла суд и потеряла право на опеку. Спустя неделю, когда она привела ребенка к себе домой, она с трудом приготовила омлет с рисом, который любил ее ребенок, а потом весь вечер ела только капусту. Шинковала ее в миксере, тушила в кастрюле. Ее организм не принимал ничего другого, кроме капусты.
«Мама, ты так превратишься в кролика, – сказал ее ребенок. – Ты вся позеленеешь». Она посмеялась вместе с ребенком, а потом в туалете ее вырвало. Промыв кислые на вкус от желудочного сока губы, она вышла и в шутку спросила у ребенка: «А почему тогда кролик не зеленеет? Он ведь только и ест что траву». На что ребенок ответил: «Это потому, что он ест еще и морковку!» Она засмеялась, сдерживая тошноту.
– Наверное, эти воспоминания всплывают из-за того, что я уже долго говорю в тишину. Внутри огромной гробницы с кучей сгнивших тел стояли мы – живые.
Чернила накладываются на чернила, воспоминание – на воспоминание, пятна крови – на пятна крови. Спокойствие накладывается на спокойствие, улыбка – на улыбку.
– Я устал. – Он ненадолго умолк. – Словно если усну сейчас, то просплю несколько дней.
Сжав зубы, он что-то попытался нащупать. Нашел нужное и еще раз ощупал. Так же, как она нащупывает лед тишины. Когда растает этот однослойный лед, откроется развязка с тремя путями. И снова под однослойным льдом окажутся эти три пути, и снова под еще более плотным слоем окажется эта развязка… И так до бесконечности.
– Один раз у меня такое уже было… Я не просыпался несколько дней подряд. Кто-то ударил меня деревянной доской. И это был не просто знакомый мне человек, а близкий. Мои очки разбились, у меня были раны. Шрам после тех ран до сих пор остался.
Ее взгляд коснулся линии от краешка его глаза к уголку рта. Ночь была глубока, она почувствовала, что звук насекомых, создававший впечатление, что вот-вот закончится, теперь-то наконец оборвется. На распахнутых от жары окнах темных домов были туго натянуты бесчисленные москитные сетки, которые колыхались словно призраки, а между всем этим – тьма.
– Я потерял сознание, а когда очнулся, то оказался в больнице. Это было помещение для трех человек, но кроме меня там никого не было. Выглянув в окно в сумрак, я не мог понять, светает сейчас или смеркается.
В этот момент она резко вспомнила об одном старом слове – но лишь наполовину – и попыталась ухватиться за него. Давным-давно полумрак после захода солнца и перед его восходом она называла «хо…». Это слово описывало ситуацию, когда ты не можешь разобрать, кто к тебе приближается, и тебе нужно вслух спросить, кто это. Похожее по смыслу на французское выражение l’heure entre chien et loup, или «время волков и собак». «Хо…» Это не завершенное до конца слово вертелось в ее голове где-то глубоко, в месте глубже, чем гортань.
– Именно тогда вошли моя сестренка и мама, вскрикнув при виде очнувшегося меня. Сестренка выбежала позвать медсестру. Уставшая от работы интерн с запутанными волосами объяснила мне, что произошло. Тогда же за окном сумрачная синева погружалась во тьму.
Как-то в детстве после долгого дневного сна она встала и поползла к двери на коленях. Эта дверь вела в темную кухню в корейском стиле. Спустившись на ягодицах по ступенькам, она доползла до кухни и увидела там мать – она сидела перед керосинкой и варила черные соевые бобы. Пребывая в легком смятении, она спросила мать: «Мама, а сейчас уже завтра?» Мать разразилась смехом. По уголкам кухни расползалась ночная тьма. Темнота, что намного глубже предрассветной, – и ей еще предстояло долго здесь пробыть. Она спросила, наступило ли завтра, потому что неосознанно прочувствовала это.
– Врач сказала, что я пролежал без сознания три дня и что состояние было стабильное, поэтому никто не интересовался, откуда появилась рана.
На его лице появилась смутная печальная улыбка.
– Это был первый и последний раз, когда я проспал так долго без снов…
Словно вода растекалась по сухой доске – все его лицо тихо светилось улыбкой.
– Если бы прошло больше времени… – сказал он, притихнув, – тогда бы я не видел больше ничего, кроме снов.
В какой-то момент стало казаться, что он забыл, с кем разговаривает. Словно с ними в комнате сидел кто-то еще.
– Роза… Насыщенно-красные внутренности раскрываются как цветы, если разрезать арбуз пополам. Ночь фестиваля фонарей. Снежинки. Лицо девушки из прошлого. Тогда я не очнулся ото сна, открыв глаза, – я очнулся ото сна, и мир сомкнулся.
Ощутив усталость, она закрыла глаза на какое-то время и снова открыла. Ее нахождение здесь казалось нереальным. Закрыв глаза еще раз, она попыталась еще дальше оттолкнуться от реальности. Если она откроет глаза сейчас, то, возможно, увидит потолок гостиной своего дома. Возможно, все это время она, как обычно, просто спала на диване в гостиной.
За несколько часов до этого, когда она прождала почти полчаса в пустой аудитории, чувствуя похожее смятение, возможно она тоже спала. Преподаватель, всегда приходивший раньше учеников, почему-то не пришел. И мужчина средних лет, любящий посидеть за колонной; и студент-магистр крупного телосложения, облокачивавшийся о темную стену и проговаривающий сквозь зубы режущие слова; и прыщавый студент с факультета философии, который смотрел в ее сторону с любопытством, – никто не пришел.
Доска для письма, кафедра и столы пустовали. Два вентилятора, словно отвернувшись друг от друга, чуть наклонившись, выключенные, смотрели в противоположные стороны. Пустые места, где обычно кто-то оживленно стоит, сидит или говорит с кем-то по телефону, предстали перед ней со странной болью. Она резко прикрыла глаза. Казалось, словно ее время и время других людей разошлось. Словно расходящиеся друг с другом слои горных пород – ей казалось, что ее время больше никогда не совпадет с временем других. Услышав доносящийся издалека шум машин, она запихнула обратно в сумку учебник, тетрадь и тканевый пенал. Вышла в темный коридор, оставив погруженную в тишину аудиторию с включенным светом, только звонкий стук каблуков ее туфель нарушал тишину.
– Извините, вы слышите меня?..
Его голос изменился – послышался словно исходящий из промокшей колонки звук.
Сидя с закрытыми глазами, она сомневалась в том, что это голос преподавателя древнегреческого. Это голос, раздававшийся в той тихой аудитории все эти месяцы? Голос, что всегда слегка дрожал?
Не кажется иногда странным?
Что у нашего тела есть веки и губы.
И что их можно иногда закрыть и снаружи,
И запереть напрочь изнутри.
Еле приподняв тяжелые веки, словно погружаясь в сон, она вспомнила переулок перед домом в традиционном стиле на фоне заходящего солнца. Они с ее еще молодой матерью собирались пойти в гости к родственникам неподалеку. «Давай заглянем на рынок и возьмем мандаринов», – послышался голос матери. Маленькая, она, пытавшаяся застегнуть молнию пальто, в этот момент представила себе оранжевые мандарины. Ее удивило то, насколько отчетливо она это видела, хотя на самом деле перед ней этого не было и это были не настоящие мандарины. В спешке сменив в воображении мандарины на дерево, она ощутила то же самое. Словно какая-то магия. Хоть и перед ней самой виднелся лишь переулок на фоне заходящего солнца и бесконечно растянувшиеся бетонные ограждения, она четко видела дерево. И там нагромождались друг на друга формы букв, о которых она узнала только недавно. «Дерево, – произнесла она и засмеялась. – Дерево. Дерево».
– Я сказал… что-то не то?
Она открыла глаза и посмотрела на его лицо. Старый шрам, новые грязные пятна, которые он оставил, неосознанно коснувшись лица пальцами. Она снова закрывает глаза. Теперь перед ней – словно как какая-то детская магия – всплывает лицо, которое она только что видела, но юное.
– Если вы не против, то я хотел бы кое-что спросить. Только, надеюсь, вы поймете мое любопытство… – Его голос стал затихать. – Вы… Вы с самого начала не говорили?
На потолке были обои цвета слоновой кости без узоров; расставленные по полкам книжки были неподвижны. Звуки насекомых утихли. Единственное, что нарушало тишину комнаты, – это доносящийся издалека шум машин. Через открытое окно задувает ветер. Влажный ветер – словно намокшее полотенце. Ей хочется протереть прохладным полотенцем лицо, ставшее липким от пота. Она хочет оттереть новые пятна на его лице.
– А кем вы работаете?..
Она с интересом разглядывала преподавателя: его бродящий по пространству взгляд, нервно подрагивающие губы, подбородок, на котором были видны синеватые в ночном свете мягкие волосики, очертания щек. Будто бы в очертаниях его лица скрывались какие-то символы, иероглифы, что нужно расшифровать. Словно она думала, что если провести на его лице ручкой короткую линию, то из него выпрыгнет пара слов.
Когда она была во втором классе старшей школы, ранней весной написала два стихотворения с заголовком «Иероглифы». Она хотела придать им легкую ноту юмора:
«Строчная „а“ – уставший человек
с опущенными плечами и головой.
Иероглиф 光 – куст с корнями в земле
и тянущимися к небу руками над ней.
Звук крика 우우우 – это образ капель,
ровно катящихся вниз по окну;
образ льющихся из-под век
слез».
Никем не прочитанные, эти стихи были чистыми, яркими и тихими.
Однако спустя какое-то время стало понятно, что они были иными. Постепенно ее слова стали дрожать, словно вот-вот исчезнут, и в конце концов они, разбившись в щепки – или словно горстка оторванных кусков мяса, – смешались и стали гнить.
– Почему вы стали учить древнегреческий?..
Она опустила взгляд на кисть левой руки. Под намокшей от пота бордовой резинкой для волос намок и ее старый шрам. Она не вспомнит. А если ей нужно будет вспомнить, обязательно вспомнить, то она ничего не почувствует.
И наконец, безо всяких чувств она вспомнит себя из того дня – словно незнакомца, от которого веет далекой близостью. «Сумасшедшая, – сказал ей человек из темноты, который словно обрел сознание. – Все это время мой ребенок был в руках сумасшедшей». Эти колкие слова, исходящие из его уст и гортани, сказанные без раздумий, скользкие, царапали и вонзались в плоть, пахли металлом – они переполнили ее рот. Она хотела их выплюнуть, но перед этим порезала ими себя – словно кусками треснувшего лезвия бритвы.
– В тот день… Что вы написали в тот день в тетради на древнегреческом?
Словно прикасаясь к истертым зубьям огромной пилы, она прошлась пальцами по своим губам. Она нащупала в голове путь – будто орган, что давно уже атрофировался, – через который с дрожью вылетали слова.
Она знает, что потеряла дар речи не из-за какого-то исключительного опыта.
Язык, бесчисленное количество раз воспроизведенный бесконечными разговорами и записями. Язык, который изнашивала она сама своим же ртом и ручкой всю жизнь. Перед тем как написать любое предложение, всегда чувствовала это уже долгое время существовавшее сердце. Повсюду залатанное, иссохшее, бесчувственное сердце. И чем больше она его чувствовала, тем сильнее держалась за слова. Но в один момент ее хватка ослабла. Затупленные осколки падали к ногам. Трущиеся друг о друга пилы остановились. Изношенные и без единого целого места они – словно разрозненные куски мяса, словно тофу, что зачерпнули ложкой, – вывалились.
С этим невозможно было примириться.
Всегда есть что-то, с чем невозможно примириться.
Внутри тела бездомного, лежащего под наваленными друг на друга газетами на скамейке в парке ярким весенним днем. В мутных глазах людей, сталкивающихся вспотевшими плечами и смотревшими в разные стороны. В рядах машин с горящими красными задними фарами на трассе во время ливня. Внутри каждого дня, исцарапанного тысячами лезвий коньков. Внутри тел, что так легко трескаются. Внутри глупых, резко обрывающихся шуток, которыми обмениваются, чтобы все это забыть. Внутри зловонного запаха взбухшей пены где-то в словах, что крепко вдавливают ручкой, чтобы ничего не забыть.
Хотя каким-то ранним утром или поздней ночью – пробыв долго в одиночестве или от боли – вдруг иногда вылетали необычайно чистые и спокойные – словно какой-то чуждый диалект – слова. Но даже это было недостаточным доказательством примирения.
Опьяняющая усталость притупила ее сознание. Его голос доносился до нее издалека, лишь отрывками – словно из сна.
– Иногда мне кажется, что я вас понимаю… Мне тоже иногда хочется ничего не говорить.
Она пытается взглянуть на его лицо, пытается встретить его расфокусированный взгляд.
– Мне страшно, когда я пишу белым мелом предложения на темно-зеленой доске. Эти предложения написал я, но стоит мне отойти на десять сантиметров – и я перестану их видеть. Мне страшно, когда я читаю их вслух по памяти. Мне страшно от каждой фонемы, что спокойно воспроизводят мой язык, губы, гортань. Мне страшно от тишины пространства, в которое улетает мой голос. Слова, которые, покинув мой рот, больше не вернутся; слова, которые знают больше, чем я. Мне страшно.
Она не понимает, кто сейчас разговаривает. В этой ядовитой усталости и очень темной и тихой комнате все кажется иллюзией. Она ничего не слышала, не заглядывала в душу незнакомого человека.
Иногда кажется, что уходишь в туман. Как в том городе, где зимой порой бывали дни, когда поднимался туман с озера и накатывал на город, не спадая до вечера. Как ночи, когда нарисованные на стенах фрески бесследно тонули в тумане и между зданий нужно были идти медленно, прижимаясь к мокрым каменным стенам. Как ночи, когда никто не катается на велосипедах, когда слышались шаги, но людей видно не было, когда как бы долго ты ни шел, казалось, что до этих холодных домов невозможно дойти.
Прошло уже много времени, но она все еще не понимает одного. В тот день почему лежавшая на горячем асфальте белая собака укусила ее? Ведь это были ее последние секунды. Почему она со всей силы вцепилась в ее плоть? И почему она, так рискуя, до самого конца обнимала собаку в ответ?
– Вы слышите меня?..
Она отчетливо его слышала. Но он не знает, насколько тяжело ей это давалось. Она смотрит прямо на него. И этого он тоже не понимает – как это тяжело. Она сейчас изо всех сил вглядывается в его лицо, что наполовину в тени и наполовину освещается косым светом лампы со стола.
– Извините, вы слышите меня?..
Она смотрит, как он встает. Смотрит, как он, осторожно переставляя ноги, в белой рубашке, на которой кровь теперь уже высохла, став коричневыми пятнами, направляется к ней. Она смотрит, как он, уставший даже больше, чем она, старается ровно идти.
– Простите… Впервые так долго говорю только я, – сказал он, еле скрывая усталость на лице.
Он нагнулся и протянул ей руку. Она всмотрелась в его глаза, не закрытые очками. Это глаза, которые различают тьму и свет; глаза, которые ясно видят контуры ее лица.
– Можете написать здесь ответ?
Она смотрит в его глаза, взгляд больше не теряется в пространстве; глаза человека, что долго говорит один; глаза человека, что не получил ни одного ответа.
– Вам вызвать такси?
Она смочила кончиком языка нижнюю губу. Сначала разомкнув губы, она тут же закрыла рот. Она подставляет под его руку свою левую. Чуть поколебавшись, начинает писать на его ладони большим пальцем правой руки.
– Нет.
Тонкие и дрожащие черты и точки одновременно проскальзывают по коже обоих и потом исчезают. Без звука, без следов. Без губ, без глаз. И вместе с ними испаряются и дрожь, и тепло. Пустота.
– Я поеду
на первом автобусе
с утра.