Разве я не говорил тебе еще в Кохеле, что я делаю несчастными всех, кто мне близок? Это моя судьба.
13 мая 1903 года Элла, гостившая у родственников в Херфорде, получила письмо от Кандинского, в котором он сообщал ей, что в этом году летние курсы живописи пройдут в прекрасном, многогранном, симпатичном городке Калльмюнце, где можно найти многочисленные мотивы для рисования на пленэре. Она ведь сможет приехать? Но Элла колебалась: воспоминания о прошлогоднем курсе были все еще слишком живы в ее памяти. Во время первого курса рисования на открытом воздухе они с Василием очень сблизились, и с тех пор ее обуревали противоречивые чувства.
В Кохеле и, особенно, после ее пребывания там все изменилось. Она будто потеряла эмоциональное равновесие, совершенно растерялась. Несколько месяцев назад она написала на полях письма: «Я, снежная гусыня, пошла с ним под ручку гулять по Кохелю и понятия не имела, что произойдет, – но кто бы мог подумать!»[156] Наивная, доверчивая, слишком мало разбиравшаяся в себе и других, чтобы суметь правильно понять ситуацию, невинная. «Мисс Мюнтер подобна свежевыпавшему снегу», – воскликнула одна дама во время последнего бала-маскарада, увидев ее озадаченное лицо после того, как первые барьеры морали и приличия между едва знакомыми людьми рухнули в одночасье. Во время летних курсов живописи в Кохеле она позволила подвыпившему поклоннику нечто большее, чем быстрый поцелуй в шею. С тех пор она пребывала в сомнениях относительно того, куда ее заведут эти чувства.
Во время поездки на озеро Василий назвал ее родственной душой. В письме он писал, что она – та, кого он искал, кого ждал и желал всю свою жизнь. Этот эмоциональный взрыв в Кохеле удивил ее и показался слишком сильным, учитывая то короткое время, что они были знакомы. До этого она считала своего учителя очень сдержанным человеком, умеющим владеть собой и скрывать чувства от посторонних глаз.
Для Кандинского работа на пленэре, что означает «на свежем воздухе», была важным элементом, демонстрировавшим, насколько подход его школы «Фаланга» отличается от академического преподавания и, как он считал, рабской работы в студиях. Импрессионисты, под чьим художественным влиянием он еще находился в это время, были первыми, кто вырвался из академических залов на природу, подальше от срисовывания статичной обнаженной модели, воспроизведения тщательно скомпонованного натюрморта или написания пейзажа, возникшего в студии «в голове» художника, не имеющего никакого жизненного опыта. Во время работы с Ажбе и Штуком Кандинский и сам испытал, насколько приятнее ему бродить по Мюнхену с коробкой красок, дышать свободно, иметь возможность воспринимать и сразу же фиксировать свои ощущения.
Студентам летнего курса живописи Кандинский предложил запечатлеть уголок природы, который, в отличие от натюрморта, постоянно находится в движении – облака, отразившиеся в озере, представлявшейся твердой темной поверхностью, пока ветер не пустил по нему небольшие волны, или цветы на лугу, пускающиеся в пляс. Взаимоотношения света и тени постоянно изменяют цветовой эффект мотива.
Теперь, в мае 1903 года, когда Габриэле получила приглашение на курсы в Калльмюнце, ее мысли возвращались к событиям в Кохеле. В конце июня 1902 года они ехали поездом. Учитель и его ученики из объединения «Фаланга» отправились в район Двух озер, чтобы попрактиковаться в «пейзажной живописи под открытым небом». Кандинский остановился в номере гостиницы Grauer Bär, расположенной на берегу озера. Эмми Дреслер, Карл Пальме, Мария Гислер, Ольга Меерзон, Хедвиг Фрёнер и другие участники курса разместились в частных домах, разбросанных по всему городу. Элла сняла комнатку на третьем этаже с панорамным видом на равнину между Кохельзее и Вальхензее у строительного подрядчика по фамилии Пунтель.
Каждое утро они разбредались по окрестностям с рюкзаками, набитыми тюбиками, палитрами, кистями, шпателями, картоном и халатами, ставили складные этюдники где-нибудь на обочине дороги или посреди луга, раскрывали зонты от солнца и пытались сконцентрироваться на том, что видят перед собой. Кандинский со свистком на шее, возвещавшим о его приближении, объезжал студентов-живописцев на велосипеде, проверяя их успехи и внося исправления на месте. В отличие от Ажбе, ему бы и в голову не пришло вторгнуться с поправками в чужую работу, брюзжа «то есть». Мастер подсказывал, как лучше нанести краски на холст, но оставлял свободу в том, что касалось создания образа. Никто не слышал от него критики за неверный рисунок. Максимально реалистичная прорисовка мотива означала бы, что художнику пришлось произвести точные расчеты, а это, по мнению учителя, могло сдерживать живописный порыв. Ключевой вопрос для него состоял в том, почему, а не что ученик рисует.
Кандинский призывал своих учеников работать масляными красками, нанося их мастихином таким образом, чтобы они не только покрывали поверхность, но и создавали рельеф. В этой необычной, так называемой пастозной технике была выполнена первая в Кохеле датированная картина Габриэле Мюнтер «Баварский пейзаж»: спиленное дерево и забор на переднем плане, за которым виднеется холмистый пейзаж разных оттенков синего и зеленого. Композиция картины напоминает фотографию, которую она когда-то сделала в Мурфилде, штат Арканзас.
Учитель не всегда оповещал о своем приближении свистком: «Однажды я рисовала на берегу озера, и К. подошел поправить. Он посмотрел в мою коробку с красками и обнаружил в ней плохие краски – швейнфуртский зеленый[157] и подобные. Он зашвырнул их далеко в траву как запрещенные. И [с тех пор] я использовала только хорошие краски, которые он разрешал»[158]. Сияние зеленого пленяло не только художников с начала XIX века. Обои, цвет стен, обрез книжных страниц – повсюду использовался швейнфуртский зеленый. И импрессионисты Клод Моне, Эдуард Мане[159], и постимпрессионист Винсент Ван Гог[160] смешивали пигменты на своих палитрах, чтобы создавать все новые вариации зеленого цвета, а тюбик с краской, которая сделала возможной «живопись под открытым небом», отныне украшала надпись «Парижская зелень» (теперь известно о содержании в них мышьяка, оригинальный пигмент запрещен). Для Кандинского заранее смешанные цвета, такие как этот зеленый, а также некоторые оттенки коричневого, были «академическими цветами», так как использовались в консервативном академическом мире, от которого он хотел дистанцироваться. Такими красками невозможно создать осмысленную картину; плохие цвета рождают плохую живопись. Элле следовало самой смешивать чистые, а не использовать готовые цвета.
Кандинский не только читал наставления своей самой талантливой ученице в Кохеле, но и написал маслом два ее портрета. На одном девушка в светлой блузке, темной юбке и шляпке с цветами сидит на складном стуле посреди луга, а за ее спиной возвышается горный пейзаж. На втором она в розовой блузке, белой юбке, шали и в зеленой шляпе, сливающейся с луговым пейзажем, стоит перед открытой дверью сарая. На обороте он написал от руки: «Кохель 1902, первый год обучения позирования Г. Мюнтер»[161]. Работа моделью для этой картины, должно быть, стала особенным опытом, потому что письмо, в котором Кандинский упоминает розовую блузку, имело для обоих большое значение. Помимо написания ее портретов он также фотографировал свою ученицу, работавшую перед этюдником. Она тоже фотографировала Кандинского в кругу учеников или разъезжающего на велосипеде по проселочной дороге.
Элла была рада, что взяла с собой в поездку велосипед – известный и любимый, согласно рекламе 1897 года, «во всем мире как элегантный, плавный и абсолютно надежный» продукт нюрнбергского завода «Сириус». В июне того же года ей прислали новый велосипед «Сириус» в Дюссельдорф поездом из Кобленца. Его цена была баснословной – 300 марок, что составляло по тем временам почти половину среднегодового дохода. Но он стоил каждого пфеннига и с тех пор стал для нее воплощением свободы и независимости. Какие головокружительные гонки они устраивали с Эмми. Обе в шароварах до колен и просторных блузах, ведь невозможно двигаться, если ты втиснута в раздражающий корсет на шнуровке, да к тому же одета в платье до щиколотки с нижними юбками. Врачи заклеймили езду на велосипеде как вредное для здоровья «сотрясение костей», грозили женщинам-велосипедисткам бесплодием, заявляли, что дамы используют этот вид транспорта для отлынивания от своей социальной роли хранительницы очага.
На первых порах наличие собственного велосипеда в Кохеле давало Элле возможность уезжать на поиски живописных мотивов подальше от других студентов группы. Кроме того, велосипед был прекрасным средством для перевозки всех необходимых для рисования принадлежностей. На обороте фотографии, где она запечатлена тем летом без велосипеда, но экипированная всем своим снаряжением, она написала чернилами: «Мюнтер. Вьючное животное». Снимок был сделан Кандинским. Вскоре Габриэле заметила, что велосипеды создали между ними новую связь. Из всей группы только они двое с энтузиазмом крутили педали.
Несколько дней спустя они уже вместе отправлялись на поиски мотивов, в свободное время исследовали местность на велосипедах, а иногда он даже составлял ей компанию в купании. Элла наслаждалась ежедневными заплывами в Кохельзее, в то время как он стоял, погруженный в свои мысли, на берегу или сидел на пристани, закатав штаны и осторожно опустив ноги в воду. Старый страх темноты, черной бездны. Она, напротив, казалась такой беззаботной и свободной, когда выныривала, отфыркиваясь, вдали от берега и махала ему рукой. Настоящий водоплавающий лисенок. Как легко и естественно у нее получалось, упав с велосипеда, со смехом кататься по траве или самозабвенно подпрыгивать по проселочной дороге с песнями и танцами, возвращаясь из поездки на озеро Вальхензее. В такие моменты, как эти, девушка олицетворяла собой радость жизни, которая так его трогала. Элла излучала одухотворенность и спокойствие. Совсем другая она бывала по вечерам, когда собиралась вся группа. Студенты пели песни или во что-нибудь играли. Поверхностное времяпрепровождение, громкое, яркое, навязчивое, нервировало его до головокружения. «Я редко бываю веселым»[162], – напишет он ей через несколько недель после летних курсов. В сердце у него царила внутренняя тихая радость, которую он особенно остро ощущал, находясь на природе. В такие моменты внешняя тишина успокаивала внутренние шум и волнение.
Элле такие развлечения доставляли большое удовольствие. Катание зимой на санях, танцы, беззаботный отдых в кабаре или кафе. В то время как он с трудом переносил мероприятия «Фаланги», она с детской радостью наряжалась в карнавальные костюмы. На фотографиях, сделанных на лестничной площадке школы «Фаланга», она изображена то в образе «цыганки» с лютней, то в костюме-тройке Кандинского, в цилиндре, с сигаретой и фонарем, а рядом с ней – однокурсник, переодетый женщиной. «И вот я стою, бессильный и слабый перед этой радостью, которая оставляет меня равнодушным». Его ранили подобные забавы, но он не мог не признать за ней право получать удовольствие от вещей, которые ей так нравились и от которых она не была готова отказаться.
Эта часть жизни Эллы разделяла их: он чувствовал себя исключенным, потому что не мог или не хотел перепрыгнуть через свою тень. Во время карнавального сезона 1903 года, когда были сделаны вышеупомянутые фотографии, он написал ей: «Скачите, прыгайте, делайте глупости. Может быть, я буду Вам завидовать, может быть»[163]. Когда она ходила на вечеринки, на студийные посиделки с женщинами из Объединения художниц, а после рассказывала с сияющими глазами об этих хмельных вечерах, его терзали ревность и сомнения. Что он может дать ей, что вообще она в нем нашла, кроме наставника в искусстве?
В Кохеле подобные размышления были музыкой будущего. Однако Кандинский уже там испытал, что спонтанная чрезмерность чувств и наивность в том, что касалось мужчин, могли поставить его ученицу в неловкую ситуацию. Роберт Коте, сыгравший роль Фригидия Странга в «Одиннадцати палачах», неожиданно появился в Кохеле и предложил Элле, которая в это время пила чай с Кандинским, отправиться в двухдневный поход на гору Герцогштанд. «К. решил [пойти с нами], потому что не доверял Коте. Мы втроем отправились в путешествие, и Коте был этим немного разочарован. Я не поняла, в чем дело и что распределение ролей не так безобидно, как казалось. <…> К. защитил меня без моего ведома. Я была слишком наивна».
На фотографиях из этого путешествия Элла смеется, наклонившись к ручью, чтобы напиться, а двое мужчин с напряженными лицами сидят за накрытым столом в деревенской горной хижине. Поднимаясь на вершину на следующий день, Кандинский отреагировал «высокомерно», сказав, что ему нечего здесь рисовать[164]. В любом случае, его настроение значительно улучшилось, когда Коте отправился в обратный путь в одиночестве. Когда они спускались в долину с Герцогштанда, девушка опиралась на плечо Кандинского, почти повисая на нем. Ему нравилась роль благородного и доблестного рыцаря, она соответствовала его пристрастию к средневековым мотивам, которые он запечатлел в последующие годы в многочисленных исторических картинах темперой на плотной тонированной бумаге.
На то, что в эти дни отношения учитель-ученица стали чем-то большим, указывает выдержка из письма Кандинского от ноября 1902 года: «Я не знаю, почему я так уверен, что играю в твоей жизни не последнюю роль… У меня постоянно такое ощущение: она не позволила бы себя поцеловать, если бы все это было для нее просто развлечением. Это так не похоже на тебя, доброе сердечко. Ты слишком чистая, слишком честная по своей благородной натуре. Обычно я в таких вещах не ошибаюсь»[165].
Она нерешительно доверилась ему, опасаясь, что он просто играет с ней. Небольшая романтическая интрижка, приятное времяпрепровождение со студенткой, одной из многих, кто наверняка вздыхал по нему, возможно, не только на расстоянии. Два года спустя он подтвердил это подозрение в письме: у него были и другие романы вне брака, но он никогда не имел смелости и не видел необходимости отказаться от своей прежней жизни. Ей было нелегко поверить, что кто-то может ее использовать. А потом, в середине августа, он удивил ее новостью о том, что его жена приезжает в Кохель. До этого она вообще понятия не имела, что он женат. Он уверял, что их брак – пустая формальность, которая существует только на бумаге, и семейные узы для него никогда не определялись любовью, а всегда поддерживались лишь глубоким чувством долга.
Супружеская чета в сопровождении горничной Фанни дружно переехала в квартиру в том же доме Пунтеля, этажом ниже комнаты Эллы. «Он пригласил меня в гости к ней [Анне]. Потом рассказал, что я произвела хорошее впечатление, и дамы с восторгом отзывались о моих красивых руках, на которые до этого он сам даже не обратил внимание. При очередной корректуре моей работы он сказал, что ему неловко, что мы все время колесим по окрестностям, а его жену с собой не берем, поскольку она не умеет кататься на велосипеде и не может долго ходить пешком. Было бы лучше, чтобы я уехала»[166].
Габриэле Мюнтер опубликовала эти строки почти 55 лет спустя после того памятного лета, проведенного в Кохеле. Они звучат прозаично и трезво, даже если причины для ее отъезда, высказанные Кандинским, выглядят несколько неубедительно. Насколько глубоко они были увлечены друг другом, показывает послание на нескольких страницах, которое начинается с письма «Дорогому К.» и заканчивается как дневник. Из него становится ясно, как Кандинский боялся, что не сумеет скрыть от Анны своих чувств и тем самым ранит ее тонкую душу. Также очевидно, что Габриэле Мюнтер пыталась очертить границы. Поездка в Зеесхаупт на южном побережье озера Вюрмзее, нынешнего Штарнбергского озера, могла положить всему конец.
«Моя идея о счастье – это домашний очаг, настолько уютный и гармоничный, насколько я смогла бы его обустроить, и человек, который целиком и полностью принадлежал бы только мне. Но… если этого не произойдет, если я не найду подходящего человека, я также буду довольна и счастлива. <…> Если ты хочешь помочь мне и дальше [находить радость в работе], я буду очень рада. Тогда мы возобновим хорошие образовательно-товарищески-дружеские отношения и прочитаем между строк, что мы любим друг друга и так далее. Вот что я хотела растолковать тебе в Зеесхаупте, но не знаю, достаточно ли я была убедительна. Во всяком случае, любая ложь и секретность всегда были мне настолько противны и ненавистны, что я ничего не хочу в них понимать. Если мы не сможем быть друзьями на глазах у всего света, мне придется вообще отказаться от этой дружбы… Я хочу иметь возможность брать на себя ответственность за то, что делаю, а иначе я буду несчастна»[167].
Супруга Кандинского Анна Чемякина на прогулке с собакой Дэйзи в окрестностях Кохеля. Август 1902 г.
Элла была не готова к роману с женатым мужчиной, играм в прятки, лжи и тайнам. Она предпочла бы подавить свои чувства, быть разумной и не впадать в сентиментальность – состояние, которого она стыдилась и которое откровенно ненавидела. Возможно, в Зеесхаупте ей так и не удалось ясно объяснить ему, при каких условиях она согласна углубить только что возникшие чувства или окончательно и бесповоротно разорвать их, прежде чем ситуация станет еще болезненнее. Кандинский не хотел и слышать ее опасений: со временем все встанет на свои места, ей просто нужно доверять ему и понять, что он тоже потерял покой и равновесие, а ее появление перевернуло его жизнь. Чем больше она пыталась сбежать от него с тех пор, тем с большим напором он пытался привязать ее к себе. Он так отчаянно сопротивлялся попыткам Эллы навести порядок в ее вышедшей из-под контроля эмоциональной жизни и вернуться к отношениям учитель-ученица, что посеял одно из многих ядовитых семян в их отношения.
Через пару дней после отъезда из Кохеля Элла прибыла в Бонн, где хотела провести следующие несколько недель с братом и сестрой после вынужденного окончания летнего курса. Кандинский отправлял письма «Дорогой фройляйн Мюнтер», в которых интересовался ее успехами в обращении с мастихином: «Я всегда думал, что ленивая М. когда-нибудь создаст что-нибудь хорошее. Ей не хватает только капельки терпения». И передавал сердечные приветы от своей жены[168]. Одновременно с этими официальными письмами, в которых он обращался к ней на Вы и играл роль учителя, приходили и другие. Особенно многочисленными они стали, когда в октябре она вернулась в свою комнату в мюнхенском пансионе Bellevue. Иногда послания приходили зашифрованными, а иногда напротив, откровенными. Иногда в одном конверте обнаруживались и приглашение отправиться в путешествие с его женой и друзьями, и любовная записка.
Только за несколько недель до конца 1902 года он написал ей 35 писем. Как он был счастлив с ней в Кохеле в июле – «Ja liublu Tiebja, я люблю тебя, ты это еще помнишь?», какой нежный у нее голос, как он читает между строк ее слишком редких ответов, как сильно она его любит и как от этого чувства все трепещет у него в груди. Он уговаривал ее устраивать «случайные» встречи в Английском саду или на Максимилианштрассе, когда он выходил на прогулку с женой Анной и их собакой Дэйзи, тайно встречаться по вечерам в парке Хофгартен. «Может быть, еще раз в четверг? Около половины седьмого. Но я не могу этого обещать определенно, а если я не приду, то моя дорогая Элла снова на меня рассердится. Она всегда злится на меня! Или все же придет? Жди меня под аркадами с половины седьмого до без четверти семь. Да? О да! Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста!»[169]
Среди писем бесчисленное множество наполнено тоской, но есть и такие, которые демонстрируют, как сильно Элла боролась с собой и как не желала смиряться с установленными им границами. «Может быть, ты снова ругала себя, может быть, ты снова сказала себе: “Это было в последний раз”». Когда она произносила такие фразы, он обвинял ее в том, что ее попытки сбежать от него сильно его ранят. Он не воспринимал ее сопротивление всерьез. Напротив. Ее попытки отстраниться или отвергнуть его резкими словами не приносили ей никакой пользы. «Все напрасно! Так легко ты от меня не отделаешься»[170].
В то время как он был уверен в себе и делал все возможное, чтобы смягчить ее сердце, она колебалась между трезвым анализом, недоумением и борьбой с собственной непоследовательностью. Возможно, однажды она покажет ему строки, которые написала в многостраничном письме в форме личного дневника, а пока такие записи помогали ей разобраться в собственных мыслях, когда на сердце было особенно тяжело. Да, она считала его учителем, все более достойным уважения и почитания, затем заинтересовалась им как личностью, а потом влюбилась так, «как, наверняка, любили почти все люди, которые узнали тебя так, как я».
То, что она не убереглась от физической близости в Кохеле, «виноват ты и моя слабохарактерность, а возможно, еще что-то удивительное и непредвиденное для меня. Я не знала, как себе помочь, и до сих пор не знаю, как это сделать. <…> Иногда я чувствую себя очень одинокой, нет человека, для которого я бы что-то значила… Кандинский – чрезвычайно милый человек. Надеюсь, я не настолько сошла с ума, чтобы вообразить, что это любовь. <…> Если бы я только знала, что делать! <…> Проклятье! К черту все. <…> Ему нужен кто-то больше и сильнее. Я не могу такой стать, даже если захочу. <…> Либо все, либо ничего – нет ничего хуже, чем что-то наполовину. Я так больше не могу. Кандинский, оставь меня в покое!» В конце письма добавила: «Какой же я верблюд, как я изголодалась по его письмам. Чертовски»[171].
В одном из таких долгожданных писем говорится: «Я люблю тебя очень сильно, еще сильнее и в сто раз сильнее. В это нужно верить и никогда не забывать. И потом, для всех… мы друзья. А потом приходит время и показывает нам, где мы были правы, а где ошибались. <…> Не спрашивай себя сразу: А не любовь ли это? <…> Мне бы очень хотелось увидеть тебя хотя бы на полчаса!» А в другом письме после того, как она в очередной раз попыталась отдалиться: «Мысли [становятся] черными, и как мне приходится страдать. Мне кажется, что ты любишь меня слишком, слишком мало, а может быть, и вовсе не любишь». Дважды он пишет, с незначительной разницей в формулировке, как сильно она радует его своей близостью и как больно его ранит, мучает, когда отвергает его[172].
В начале зимнего семестра она почувствовала себя настолько загнанной в угол, что была готова даже отказаться от успехов в изобразительном искусстве и не записываться на курс к Кандинскому, а вернуться к обучению в школе Объединения художниц Анджело Янка, чей курс по рисованию голов в октябре 1901 года посчитала изнурительным и лишенным всякого смысла. Но нескольких часов занятий со старым учителем вызвали такое сильное разочарование и чувство застоя, что уже в декабре она вернулась на курс живописи Кандинского. Им обоим приходилось держать профессиональную дистанцию перед другими студентами.
Какого труда это стоило, и прежде всего Василию, свидетельствовало его предложение Элле повернуть ситуацию вспять и какое-то время общаться просто как хорошие друзья. Больше никаких секретов, ничего запретного в ее гостиничном номере, ни слова о любви. Он объяснял это следованием ее желанию, продиктованным только любовью к ней. Этот шаблон будет звучать рефреном в будущем: он приносит жертву, страдает из-за любви, но в конечном счете ответственность за все, что происходит, ложится на ее плечи.
И вот теперь, в мае 1903 года, от него пришло приглашение на занятия на летних курсах живописи в Калльмюнце. Время платонической дружбы продлилось недолго, попытка разорвать эмоциональную связь, тянувшуюся со времен Кохеля, с треском провалилась. Записочки в карманах пальто, обиженное молчание, жалобы и угрызения совести. В середине апреля он написал ей в Херфорд: «Куда бы ты ни пошла, я найду тебя»[173]. Это прозвучало как угроза.
Василий Кандинский с альбомом на холме в Калльмюнце.
По этой фотографии Габриэле Мюнтер написала картину