К книге
Кандинский и Мюнтер. Сила цвета и роковой любвиIV Прощание. Синий цвет
56%
IV Прощание. Синий цвет
18

Никто кроме Кандинского не считал, что я имела право голоса. Все видели во мне только рисующую даму, одну из дюжины.

В галерее Таннхаузера 18 декабря 1911 года одновременно открылись две выставки: третья выставка «Нового объединения художников Мюнхена» – того, что от него осталось, и первая выставка редакции журнала «Синий всадник».

Этому предшествовало лето, когда чувствовалось огромное напряжение: Марк сообщил в конфиденциальном письме Августу Маке, что они с Кандинским предвидят ужасающие разногласия на следующем заседании жюри и что это может привести к расколу. Итогом этого стало то, что Марк и Кандинский самостоятельно связались с рядом галеристов. В ноябре Марк объявил: «Во второй половине декабря в галерее Таннхаузера у нас будет собственный зал рядом с Объединением, там мы можем выставлять все, что захотим. Так что вперед, и отнеситесь к этому серьезно»[321]. И никакого жюри, которое могло бы указывать, что им вешать на стены. Список художников, которых Марк предложил пригласить к участию в выставке, включал почти всех, кто в результате показал свои работы у Таннхаузера.

Элла была посвящена в эти планы и в тот же скандальный вечер написала Альфреду Кубину письмо с просьбой заявить о ее выходе из объединения, чтобы сделать последствия их ухода более «помпезными»: «Очень вероятно, что очень скоро мы устроим нашу собственную выставку (у Таннхаузера!)»[322]. Ей удалось в короткие сроки убедить иностранных художников, таких как Робер Делоне и Анри Руссо[323], принять участие в выставке. Именно из-за интернационального состава участников весной разгорелся спор с консервативными силами НОХМ, которые хотели провести сугубо национальное мероприятие якобы из финансовых соображений.

В галерее Таннхаузера, на первой выставке «Синего всадника», собрались почти все бывшие коллеги по НОХМ. На стенах, обтянутых черной материей, также были представлены несколько работ Арнольда Шенберга и Августа Маке. Реакция публики, как и прежде, была негативна. В прессе выставку упоминула только газета Augsburger Postzeitung, где можно было прочитать следующее: «вопиющая чушь» и «цветное безумное пачканье холстов». Однажды вечером Элла стала свидетелем того, как пожилой господин прокомментировал увиденное: «Хлам! Фальшивка! Неудивительно, что газеты не хотят ничего писать». Она написала об этом Францу и Марии Марк, добавив: «Было бы смешно, если бы не было удивительно, насколько массово проявляется тупость»[324].

Элла, чье творчество было представлено шестью картинами, получила положительный отзыв от своего брата, который посетил выставку в Кельне: во всем этом диком беспорядке она была единственной, у кого был собственный почерк, в то время как остальные старались следовать за Кандинским. За время выставки в Мюнхене было продано всего восемь картин. Пять из них приобрел меценат Бернхард Келер, остальные работы художники выкупили друг у друга.

Корни раскола в НОХМ и, как следствие, появление «Синего всадника» на самом деле восходили к еще более раннему периоду, к началу лета 1911 года. Первые месяцы года выдались непростыми для Эллы и Василия. Он страдал от отсутствия признания со стороны критиков и зрителей, а она – от ощущения, что ее рвение к работе ослабло, хотя в тот период она писала много натюрмортов. Она снова и снова расставляла предметы, статуэтки Мадонн, цветы и подстекольные картины, чтобы создать новые сцены, но все у нее получалось медленно, не хватало терпения. Рисунок не должен занимать у нее больше времени, чем фотографирование на ее камеру Kodak Bull's eye. Картина может занять чуть больше времени, но не целую вечность.

Ей омрачало настроение то, что Фанни Денглер теперь работала у них горничной. Прежде она прислуживала чете Кандинских и видела в Элле причину расставания супругов. Она не могла смириться с морально сомнительным статусом отношений Эллы и Василия и ясно давала им это почувствовать. Ради «господина доктора» она была готова на все, удовлетворение его потребностей было для Фанни превыше всего, как она заявила, устраиваясь к ним на работу. В будущем Элла сочтет Фанни одной из причин отчуждения, начавшегося между ней и Василием, потому что своим открытым неприятием она внесла в дом негативную атмосферу. Даже когда Анна и Элла уже давно приятельствовали и регулярно встречались за чаем или ужином, Фанни открыто демонстрировала, на чьей она стороне. Сам Василий не помогал, скорее наоборот. В ноябре 1912 года он из Москвы предостерег Эллу: «Будь с ней мила, ты знаешь, я ценю ее как лучшего друга и хотел бы, чтобы у нас она хорошо себя чувствовала»[325].

Записи в дневнике и переписка показывают, что и Василий, и Элла нуждались в паузе. В конце мая она написала, что их жизнь настолько перегружена организационными вопросами, связанными с выставками и распрями внутри «Нового объединения художников Мюнхена», что они почти не способны проявлять себя как люди и художники. Эти темы проникают и в немногие доверительные личные моменты, заставляя их обоих чувствовать себя измученными и опустошенными. Временное отдаление, в том числе друг от друга, казалось единственным способом набраться новых сил. Василий на несколько дней уехал один в Мурнау, а Элла 26 июня села на поезд, идущий в Берлин.

Сразу после прибытия она получила письмо от Кандинского: «Я желаю всем сердцем (слова всегда так глупы и бессильны), чтобы ты чувствовала себя хорошо во всех смыслах, чтобы ты отдохнула от меня, была в хорошем настроении и наслаждалась свободой. У меня болит сердце от того, что я делаю твою жизнь такой неприглядной. Что с того, что я скажу тебе и себе: я не могу иначе? Так что прими мои пожелания глубоко в сердце, впитай их – тогда они помогут»[326]. Это то самое письмо, на которое она ответила, что без него ее жизнь была бы пустой.

С конца июня до середины августа Элла проводила время со своей сестрой и зятем. Там она встретила Бернхарда Келера, которого очень заинтересовала ее новая картина «Желтый дом». Во время визита к родственникам в Херфорд она впервые ощутила, что снова может свободно дышать и наполниться новым вдохновением. Она восторженно сообщила 25 июля Василию о множестве местных мотивов, о красно-коричневых домах, душистых лесах и о том, как она шла босиком по мшистой земле. Скоро им предстояло взять отпуск на несколько месяцев, арендовать небольшой домик лесника в глуши и рисовать на природе, вдыхая аромат сосен.

Она отложила поездку в Бонн, где ее ожидало угнетающее ее задание – посещение различных музеев и галерей Эссена, Хагена, Дюссельдорфа и Кельна для установления новых контактов для НОХМ, а также для проведения персональных выставок. Она не умела бить в барабан, призывая всех к участию, убеждать, уговаривать присоединиться. Но она преодолела себя, во многом потому, что Василий не собирался отступать. Он чувствовал, что должен отправить ее на охоту. «Ты должна познать все, до чего можешь дотянуться. <…> Не упусти эту возможность! О Господи! Господи! О чем приходится говорить!» В письмах он одобрял ее смелость, ее заботу, «приятную и непринужденную», но уверенную в себе, и предложил при необходимости взять с собой Августа Маке. Это была идея Франца Марка, потому что Маке умел «сделать отличную рекламу» и был «ловок в выступлениях». Однако Элла в одиночку обивала пороги и блестяще справилась с поставленной задачей, чем вызывала у Кандинского возглас «Молодец!» и заставила Августа Маке восхититься великолепными результатами[327].

Сближение троицы Мюнтер – Марк – Кандинский произошло во время пребывания в Рейнской области. В квартире брата Эллы разместилась выставка, на которой предстала 31 картина Кандинского и Мюнтер. Чарли, который был знаком с супругами Маке, в августе пригласил их к себе в гости на Шлоссштрассе, 36. Маке поначалу довольно сдержанно относился к новым друзьям Франца Марка и считал искусство Кандинского слишком декоративным и коммерческим, но пересмотрел свое мнение после приобретения одной из картин у Карла Мюнтера: «Это похоже на гудение миллионов пчел или жужжание скрипок с бесконечно нежным ритмом литавр. То, что я чувствую во всем этом, – и есть сама жизнь. <…> Самое загадочное в нем – бесконечная жизнь, в нем много радости и много-много серьезности. Теперь я хотел бы иметь красивую картину в память о времени, когда он находился здесь».

Маке был очарован Эллой: «Фройляйн Мюнтер просто восхитительна. Я сразу в нее влюбился. <…> Она потрясающая. Мне хотелось бы постоянно с ней беседовать, но… но я не смею. Ее обаятельный брат с “Лейкой” всегда где-то поблизости. Казалось, у нее сложилось очень хорошее впечатление о моих работах»[328]. Элла в свою очередь написала Кандинскому, что, по ее мнению, Маке серьезно одарен, но его картины все еще слишком сосредоточены на внешнем впечатлении, им не хватает внутреннего наполнения.

Элла с таким энтузиазмом рассказывала о своем мюнхенском окружении, что ей удалось вызвать интерес Маке. В то же время она увидела в том, как он пишет и что хочет этим выразить, предвестников конфликта с Марком и Кандинским, которые хотели передать через искусство духовное послание. На пути к вершине великан Васька обрел нового спутника в лице Марка. Элла поддерживала его в поисках новой формы выразительности на холсте и в преодолении эмоциональных барьеров, но именно Марк помог донести до общественности теоретические соображения, в формулировке которых Элла также принимала большое участие.

Кандинский провел необычно жаркое лето в Мурнау, изнывая от зноя и работы в саду, о которой он, как всегда, подробно докладывал Элле. Как краснеют ряды клубники, как пышна смородина и какое это удовольствие бегать между грядками в кожаных шортах с открытыми коленями. Фанни круглосуточно консервирует то, что он притаскивает в корзинах и ведрах, полки в подвале заполняются банками с компотом и вареньем.

Работа на свежем воздухе отвлекала от пустоты, которая встречала его в доме. «Твоя комната пуста – как странно звучат пустые комнаты – застывшие, вопрошающие, затаившиеся. Они делают вид, что ничего не произошло, но видно, что они знают», – пишет он ей всего через четыре дня после того, как она уехала в Берлин[329]. Вместе с ней все было в порядке, но без нее стало невозможно.

Он почти ничего не рисовал, только сделал несколько гравюр на дереве и наброски для его личного камня преткновения – «Композиции V». Но постепенно начинал обретать форму другой проект. В письме от 19 июня он сообщил Марку об идее создать ежегодный альманах с репродукциями и статьями одних только художников. В нем должно было быть представлено все разнообразие искусства – Пикассо рядом с африканским народным искусством, баварская подстекольная живопись рядом с французскими авангардистами. Нужно было построить мост из прошлого в будущее, ничего не оценивая; создать синтез всех искусств, столь же полный и разнообразный, как и сама жизнь. Альманах мог бы называться «Цепь».

Летом этого года, после месяцев интенсивного обмена письмами, наконец-то активизировались и личные контакты. Франц Марк и Мария Франк только что вернулись из неофициального свадебного путешествия в Лондон и с тех пор считались супружеской парой, хотя из-за отсутствия разрешения на брак они официально расписались только в июне 1913 года.

Молодожены и Василий Кандинский навестили друг друга в Зиндельсдорфе и Мурнау, иногда к ним заезжал коллекционер Бернхард Келер. Впоследствии именно он выступил финансовым поручителем и предоставил гарантийную сумму, устранив последнее препятствие на пути к публикации альманаха у издателя Рейнхольда Пипера, который долго колебался.

После возвращения из Бонна в начале сентября Элла, Василий и Франц Марк начали вместе работать над концепцией альманаха. Они привлекали авторов к своей работе, собирали художественные материалы и намечали основные тематические направления. Мюнтер разбирала корреспонденцию, занималась сотней репродукций, отсматривала и архивировала фотографии скульптур, рисунков тушью и предметов прикладного искусства со всего мира, а также занималась редактированием текстов, хотя ее имя даже не было указано в выходных данных. Огромное количество времени она уделяла объемным статьям Кандинского, просматривая их снова и снова, поторапливала Арнольда Шенберга, нарушавшего обязательства по срокам, и письменно обсуждала с ним вопрос о том, должен ли портрет иметь сходство с его живым прообразом – то, что он поставил под сомнение в своей статье.

Элла проявляла себя на всех уровнях, но спустя десятилетия Кандинский публично проигнорирует ее вклад в общее дело. По его словам, Марк и Кандинский отобрали для альманаха и выставок то, что посчитали нужным, и «решили руководить “Синим всадником” “диктаторским” образом. “Диктаторами” были, разумеется, Франц Марк и я»[330]. В этом безусловно была доля иронии, но и пренебрежение вкладом Габриэль Мюнтер в процесс духовного зарождения, в осуществление проекта вплоть до печати.

Июньское письмо Францу Марку может считаться свидетельством о рождении «Синего всадника», хотя сама идея возникла в ходе совместного обмена мнениями в течение 1910 года, задолго до того, как Франц Марк узнал о ней. Сейчас же именно он договаривался с издательством «Пипер» и решительно доказывал, что Кандинский должен быть признан средоточием нового художественного движения. Марк был настолько успешен в этом, что Василию удалось наконец-то опубликовать свое когда-то отвергнутое сочинение. Кандинский был счастлив, он написал Альфреду Кубину: «Я даже не знаю, с чего начать!!?? Вы видите меня во вратах блаженства! <…> Как можно скорее пришлите мне свою статью: пишите, о чем хотите, сколько хотите. Пипер также издает мою книгу “О духовном в искусстве”. Спустя два года! Всем этим счастьем я обязан милому Францу Марку»[331].

В любое время дня и ночи все разговоры на Коттмюллераллее велись исключительно об альманахе, который получил имя «Синий всадник». По словам Кандинского, это название возникло «за кофейным столиком в беседке в Зиндельсдорфе. Мы оба любили синий, Марк – лошадей, я – всадников. Название появилось само по себе. А сказочный кофе госпожи Марии Марк сделал его еще лучше»[332].

Для первой обложки Кандинский подготовил одиннадцать эскизов тушью и акварелью. В конечном счете был выбран вариант с изображением покровителя Москвы и Мурнау святого Георгия Победоносца, убивающего дракона. Кандинский уже писал его акварелью и маслом на большом холсте, а также в технике подстекольной живописи. Синий – цвет его тоски, неба, сверхъестественного. Рыцари и всадники, многократно появлявшиеся в его произведениях начиная с 1904 года, также облачены в синие одежды. «Всадник… был самоопределением… был им самим, и когда он дал сборнику название “Синий всадник”, это ничем не отличалось от того, как если бы он написал на нем “Я”», – сформулировал Йоханнес Айхнер в своей книге «Кандинский и Габриэле Мюнтер»[333].

В действительности работа не обходилась без трений, первоначальная эйфория сменялась расстройствами, личными нападками и оскорблениями. В эпицентре находилась Элла, принимавшая на себя многое из того, что на самом деле было адресовано Кандинскому. Иногда он даже не улавливал неприятные вибрации, иногда оставлял без внимания, а когда вступал в конфронтацию, и особенно когда кто-то действовал исподтишка, на его защиту бросалась миротворец Элла, ясная и прямая. Она была единственной из трех жен, кто отваживался вмешиваться, а не оставалась на заднем плане, пока всадники-мужчины неслись вперед. Однако в финале ее прихлопнут как моль, опорочат как разрушительницу дружеских отношений и обвинят в том, что своим невозможным поведением она поставила под угрозу весь проект.

Поводом для недовольства, которое усилилось к моменту выхода альманаха весной 1912 года, стало многодневное заседание редакции в последнюю неделю октября в доме Эллы в Мурнау. Август и Элизабет Маке приехали из Бонна, Франц и Мария Марк – из Зиндельсдорфа. Иногда в эти дни нежданными гостями становились Генрих Кампендонк и двоюродный брат Маке Гельмут, которые также обосновались в Зиндельсдорфе. Обоим было чуть за 20, и, следовательно, они были лишь немного моложе Августа Маке, наделены схожим чувством юмора и не очень заинтересованы в обсуждении теории искусства и уж тем паче прослушивании музыкальных импровизаций Кандинского. «Мы были в шумном, приподнятом настроении. <…> В тот вечер мы едва сдерживались, чтобы не лопнуть от смеха, когда совершенно серьезный Кандинский сидел за фисгармонией и собирался осчастливить нас своими излияниями. После этого наши мужчины наперебой рассказывали анекдоты, чтобы избавить нас от мучений с помощью освобождающего смеха. Но Элла, вероятно, что-то заметила и, к большому огорчению Кандинского, вернулась в свои покои, притворившись, что у нее разболелась голова», – вспоминает Элизабет Маке.

Для нее и Августа это была первая личная встреча с Кандинским, которого она нашла странным, чужим и мистическим типом, весьма вдохновляющим художников, но обладающим странным пафосом, склонностью к догматизму и стремлением передать в своем искусстве целое мировоззрение. Те же слова повторил и ее муж Август, намекнув Кандинскому, что тот ведет себя как Папа Римский, считая себя непогрешимым[334]. Эту склонность Кандинского к разглагольствованию Элла запечатлела на одной из своих самых известных картин – «Кандинский и Босси за столом» 1912 года. Василий изображен на ней в столовой в Мурнау, в баварском костюме и с пенсне на носу. Он поднял руку, что-то объясняя, в то время как их подруга художница Эрма Босси внимает его речи. В Мурнау больное самолюбие, тлевшее в течение нескольких месяцев, загорелось от первой искры. Поначалу Август Маке почувствовал, что его недостаточно ценят. Элла посмела раскритиковать его идею для альманаха как недостаточно серьезную. Еще в Бонне она заметила, что он любит дурачиться и устраивать розыгрыши: когда она легкомысленно рассказала ему о том, что несколько лет назад присутствовала на спиритическом сеансе, Маке каждый раз стал насмешливо интересоваться, не преследует ли ее призрак и не завтракает ли она в компании привидений. Поэтому, когда он предложил для альманаха тему «Темперамент орнамента на глиняных горшках», Элла удалилась, закатив глаза.

На Коттмюллераллее в эти дни велись споры о том, кто сколько картин может предоставить для публикации в альманахе. Маке чувствовал себя обделенным, получив разрешение на репродукцирование лишь двух своих картин. Столько же, сколько у Шенберга, который не был художником. Предоставленный композитором автопортрет – «эта зеленоглазая булочка с астральным взглядом» – прямо-таки привел в ярость Маке, для которого искусство было все-таки связано с умением, а не с желанием или необходимостью[335]. То, что и Элла также была представлена двумя картинами, и Марии Марк разрешили внести свой вклад, выводило чету Маке из себя, невзирая на их дружбу с семьей Марка. «Как это по́шло, что оба лидера разместили в альманахе произведения своих “амазонок”», – ядовито замечала Элизабет. Август именовал обеих художниц не иначе как «дамами из редакции». Итак, начало было положено, исчезло то воодушевление, с которым Марк всего несколько недель назад отзывался об Элле, милой и скромной коллеге-художнице, которая так хорошо к нему относилась и хлопотала об организации выставок.

Одна из «амазонок» – Элизабет – осталась в стороне от дальнейших заседаний, что еще больше подчеркнуло, как Элла, с точки зрения Маке, бестактно стремилась быть услышанной и продолжала во все вмешиваться. Дискуссии об искусстве продолжались до глубокой ночи и не прерывались даже во время прогулок, каждый из мужчин работал над своими текстами, и Элизабет, как и ее муж, видела роль женщины в том, чтобы добросовестно все документировать. Для нее, в пятнадцать лет познакомившейся с шестнадцатилетним Августом Маке, получившей классическое «образование» старшей дочери, включавшее в себя изучение иностранных языков, уроки игры на фортепиано и ведение домашнего хозяйства, дни, проведенные в Мурнау, стали незабываемым событием. Все вокруг казалось ей захватывающим, непрекращающимся праздником.

Для Эллы же, напротив, интенсивное обсуждение вопросов искусства являлось частью ее работы и повседневной жизни с Кандинским. Мария Марк видела в ней то, что, вероятно, было возможным и для нее и от чего она отказалась ради успеха своего мужа, с которым с тех пор безоговорочно отождествляла себя. Даже не присутствуя на заседаниях НОХМ, она написала Августу Маке вечером после скандала: «То, что Явленский и баронесса не вышли из общества, имеет личные, по-человечески вполне понятные причины, которые мы уважаем. Они заявили о своей полной солидарности с нашими намерениями»[336]. Оставаясь в стороне от заседаний, Мария Марк оказывала влияние на своего мужа за кулисами и находила отклик у друзей из Бонна.

Франц Марк, который безоговорочно поддерживал Кандинского в вопросах искусства, оказался меж двух огней. Переписка друзей показывает, насколько возросли в течение следующих нескольких месяцев сомнения Августа Маке в отношении Василия Кандинского. Хотя он, Кандинский, вложил всю душу в этот проект, его разговоры о великой духовности в искусстве стали для публики костью в горле. Марк размышлял, был ли выбранный им путь правильным и не слишком ли высоки были их ожидания. Кандинскому, «азиату», возможно, подходило, что он писал «неправильные, очень интересные, но совершенно непонятные для других людей картины». Сам он, напротив, предпочел бы работать, не думая слишком много о «Синем всаднике» и синих лошадях, и перестал бы заряжать свои картины мистическими смыслами. Это вредило радости созерцания[337]. Конфликт между декоративным эффектом и внутренним содержанием, который Элла предчувствовала в Бонне, проявился.

В переписке между Маке и Марком, в которую усердно вмешивались их жены, Элла все чаще становилась объектом насмешек и презрения. Из «маленькой Мюнтер» она превратилась в «язвительную сучку», «глупую гусыню» и «типичную старую деву самого худшего сорта», которая подчинила Кандинского своему контролю и превратила его в слепо преданного ей подкаблучника.

В разгар кризиса весной 1912 года, после окончания второй выставки «Синего всадника», проходившей в галерее Гольтц, Франц Марк написал своим друзьям в Бонн: «Теперь он [“Синий всадник”] исчез! По меньшей мере его больше нет. В любом случае эта тощая баба наплевала на мою радость от “Синего всадника”. <…> Я готов ее уничтожить»[338].

Этому письму предшествовали оскорбления с разных сторон, которые не афишировались. Август Маке не мог понять, почему его картина «Лютнистка» не была включена в экспозицию Кельнского раздела выставки (как выяснилось впоследствии, это произошло по недосмотру), и в целом был разочарован развеской картин. С его точки зрения, ожидания и реальность явно расходились друг с другом. Он не мог понять, почему его друг Франц так некритично относился к фигуре Кандинского. Он был в ярости от того, что Элла вышла на передний план и от имени Кандинского отклонила его банальную просьбу. При посредничестве Василия несколько работ Маке должны были отправиться на московскую выставку художественного объединения «Бубновый валет». Маке поручил Генриху Кампендонку спросить Кандинского, сможет ли он, будучи русским, вести переписку и позаботиться о сопроводительных документах на перевозку картин в Москву. Кампендонк сообщил, что Мюнтер была вне себя от того, что Кандинского беспокоят такими мелочами, учитывая его занятость более важными заботами. Маке пришел в ярость, когда она вернула ему несколько картин, полагая, что они понадобятся ему для будущих выставок, сопроводив их сухой запиской.

Элла почувствовала, что в семье Маке ее перестали любить и просто не решались сказать ей об этом открыто. Франц Марк осаживал ее во время своих визитов к ним, перебивал ее и не воспринимал ее идеи всерьез. Иногда создавалось впечатление, что Марк просто ревновал, полагая, что никто не может мешать ему общаться с Кандинским, тем более женщина. Франц Марк в переписке с семьей Маке оценивал поведение Эллы как признак повышенной чувствительности и склонности к истерической ипохондрии, поскольку она слишком часто выходила из комнаты, разочарованная тем, что ее воспринимали как помеху. Придуманная мигрень! При этом Кандинскому Марк писал: «Все мы, художники, остаемся одинокими ребятами; каждый страстно предается своим мыслям и вынужден отгораживаться от других, чтобы не потерять себя. Я не думаю, что сейчас кто-то проявляет эту целомудренность сильнее, а иногда и резче, чем фройляйн Мюнтер. Ход, который кажется мне вполне понятным и достойным»[339].

Франц Марк был раздражен тем, что Василий Кандинский так сдержанно отреагировал на его энтузиазм по поводу художников группы «Мост». На Рождество они с Марией были в Берлине и посетили там их выставку. Марк пришел в восторг от сильных работ Эмиля Нольде[340], Эриха Хеккеля[341], Эрнста Людвига Кирхнера[342] и выступил за включение их картин не только в следующую выставку «Синего всадника», но и в альманах. У Кандинского были сомнения: работы этой группы показались ему слишком внешними, слишком предметными и импрессионистическими. Безусловно, можно было показать их на выставке, но в новаторском журнале он не видел для них места. И хотя Марк вступился, доказывая, что эти произведения не имеют с импрессионизмом ничего общего, зато отражают современную жизнь большого города и, следовательно, полны глубокого смысла и реализма, Кандинский остался при своем мнении.

Август Маке запечатлеет острым пером в двух карикатурах свое видение того, как соотносились силы внутри «Синего всадника». На более поздней Марк сидит на козлах, Кандинский с нимбом над головой и с альманахом в руке – в карете, Мюнтер восседает рядом с ним. Херварт Вальден, будущий импресарио авангарда, красуется на облучке, в то время как Маке стоит на обочине дороги и смотрит вслед проносящимся мимо него. На другой карикатуре Мюнтер и Вальден отсутствуют, а Маке, стоя на коленях, собирает в совок конский навоз.

Что касается Василия и Эллы, то они заступались друг за друга, но при этом совершенно по-разному. Кандинский заметил, что тон Франца Марка изменился и по отношению к нему, и оба зашли в тупик взаимного непонимания. В его многостраничном письме другу Элла заняла ничтожно малую часть: Марк странно вел себя по отношению к ней – и больше об этом не упоминалось ни слова. Может быть, причиной отчуждения стало то, что Кандинский попросил Марка разработать обложку для роскошного издания альманаха, а в итоге использовал свой собственный дизайн, потому что у него не хватило смелости открыто сказать другу в лицо, что эскиз ему не понравился?

Подобные предположения не нашли отклик в оскорбительном письме Марка. В своем длинном ответе Кандинскому он написал, что напился до чертиков и почуял проблемы и вызов там, где их нет. Маке же он написал следующее: «Кандинский полностью отрицает, что причиной разногласий между ним и мной является исключительно и абсолютно оскорбленное тщеславие Мюнтер, о котором говорим я, вы и (у нее за спиной) он сам, относясь к ней как к стулу…Если Кандинский будет настаивать, я останусь с “Синим всадником”. Дело в том, что мы, в сущности, не так уж и плохо уселись в седло. Но, говоря по правде, большого желания у меня к этому нет»[343].

Кандинский, как преданный подкаблучник, всего несколько дней тому назад вопрошал, почему Элла не была принята на выставку Зондербунд в Кельне, где Маке был членом отборочной комиссии. Для Кандинского подобное отношение являлось выражением скудоумия и признаком того, что мужчины снова и снова отодвигали женщин и сомневались в их художественных способностях. Возможно, из-за этого он отозвал с этой выставки свои картины. Другу Марк предложил заступиться за Эллу, однако за его спиной все насмехались над тем, что положение Габриэле Мюнтер явно пошатнулось.

Элла сама взялась за перо, чтобы разрядить напряженную обстановку, но это не улучшило ситуацию, наоборот, сделало ее только хуже. Ее длинное письмо Франц Марк передал Марии, а та его переправила Маке с припиской: «У вас есть слова для этой Мюнтеровской чепухи? Бедный Кандинский! Со мной в жизни не случалось ничего более глупого, чем это. <…> Я даже не представляю, как можно продолжать поддерживать отношения. Если бы не “Синий всадник”, мы бы сразу закончили общение, потому что такое просто нельзя терпеть»[344]. Мария как обычно была полностью солидарна со своим мужем и отдала Эллу, которая надеялась на понимание и открывала душу, на растерзание Бонну.

В своем письме Элла говорила о замеченных ею на заседании редакции в Мурнау скрытых шутках над Кандинским и о фальши, с которой там встретили ее. Свою бурную реакцию на просьбу Кампендонка Элла объясняла важностью причины, руководившей ею: если Маке почувствовал себя обиженным из-за нескольких строк в пакете с картинами, то почему он ничего ей не сказал? Для нее подобное отсутствие искренности стало таким же знаком неуважения, пренебрежением к ее личности, как и сплетни за ее спиной; подлость, ложь и ссоры причиняют ей больше вреда, чем можно было бы подумать; она не носорог с толстой шкурой, за грубым фасадом скрывается чувствующий человек[345].

Картина «После чая II», написанная весной 1912 года, отражает сложившуюся на тот момент ситуацию. На ней изображен визит торговца произведениями искусства Ханса Гольтца и его жены на Айнмиллерштрассе. Пока Кандинский и Гольтц оживленно беседуют, жена последнего неподвижно и молча стоит позади них, а другая женщина, внешне напоминающая Эллу, с грустным видом жмется к стене у окна в стороне от группы.

Василий Кандинский и Габриэле Мюнтер в их мюнхенской квартире. 1913 г.

Предыдущая главаГлава 18 из 32Следующая глава