К книге
Тревожная жизнь. Дефицит и потери в революционной РоссииЧасть I. Дефицит и потери в контексте империи. Глава 6. Сценарии революции. «Голодные бунты» и октябрьские забастовки
42%
Часть I. Дефицит и потери в контексте империи. Глава 6. Сценарии революции. «Голодные бунты» и октябрьские забастовки
51

Введение разверстки совпало со вспышкой промышленных забастовок и сельских протестов. Участниками последних в некоторых случаях были те, кто считал себя пострадавшим от крайне несправедливых сделок. Американский историк Барбара Энгель, профессор Колорадского университета, в статье «Не хлебом единым» о социальных протестах в России во время Первой мировой войны описала показательный случай с участием незамужней беременной женщины из отличавшегося нестабильностью костромского текстильного региона, где цена катушки ниток ежедневно возрастала на 16 %, пусть это и составляло всего две копейки. Эту женщину, по полицейскому донесению, избила торговка, когда та попыталась украсть у нее катушку ниток. В другом полицейском рапорте говорилось, что покупательница плюнула на деньги, на которые она пыталась купить катушку по старой, более низкой цене, что и послужило поводом для драки[647]. Этот инцидент при всей его незначительности свидетельствовал о серьезной социальной напряженности, порождавшейся ростом цен. Хотя, вероятно, в данном случае к конфликту могли привести и другие факторы. Со все большей остротой перед многими жителями провинциальных городов и сел вставал вопрос выживания.

В англоязычной историографии такие протесты принято называть «голодными бунтами» («subsistence riots»). Как и дефицит, подобные бунты в 1916 году наблюдались и в других воюющих государствах. В частности, британская морская блокада пагубно сказалась на положении Германии, где Гамбург и другие города были охвачены волнениями и демонстрациями, потребовавшими военного вмешательства. К декабрю по всей стране была введена карточная система. В Австрии не менее или даже более тяжелые последствия имел неурожай картофеля. Однако положение в России по-прежнему усугублялось отсутствием каналов для законного изъявления народного недовольства и его сглаживания. Кроме того, оно порождало негативные чувства, например гнев, обращенный к представителям власти и общественности, которых считали способными решить проблему дефицита. В этом отражалось мощное подспудное беспокойство, связанное с культурно обусловленными представлениями о классах и о несправедливости, с которой человек сталкивается, желая иметь доступ к тем или иным товарам. В русском языке, как и в английском, слово «бунт» подразумевает иррациональное насилие и массовые беспорядки. Однако оно оставляет за своими рамками субъективные тревоги и страхи, а также политические объекты, служащие неявной мишенью протестов. Российские хлебные «бунты» 1916 года служили выражением мощного протестного течения, направленного против социально-экономических процессов и культурных ценностей собственно военного капитализма.

Фрагментарные свидетельства об этих протестах содержатся в широком спектре источников, которые следует изучать так же внимательно и осторожно, как и солдатские письма, прошедшие цензуру. Русский историк Ю. И. Кирьянов нашел в документах 1916 года упоминания примерно о 288 протестах, вызванных ростом цен на продовольствие и другие товары. Это было в 13 раз больше, чем за 1915 год[648]. Многие из них пришлись на период Брусиловского прорыва. Не исключено, что социальные протесты 1916 года могли быть выражением недовольства огромными дополнительными потерями, понесенными солдатами из крестьян в ходе наступления. Другие протесты были следствием безработицы, причиной которой было невнимание государства к непривилегированным предприятиям, не работающим на оборону. К концу июня 1916 года на небольшой московской бирже труда побывало более 300 тыс. голодных людей, ищущих работу. Сообщалось, что до 10 тыс. человек, обозленных нехваткой товаров первой необходимости, особенно сахара, приняли участие в разграблении лавок на Кубани. Рабочие Самары выразили самый решительный протест Государственной думе, когда две голодные женщины из числа городской бедноты были застрелены при попытке добыть мяса. Рабочие выразили возмущение вопиющей несправедливостью таких суровых мер во время кризиса со снабжением. Несмотря на активность агитационной деятельности разных политических партий, полиция полагала, что беспорядки в стране были связаны не столько с революционной пропагандой, сколько с продовольственным кризисом. В октябре 1916 года Петроградское охранное отделение направило в Особый отдел департамента полиции доклад. В нем сообщалось, что проблемы с продовольствием, с которыми вынуждены сталкиваться разные слои общества в Российской империи, являются единственной причиной, толкающей людей к недовольству и озлоблению[649].

Возмущение у людей вызывало и социальное неравенство: одни думали лишь о том, как можно достать самое необходимое, в то время как другие купались в роскоши и выставляли свое богатство напоказ. Чрезмерное демонстративное потребление осуждалось Шингаревым и другими думскими депутатами. Когда говоривший по-русски британский корреспондент Стивен Грэхем в начале лета 1916 года вернулся в Россию, то заметил, что люди в стране повсюду обсуждали «ужасающую дороговизну». «Дороговизна», как он отметил, стала «самым обычным словом в лексиконе горожанина». Жизнь в стране протекала под знаком «уныния и тревоги». После учреждения карточной системы «обладатели синих карточек не могли найти бакалейных магазинов, в которых бы имелись товары на продажу». Дни со вторника по пятницу были объявлены «постными». На постоялых дворах и в гостиницах клиентов просили по ночам не выставлять в коридор обувь для чистки, чтобы ее не украли. Люди говорили о дороговизне, заметил Стивен Грэхем, «но при этом у всех прибавилось денег на покупки»[650].

Слово «все» в данном случае бессознательно носило классовый оттенок. Оно явно означало далеко не всех людей. Многие испытывали нужду и не могли позволить себе купить самые необходимые продукты. Тверская полиция, например, рапортовала о «сахарном бунте». В ходе него толпа, состоявшая в основном из женщин, кричавших, что они голодают, забрасывала камнями лавки, владельцы которых не желали принимать у них местные карточки. Ходили слухи, что лавочники продают товар только по завышенным ценам «людям со средствами». В Ростове, по донесениям полиции, шли почти непрерывные беспорядки из-за высоких цен на муку и другие товары первой необходимости. Сообщалось, что в Семипалатинске полиция якобы отказалась стрелять в толпу, несмотря на полученный приказ, из-за чего было разгромлено около тринадцати лавок[651].

В исследовании «Не хлебом единым» Барбара Энгель особое внимание уделила нравственным представлениям, на которые опирались протесты против дефицита, и их связи с крестьянскими ценностями, многие из которых принесли в промышленные центры из деревни женщины, сменившие рабочих, отправленных на фронт. Она подробно описывает, как один из первых показательных протестов из-за нехватки сахара, состоявшийся осенью 1915 года в Богородске, подмосковном центре текстильной промышленности, быстро перерос в выступление против спекулянтов, против торговли из-под полы и торговцев вообще. Несмотря на вмешательство полиции и то, что всем в Богородске не могло не быть известно о жестоком подавлении акций протеста рабочих-текстильщиков в Иванове и Сормове, произошедшем несколько месяцев назад, ряды поначалу малочисленных демонстрантов быстро возрастали, достигнув нескольких тысяч человек. Несмотря на кровавую развязку — прибывший отряд казаков убил двух человек и многих ранил, — волнения вскоре перекинулись на соседние ткацкие фабрики, где несколько тысяч рабочих объявили забастовку, требуя повышения заработной платы, и снова вспыхнули в самом Богородске, охваченном возмущением. 30 октября 1915 года в Богородске началась забастовка с участием примерно 12 тыс. женщин-текстильщиц. Социальная динамика малочисленных спонтанных демонстраций против дефицита, стремительно превращавшая их в обширные протестные выступления, служила предвестьем той вспышки гнева и беспокойства, вызванного нехваткой продовольствия, которая вскоре приведет к крушению самого режима[652].

Голодные протесты в городах и селах почти наверняка также отражали конфликт между общинными деревенскими ценностями и индивидуалистическими частнособственническими ценностями, занимавшими ключевое место в военном капитализме. Как убедительно показала О. С. Поршнева, враждебность к Столыпинским реформам и к поощряемому правительством переселению крестьян на частные земельные наделы была связана не только с земельным вопросом. Частное крестьянское землевладение угрожало общинной жизни. Внутри общин бытовали многочисленные конфликты[653]. Для многих крестьян «отходник» стало бранным словом. В выходе из общины многие видели явную несправедливость, означающую приоритет личных интересов перед коллективными[654].

Противостояние личного и коллективного в крестьянской жизни необычным образом проявилось в начале войны. Правительство решило помочь тем крестьянским семьям, из которых в армию были призваны сыновья или мужья, и выплачивать им месячное пособие, размер которого был одинаковым для всех. В состав «семьи» могли входить жена и дети, отец, мать, дед, бабушка, а также братья и сестры, если им удавалось убедить власти, что призванный в армию был их кормильцем. На других иждивенцев, включая гражданских жен и детей от них, эта мера не распространялась[655].

Солдатские жены и вдовы — солдатки — были убеждены в своем особом праве на получение товаров первой необходимости в достаточном количестве. Они полагали, что понесенные ими потери могут быть компенсированы только общей поддержкой. Когда же реальная цена этой помощи сокращалась из-за дефицита и инфляции, солдатки в массовом порядке требовали компенсаций[656]. Пособия, получаемые ими, были источниками различных конфликтов и часто вызывали зависть, что вполне объяснимо. С началом войны в деревнях ведением хозяйства должны были заниматься женщины, включая и тех, у кого не было сыновей или мужей, ушедших в армию. В послевоенных политических и военных мемуарах сложилось мнение, согласно которому крестьяне по сути ничего не знали о войне. Однако такой взгляд на деревенскую жизнь является ошибочным. Сельские жители вели постоянные споры о войне, обсуждали письма, полученные с фронта, и прошения солдаток, адресованные властям. По их мнению, война затронула все аспекты сельской, общественной, культурной и экономической жизни — вне зависимости от того, близко или далеко их деревни располагались от линии фронта. Крестьяне считали глубоко несправедливым, что потери солдаток компенсировались, а их собственные потери и потери деревенской общины в целом — нет[657].

В деревнях мобилизация и мужчин, и скота в разной степени затрагивала домохозяйства. Некоторые семьи лишались единственного работника, несмотря на запрет оставлять семьи без кормильца. Другие остались без единственной лошади. К 1917 году в Харьковской губернии насчитывалось более 80 тыс. домохозяйств вообще без какого-либо скота и еще 157 тыс. домохозяйств без животных, пригодных к работе, что составляло 35 % от всех домохозяйств. Пусть даже эта статистика может казаться избыточно точной, но этого нельзя сказать о разнице в благосостоянии, на которую она указывает. Солдатки, спешившие собирать посылки с продуктами и одеждой, несмотря на собственные лишения, благодаря письмам от своих мужей и сыновей были хорошо осведомлены о лишениях на фронте. Они сами писали, что «несправедливости» еще сильнее затрудняют им жизнь. Ситуация была схожей в разных регионах страны: в Оренбурге и Челябинске, на Урале и в Харьковской губернии[658]. В Харьковской губернии прочные позиции общин, олицетворением которых служили буйствующие солдатки, уравновешивались сопоставимым недовольством тех, кто не имел особых привилегий, что само по себе заставляло задуматься о справедливости. Вопрос об оценке влияния, оказанного военными потерями на села и деревни по всей России, следует разбирать сквозь призму нравственной экономики, непосредственно противостоящей экономике военного капитализма.

Тем временем Петроград охватила крупнейшая с начала войны волна забастовок. Они более-менее регулярно проходили в городе с начала лета 1916 года[659]. Теперь же работу бросили более 138 тыс. рабочих, составлявших большинство на крупных петроградских металлообрабатывающих заводах, работающих на оборону. Опустели акционерные общества «Л. М. Эриксон и Ко» и «Русский Рено» (крупнейший производитель мин и снарядов), Старый и Новый Лесснер, механические заводы П. В. Барановского, Э. Л. Нобеля и др. Масштабы забастовок подхлестнули протестное движение и в других городах. К концу октября 1916 года по всей стране было зафиксировано 198 забастовок, что намного превышало их численность за любой месяц после июля 1914 года[660]. Кропотливо изучив донесения заводских инспекторов и другие архивные документы, Леопольд Хеймсон и Эрик Брайан представили полную картину требований рабочих, выдвигавшихся в ходе промышленных забастовок, особенно во время осенних событий 1916 года. Они убедительно показали, что за требованиями о повышении зарплаты скрывалось подспудное беспокойство. Истоки его стоит искать в событиях 1905 года, последствия — в событиях 1917 года[661].

Октябрьские забастовки 1916 года сыграли важную роль в истории России. Акции протеста, начавшиеся 17 октября, проходили под лозунгами экономических требований, поскольку забастовки на частных предприятиях, имевшие своей целью повышение заработной платы, по-прежнему были легальными (в отличие от их организации и «подстрекательства» к ним). Однако вскоре многие из них быстро переросли в открытые политические выступления, в том числе в Петрограде после военно-полевых судов над революционно настроенными матросами и солдатами Балтийского флота и петроградского гарнизона. В столице основным местом протестов снова стал политически активный Выборгский район, где большевистское подполье было наиболее сильным. Забастовки начались с того, что на работу не вышли три тысячи рабочих дневной смены на заводе И. Г. Парвиайнена. По донесениям заводской инспекции, вскоре их поддержали тысячи других рабочих, вышедших на демонстрацию. Они не выдвигали никаких формальных требований. Некоторые якобы пытались затянуть «Марсельезу», но этому помешала полиция. Другие били окна. Раздалось несколько выстрелов. Были перевернуты автомобиль и вагон конки. К 19 октября по всему городу бастовало уже 58 тыс. рабочих. Полиция хватала реальных и мнимых «подстрекателей» к забастовкам, порой действуя очень грубо, что лишь усиливало напряженность и ответную готовность к насилию[662].

27 октября управляющие трех крупных заводов подлили масла в огонь протестов, объявив, что все бастующие рабочие уволены, вне зависимости от того, насколько они были нужны для обеспечения производственного процесса, и от того, в самом ли деле они участвовали в забастовке[663]. Понятно, что это вызвало лишь дальнейшую эскалацию протестов. В какой бы мере рабочие ни находились под влиянием резко радикализовавшегося социал-демократического подполья, их подталкивало к борьбе еще и неравное и невыносимое бремя, возложенное на них нескончаемой войной с ее дефицитом и потерями — глубокое чувство социальных различий и неравенства и представления о справедливости, подкреплявшиеся еще живыми воспоминаниями о великих революционных забастовках в сентябре и октябре 1905 года, едва не положивших конец монархии. К ощущению открывающихся политических возможностей прибавилось усилившееся чувство недовольства. Коллективные действия могли превратить протестные настроения в революционные изменения.

Насколько серьезным стал этот вопрос, было ясно уже в середине октября 1916 года. Бюджетный комитет Государственной думы провел специальное открытое заседание. На нем обсуждалась критическая, по мнению членов комитета, проблема, стоявшая перед Думой. Известия о дефиците и проблемах с продовольствием приходили почти отовсюду. Провинциальная газета «Воронежский день» писала: «Вопрос о еде у всех на уме… о нем говорят везде… [он стоит] во главе всех вопросов нашей внутренней жизни. Это и понятно, ведь многие миллионы городских жителей России, особенно ее огромная малоимущая (бедная) [часть] стоит на пороге холода и голодного отчаяния»[664]. В течение нескольких дней отчетам о работе бюджетного комитета были посвящены целые полосы газет в Петрограде и других местах, приводивших слова ведущих политических фигур. А. Ф. Керенский решительно говорил о необходимости принятия мер по облегчению продовольственных проблем, испытываемых встревоженными рабочими, вынужденными выстаивать в длинных очередях, чтобы купить самые элементарные товары. Н. С. Чхеидзе требовал от государства устранить все препятствия, не позволявшие рабочим спокойно жить и трудиться. Милюков предупреждал о необходимости проявить серьезное внимание к бедственному положению семей рабочих, которым длинные очереди не позволяют спокойно выполнять свои обязанности на работе. Бюджетный комитет единогласно постановил довести эти заявления до сведения Совета министров. В ноябре и декабре 1916 года едва ли был хоть день, когда в какой-нибудь из газет страны не вышла бы статья, посвященная разбору продовольственного вопроса[665].

И это не могло пройти мимо ведущих членов Государственной думы. Депутаты, 24 ноября вопрошавшие у Риттиха по поводу продовольственного кризиса, также обвинили правительство в невнимании к российским политическим организациям или в их полном игнорировании, что было чревато серьезными последствиями. Они требовали принятия «скорейших и энергичных мер», называли их «совершенно неотложными» и проводили прямую связь между уже привычным дискурсом «чрезвычайной необходимости» и таким субъективным фактором, как рост народного беспокойства. «Мы должны признать, — заявляли депутаты, — что никогда еще до сих пор вопрос этот не занимал нашего тревожного внимания так сильно, как в данное время. Для всех стало ясно, что краеугольным камнем нашей работы… будет именно этот тревожный вопрос. ГГ., это голос страны, которая в данное тревожное время только на Государственную думу возлагает свои надежды». Кроме того, сорок думских депутатов выступили с заявлением в «Новом времени» — одной из самых влиятельных в то время газет, выходившей более чем 200-тысячным тиражом, — потребовав «скорейшего и решительного» принятия мер по борьбе с кризисом. Прошел уже целый год с тех пор, как министр внутренних дел А. Н. Хвостов предупреждал, что Россия приближается «к настоящей катастрофе», а никаких изменений к лучшему так и не произошло[666].

Предыдущая главаГлава 51 из 122Следующая глава