К книге
Воспоминания. Путь и судьбаГлава 13 Александра Потанина. «Она спасала меня от промахов»
56%
Глава 13 Александра Потанина. «Она спасала меня от промахов»
93

«Нет более моей драгоценной Саши. Умерла в дороге 19 сентября. <…> Теперь я совсем другой сделался сразу – полумертвый человек, тень прежнего».

Моя покойная жена, Александра Викторовна Лаврская, участвовала во всех моих путешествиях[254]. Только уже после ее смерти я сделал без нее двухмесячную поездку[255].

О первом моем знакомстве с нею было мной уже рассказано. Не более как через три года после вступления в брак ей пришлось отправиться со мной в путешествие. Я здесь расскажу, каким она была для меня неоцененным другом во время моих странствований.

Тотчас по получении свободы из ссылки в Вологодскую губернию мы с ней переехали в Нижний Новгород, где жила ее мать, в то же лето мы с ней выехали в Петербург.

П. П. Семенов при первом же свидании сказал мне, что я могу рассчитывать на приглашение Географического общества поехать в Центральную Азию. Я, конечно, был обрадован этим предложением, но просил отсрочить поездку на год. Я не имел никакой подготовки для собирания петрографических коллекций. С этой же целью я попросил его познакомить меня с профессором петербургского университета А. А. Иностранцевым[256], который тогда только что приобрел большую известность.

В течение ближайшей зимы я каждый день усиленно занимался приготовлением к своей поездке, чередуя занятия ботаникой и петрографией. Сегодня я иду в университет и в геологическом кабинете Иностранцева знакомлюсь с горными породами, у шлифовального станка приготовляю шлифы и рассматриваю в микроскоп пластинки фильзит-порфиров и порфиритов с р. Сисима Енисейской губ. На другой день иду с Кирочной улицы, где мы тогда жили, в ботанический сад на Аптекарском острове и перебираю гербарии, знакомлюсь с курьезными растительными формами степной арало-каспийской флоры, пользуясь при этом советами академика Максимовича[257] К. И., с которым я познакомился также благодаря П. П. Семенову.

На лето А. А. Иностранцев пригласил меня присоединиться к его поездке в Крым. На лето мы с женой разъехались; я уехал в Крым, а она в Варшаву, в гости к своему старшему брату о. Валериану, служившему священником при домовой церкви во дворце [российского] наместника, а также занимавшемуся преподаванием закона божия в русской гимназии.

Александра Викторовна получила только домашнее образование. Отец ее, хороший латинист, был видным священником в Нижнем Новгороде. Старший брат ее кончил казанскую духовную академию, а младший Константин – нижегородскую гимназию. Отец Валериан был хороший знаток Канта. Константин был литератор и редактировал одно время «Камско-Волжскую газету». Младшая ее сестра кончила курс в нижегородской женской гимназии одновременно с Аделаидой Федоровной Ядринцевой. <…> Старший брат заменил ей школу; он занялся ее обучением и старался пополнить пробелы в ее знаниях. Младшему брату она обязана развившейся в ней жаждой подвига и самопожертвования.

<…> Вращаясь в кругу друзей своих братьев и сестры, Александра Викторовна приобщилась к самому передовому течению того времени. Духовное начальство назначило ее классной дамой в местное епархиальное женское училище. Все это открывало перед ней радужные перспективы.

Обстоятельства жизни и …воспитания сделали ее способной сначала примириться с участью жены ссыльнопоселенца, а потом разделить с ним трудности путешествий.

Она очень много читала, конечно, главным образом, романы и беллетристику. Это чтение заменяло ей изучение учебников психологии. Она особенно любила английские романы, потому что в них много психологии. Любимым романистом ее был Диккенс, а еще более английская дама, писавшая под псевдонимом Джордж Эллиот; самым любимым романом ее был «Мельница на Флоссе».

Когда мы в Портсмуте очутились на рауте у адмирала Стюарта[258] и когда она похвасталась знанием английской жизни, приобретенным из чтения английских романов в русском переводе, хозяин дома любезно предложил ей обойти всю его квартиру Он водил ее по всем комнатам и сказал, что это знакомство еще более облегчит ей понимание английских романов.

Она также очень интересовалась рассказами из быта духовенства и перечитала по этой части все, что ей попадало под руку, от «Соборян» Лескова до «Векфилдского священника».

Само собой разумеется, что вся русская передовая литература не прошла мимо ее рук. Она была поклонница Льва Ник. Толстого, ценила и его художественные произведения, и его искания в области веры.

Я был вовсе не психолог, и потому ее дружба была для меня всегда очень ценна. Она мне оказывала большие услуги, когда приходилось разрешать нравственные вопросы. Я, занятый растениями и жуками, часто из-за них не видел людей, она же, путешествуя рядом со мной, как будто вглядывалась только в людскую жизнь; чутко она следила за собой, чтобы не оскорбить в ком-нибудь человеческого достоинства. Я делал в этом отношении промахи, и она меня поправляла.

Мы жили как-то в бурятском улусе, в доме состоятельного бурята. На задворках жил бедный бурят с женой в качестве захребетника. Его бедность вызывала в нас большое сожаление. Он едва перебивался со дня на день.

Однажды мы его пригласили к себе позавтракать и напиться чаю. Когда он прощался с нами, я сказал: «Ну, вот вам сегодня не придется расходовать на обед». Я, сказавши это, ничего не заметил, но от ее глаз не ускользнуло, что мои слова глубоко кольнули бедного бурята.

Она всегда была моим добрым цензором и добросовестно боролась с моим вечным недостатком – лицеприятием. Припоминаю один случай. Мы ехали с ней по почтовым монгольским станциям между Кяхтой и Калганом. На ночлегах приходилось расплачиваться за молоко и другую провизию; таксы никакой не установлено, проезжающий дает плату по внушению сердца. Я щедро расплачивался на станциях, а когда подсчитал свои ресурсы, то убедился, что мне необходимо расходовать их поэкономнее.

И вот на ближайшей же станции я поскупился на расплату, дал поменьше и остался собой доволен, что выдержал характер. И должен был получить от жены большой выговор. Женщина, которая угостила нас молоком и маслом, была беднее, чем хозяева других станций, и только от наблюдательного взора Александры Викторовны не укрылось, что она делилась с нами последним своим запасом. И теперь еще я чувствую угрызения совести, что я обидел великодушную монголку.

Во время путешествия она мне помогала в моих коллекционных работах. Помогала сушить растения, что было для нее нелегко. По приходе на ночлег я успевал только заложить в прессы новый сбор, а перекладка старого сбора в новую сухую бумагу лежала на ее обязанности. Хотя часть труда я и брал на себя, но так как на мне лежала еще укладка энтомологического сбора, спиртовых препаратов и горных пород и еще писание дневника, то очень облегчить ее труд я не мог, и она перебирала последние листы гербария совершенно сонная.

Но главным образом она оказала услуги экспедиции своей практичностью. Нередко она спасала меня от промахов, которые я легко мог сделать – вследствие своей беспечности. Например, каравану предстоит пересекать местность, лишенную топлива, она заблаговременно об этом узнает и распорядится купить запас углей. Такие заботы об экспедиции она проявляла часто, поэтому она вполне заслужила серебряную медаль, выданную ей Географическим обществом. По своей скромности, однако, она в шутку говорила, что получила медаль за стирку белья. Она так выражалась потому, что действительно во время путешествий мыла белье не только свое, но и мое.

После ее смерти г. Ивановский собрал ее статьи и на средства, полученные от г. Печаткина[259], издал их отдельным сборником. Лесевичу нравилась простота ее изложения. В самом деле, в отношении слога взгляды ее вполне совпадали со взглядами Лесевича. Он, широко начитанный в литературе, не пользовался иллюстрациями для своего изложения. В устной беседе он блистал своим остроумием, пересыпал свою речь цитатами, но в своих сочинениях писал совершенно простым языком. Подобно ему, и она не ценила вспышки своего остроумия, которым могла бы оживить свой рассказ о путешествии. Некоторыми ее сравнениями я воспользовался в своих отчетах.

Например, когда мы проходили по горам Сычуани мимо рисовых полей, залитых водой, она сравнивала эту картину со стеклянными рамами, лежащими по земле. Эти поля действительно были похожи на разложенные рамы. Разбитые на прямоугольники, перегороженные невысокими стенками, они очень напоминали оконные переплеты.

Удачным также мне казалось сделанное ею сравнение растения Cirsum асаu с диванной пуговицей. Растение состоит из розетки листьев, в центре которой находится сидячая крупная малиновая головка цветка. Широкие листья так плотно прижаты к земле, что заглушают под собой всякую растительность. Растение это встречается на лугах, покрытых густой и высокой травой; зритель видит, что в этом растительном ворсе изредка рассеяны зеленые розетки, которые как будто посажены в углублениях, подобно диванным пуговицам.

Серошевский[260] уже по смерти моей жены писал мне, что главное ее достоинство состояло в отсутствии суетности. Действительно, в ней не было рисовки. Литературный стиль ее был прост; она не щеголяла фразой. Одевалась она всегда просто. В Монголии она носила костюм велосипедистки, но по выезде на родину сейчас же надела юбку, не желая оригинальничать.

Организм ее был выносливый, хотя до начала наших путешествий она страдала от припадков сердцебиения.

Доктор, к которому она пошла спросить, может ли она рискнуть на продолжительное путешествие в некультурную страну, сначала сильно запротестовал: «Вам, с дефектами вашего организма, думать о двухгодичном путешествии по Монголии? Да что вы это!»

Но потом, когда она пришла к нему во второй или третий раз, он сказал: «А впрочем, может быть, если не будете делать утомительных переходов, горный чистый воздух, жизнь и днем и ночью в палатке подействуют на вас укрепляющим образом».

И действительно, с того времени, как она начала путешествовать, сердечные припадки прекратились. Мы нередко делали переходы в 30 верст, и она никогда не жаловалась на утомление. Иногда даже она сердилась, когда я, прельстившись уголком, рассчитывая на хороший сбор, останавливался на ночлег, сделавши в день только 15 верст.

Вот только когда приходилось переходить через безводную пустыню, она чувствовала усталость. Но таких случаев было всего пять, да и из тех три она перенесла благополучно и только два раза не выдержала. Один раз это было на пути от города Хами к подошве Тянь-Шаня[261]. Из Хами мы вышли ночью и на другой день часам к двум или трем подошли к горам, оставалось до входа в ущелье Нанькоу менее 10 верст. Жена моя стала жаловаться на усталость и, наконец, совсем отказалась ехать дальше.

– Поезжай вперед один, – сказала она мне, – а меня оставь здесь умирать одну.

Она сошла с лошади и легла на голую землю. Ей так хотелось спать, что она сейчас же и заснула. Я взял в руки поводья лошадей и сел на степи ждать, когда она проснется. День был явный и жаркий; впереди, т. е. на севере, я видел горы и в них ущелье Нанькоу с пирамидальными тополями. Минут через 10 или 15 она проснулась и села на лошадь, и мы благополучно доехали до Нанькоу.

В другой раз подобный же упадок сил она почувствовала при переходе через Гоби, когда мы, пересекши пустыню, подходили с юга к Монгольскому Алтаю.

После трех экспедиций, когда мы стали собираться в четвертую, Александра Викторовна стала высказывать боязнь, что она не вынесет этой четвертой. Родные стали уговаривать ее остаться в России, но не могли убедить ее. Она говорила, что не может отпустить меня одного. Она чувствовала, что у нее силы уже не прежние. Хотя во время пути от Петербурга до Кяхты ничего подозрительного не случилось, у нее иногда вырывались лишь слова, что она едет умирать.

Убийственен был для нее переезд от Кяхты до Калгана[262]. Он совершается в каретах самой некультурной конструкции. Представьте ящик кубической формы, поставленный на два колеса. Ни рессор, ни дрожин, которые ослабляли бы толчки колес о неровности почвы, нет.

Каждый толчок полностью передается телу пассажира, сидящего внутри кареты. Ни козел, ни кучера у этой кареты нет, а есть только оглобли, в которые, впрочем, конь не впрягается, а мчат карету два всадника, положив себе на седло поперечину, приколоченную к передним концам оглобель. К каждой оглобле прикреплен повод. Два других всадника при помощи этих поводьев направляют карету и заботятся, чтобы колеса не натолкнулись на торчащие камни. Это допотопное, неуклюжее и неповоротливое произведение кяхтинских каретных мастеров мчится по степи без дороги, по целой степи. Эти кареты сбиты прочно и долго не требуют ремонта, но пассажиру, сидящему в них, кажется, будто его посадили в бочку и пустили по крутой покатости.

Мы переезжали монгольскую степь в октябре; снегу не было, она была покрыта пожелтевшей травой. Ровной эту степь назвать нельзя, но если бы она была совершенно ровной и плоской, картина была бы определеннее. Глаз постоянно упирается в увал, загораживающий горизонт. Ждешь, что, поднявшись на увал, увидишь новую картину, но поднимаешься, и опять впереди такой же шаблонный увал.

Ни деревцо, ни выступившие камни не разнообразят картину. Не на что смотреть, и все наше внимание было сосредоточено на живой толпе наших подводчиков. Кроме четырех всадников, приставленных к оглоблям, были тут еще запасные подводы; скакали около еще люди, приставленные для надзора за подводами; всего было не менее пятнадцати человек, все это шумело, кричало и визжало; кроме мужчин, подводчиками являлись женщины и девицы. Молодежь отпускала шутки, заливалась громким смехом. Весело было смотреть на эту толпу, на раскрасневшиеся лица, рассеченные широкими улыбками до ушей. Сколько экспрессии наблюдалось в их движениях! Какие капризы их гибких позвоночников! Часто приходилось жалеть, что не владеешь карандашом и не можешь зарисовать на память какую-нибудь непринужденную позу скачущего монгола, довольного скупыми дарами монгольской природы, смеясь и улыбаясь, творящего свой повседневный труд. Развлекаемые этими наблюдениями, мы покорно мирились с тычками дороги и прощали ей, когда случалось удариться друг о друга лбами или прикусить язык, стукнувшись теменем в потолок кареты.

К вечерним огням мы приезжали к станции, т. е. к монгольской юрте, одиноко стоящей в степи. Здесь мы находили костер, разложенный посредине юрты, горячий чай с молоком без фальши и радушие хозяйки. Обольщенные ритмом монгольской жизни, мы не угадывали, какое возмездие нам приготовило это путешествие в русско-монгольской карете.

В Пекине Александра Викторовна вдруг почувствовала приступ болезни. Вент, доктор при русском посольстве, осмотрел ее и нашел, что ей очень рискованно ехать в Сычуань, однако она наотрез отказалась от предложения отстать от экспедиции и поселиться в Пекине до возвращения экспедиции из Сычуани.

На все увещания она отвечала, что не может отпустить меня одного.

Мы выехали из Пекина в трех китайских повозках; в одной сидел я со своим товарищем, бурятом Рабдановым[263], в другой ехала Александра Викторовна, в третьей другой наш товарищ Кашкаров[264]. Никакой китайский конвой не сопровождал нас; так мы ехали до Сианьфу – столицы провинции Шэньси, китайское правительство не разослало циркуляров о нашем проезде. Ехали мы спокойно, не одолеваемые назойливой толпой, так как из деревень, в которых мы ночевали, мы выезжали рано утром, еще до свету, с привязанным под оглоблей фонарем, а въезжали в деревню для ночлега после заката солнца, так что уличная толпа не знала, что едут европейцы.

Я посадил с собой в повозку Рабданова, чтобы использовать его, как знатока бурятской и отчасти монгольской жизни; Александра Викторовна сидела целые дни одна в своей повозке и потому скучала.

Но от Сианьфу этот порядок изменился, мы поехали далее в паланкинах. Настали теплые дни, появились цветы и чем дальше, тем больше. Половину дороги мы делали пешком, и тогда шли рядом, но ближе к городку Дацзяньлу, по мере того, как дорога поднималась в гору, расцвет весны пошел на убыль, в кустарниках, покрывавших дно долины, по которой мы шли, жизнь еще не пробудилась: они стояли голые, без листьев. Фиалки, первые цветы на полях, появились около Дацзяньлу только несколько дней спустя после того, как мы пришли сюда.

Нас поместили здесь в дяне (постоялом дворе или гостинице, которую содержал один состоятельный тибетец, а не китаец). В гостинице было несколько комнат, но в это время мы были единственными квартирантами в этом дяне. Неожиданностью для него были стекла, вставленные в оконные рамы. Повсюду в Китае от Хобдо до Пекина и от Пекина до Дацзяньлу я видел оконные переплеты, оклеенные бумагой, и только в двух местах нашел вместо бумаги стекло: в одном магазине в Сианьфу и в Дацзяньлу. Еще более нас заинтересовало русскими буквами вырезанное на стекле имя «Княжна Юсупова». Писавший эти буквы, очевидно, рассчитывал, что их прочтет какой-нибудь русский путешественник.

Я строил план сделать поездку из Дацзяньлу на тибетское плоскогорье по дороге на запад до Батана. Оставив жену и товарища своего Кашкарова в Дацзяньлу, я сам хотел отправиться в Батан, но грозный припадок, случившийся с женой, изменил мой план.

Она стояла у стола. Вдруг она почувствовала, что падает, оперлась ладонями на стол и застыла в этом положении. Она потеряла речь.

После этого к ней вернулась речь, но сначала очень не ясная. Мне показалось, что она сказала: «Это нирвана!» Я встревожился, но через несколько минут речь ее вполне поправилась, и оказалось, что она сказала: «Это нервное».

Этот удар изменил все мои планы. Я отказался от своей поездки в Батан и решил остаться при больной. А в Батан попросил съездить Кашкарова. Он уехал, а я с женой и Б. Р. Рабдановым остались в Дацзяньлу. Надо было ликвидировать экспедицию, подождать возвращения Кашкарова и затем выехать в Пекин.

Моя больная приняла прежний вид, какой у нее был до удара. Число цветущих растений с каждым днем увеличивалось, и я бродил по соседним горам и собирал растения.

Александра Викторовна мазала масляными красками. Она рисовала или великолепные крупные ирисы, принесенные мной с гор, или вид, который открывался из окон нашей квартиры (мы переехали из дяна в частный дом, стоявший на берегу бурливой речки), иногда выходила за город и садилась с палитрой на мостике.

Экспедицию надо было считать прерванной, и это обстоятельство стало угнетать Александру Викторовну; она начала упрекать себя за то, что приняла участие в экспедиции, а не осталась в России. Она говорила, что сделалась лишним грузом в экспедиции и стала ей помехой, расстраивая ее планы. Сколько я ее ни успокаивал, она стояла на своем.

Когда Кашкаров вернулся из Батана, мы стали собираться на север. Сначала нам предстояло дойти до города Лифань, к северу от Дацзяньлу, а потом повернуть на северо-восток к Пекину.

Я разделил экспедицию на две партии. Александру Викторовну я направил по прямой дороге в Лифань. С нею отправился Кашкаров с нашими коллекциями, а сам я с г. Рабдановым предположил пройти западнее, по долине реки Марчу (Гунхэ). Мне хотелось проверить, действительно ли эта река на 300 верст длиннее, чем ее рисовали на картах до того времени, о чем я узнал из расспросных сведений, вывезенных мной из предыдущей экспедиции, которые я уже напечатал в «Известиях географ, общества». Действительно, я прошел по долине около 300 верст и оставил ее в нескольких переходах от Лифани.

Караван с Александрой Викторовной вышел из Дацзяньлу днем раньше моего выхода. Я с Рабдановым остался в Дацзяньлу еще на день. Я усадил ее в паланкин и несколько сажен шел подле; она протянула мне руку. Носильщики идут скоро, так что мне было трудно поспевать за ними.

Семеня ногами, я уже начал уставать, а она все еще держала мою руку, крепко жала и не хотела выпускать из своих рук. Она чувствовала слабость своих сил. Кто знает, увидимся ли?

За день или за два я послал вперед человека с письмом к жене и со страхом ждал ответа. Посланный возвратился и принес записку от жены, что она несколько дней уже живет в Лифани и успела прихворнуть. Действительно, я застал ее значительно слабее против прежнего.

Когда она почувствовала себя крепче, мы всей компанией двинулись в путь. Силы ее стали падать с каждым днем, но ей очень хотелось вырваться из Китая, выбраться в Россию, вернуться к семье. Она стала плохо питаться: ни одно блюдо ей не нравилось, от всякой пищи ее тошнило.

Передо мной встал теперь мучительный вопрос, какую избрать дорогу в Пекин, северную сухопутную, через горы провинции Шэньси, или по одному из притоков Голубой реки спуститься вниз по течению, и по Голубой на пароходе до Шанхая и оттуда морем выехать в Тяньцзинь. Северный сухопутный путь устрашал; трудно было ожидать, чтобы больная вынесла.

На пароходе, конечно, ей было бы спокойнее, ей не пришлось бы все время сидеть, не вставая: она могла бы прилечь или побродить по палубе. Но пугал переезд по морю от Шанхая до Тяньцзиня, где, может быть, пришлось бы переносить морскую болезнь, а она морской качки и здоровая не выносила.

Я просил совета у Кашкарова, но он затруднялся взять на себя ответственность, если совет окажется неудачным. Тогда я обратился к самой больной с просьбой обсудить вопрос и дать окончательное расписание. Прежде я часто пользовался ее советами: у нее ум был практический, и она нередко выводила меня из затруднения. Но на этот раз она отказалась дать мне совет. Она даже сердилась на меня, когда я приступал к ней со своей просьбой. Она требовала, наоборот, чтоб я решил вопрос своей властью. Конечно, она была вправе негодовать на меня за мое постыдное посягновение выгородить себя на случай обвинения в принятии необдуманного решения.

Мы были в немногих переходах от судоходной реки, по которой можно было опуститься к Голубой реке. Надо было решить теперь же, потому что если мы переправимся через эту реку и уйдем от нее, то мы не попадем к Голубой реке. Пришлось решать одному, и я решил, как потом я сознал, наобум, в пользу северной дороги. Так я боялся морской качки.

По утрам, выходя из постоялого двора, в котором мы ночевали, я сначала шел подле паланкина, но вскоре отставал, не поспевая за быстроногими носильщиками.

Однажды, когда я, отставши, сел на дороге, чтобы поправить разорванные пеньковые сандалии, прибежал ко мне от паланкина один из носильщиков и сказал, что с «ньюжень» что-то случилось дурное. Я бросился бегом к паланкину. Носильщики поставили паланкин на землю и ждали меня.

Я взглянул в паланкин. Она сидела с безучастным взором в глазах, припавши спиной к задней стенке паланкина; мой приход не вызвал в больной никакого оживления. На коленях у нее лежал вскрытый гранат. Она любила этот фрукт, купила его дорогой у разносчика, но успела проглотить не более десятка зерен.

Я приказал донести паланкин до ближайшей деревни, от которой до судоходной реки остался один переход. Здесь мы положили больную в постель.

В деревне нам сказали, что в соседнем городке, лежавшем на нашем дальнейшем пути, в одном переходе от нас, есть европейский доктор. Это меня обрадовало. Я на лоскутке бумаги четко, печатными буквами написал: «Мы идем в город, где есть европейский доктор» и подал Александре Викторовне. Она взяла в руку записку и долго, не двигая ни одним мускулом лица, держала записку перед глазами, как будто не понимая, что с ней делать, как будто гипнотизер повелительно приказал ей держать бумажку, не выпуская из рук. Язык ее был парализован.

Случилось то, чего она больше всего боялась. Она была человек религиозный и не хотела умереть в бессознательном состоянии; она всегда высказывала желание умереть в молитвенном настроении, явиться в другой мир надлежащим образом подготовившись, с чистой душой, облагороженной покаянием.

В Иркутске ей пришлось провести ночь около умиравшей жены энтомолога Василия Евграфовича Яковлева. Больная страдала от рака в селезенке около полугода; муж задолго знал, что ее дни сочтены, и, наконец, доктора определили день ее смерти. Он принимал меры, чтобы сохранить спокойствие, чтобы не увеличить страдания больной каким-нибудь нервным припадком, и пытался забыться в научных занятиях. Накануне смерти больная лежала в постели неподвижно, не поднимая головы, и громко стонала, каждый ее вздох превращался в крик. Больная была уже без чувств.

До последней сознательной минуты своей жены Василий Евграфович был необыкновенно с нею нежен и предупредителен. Но теперь этот почти безжизненный организм уже не нуждался в проявлении сочувствия, а его крики только напрасно терзают, но бежать из квартиры ему мешало то, что с больной оставалась его дочь. Моя жена пошла к нему, чтобы провести ночь с его дочерью. Они вдвоем устроились в мезонине, а всю ночь шли непрерывные крики умиравшей в нижнем этаже, пока она не успокоилась навеки на рассвете.

Эта ночь оставила у Александры Викторовны тяжелое воспоминание. Она мне говорила, что не желала бы умереть подобной смертью, и очень часто уговаривала меня, чтобы я, в случае если ей придется испытывать такие же нестерпимые страдания, не позволял делать ей вспрыскивания морфия, что делали с женой Яковлева. Она чуть ли не приписывала бессознательное состояние Яковлевой вспрыскиваниям морфия.

Впрочем, в течение всего времени, пока мы жили в Сычуани, Александра Викторовна находилась в религиозном возбуждении, жадными глазами она всматривалась в сычуанскую природу и благодарила творца.

Кашкаров поехал в соседний городок, чтобы нанять лодку до Ханькоу и купить кровать, чтобы поставить ее в лодке для больной. Исполнив все это, он вернулся с известием, что доктора нет, а есть в городе английская миссия и при ней фельдшерица и несколько сестер милосердия.

В это время ко мне подошел ямыньский служитель и сказал, что он пришел ко мне по приказанию жандарма, управляющего местным населением. Жандарм узнал о постигшем меня большом горе и очень сочувствует мне и хотел бы меня утешить: он советует мне не падать духом и надеяться, что жена еще поправится, что болезнь моей жены пройдет и она выздоровеет

До этого момента я не поддавался и справлялся со своими нервами; в душе было мрачно, но горе не вырывалось наружу. Но тут я не выдержал. Китайский мандарин, совсем не знающий и смутно представляющий себе, что такое русские, признал во мне человека. Может быть, он сам в своей жизни пережил такое же несчастье. Я не устоял, повернулся к стене фанзы, возле которой стоял, припал к ней с чувством благодарности, как будто это была грудь китайской нации, и невольные слезы полились из моих глаз.

Незадолго перед этим еще один случай вызвал во мне симпатию к китайскому народу. Мне рассказали, как великодушно поступил один китайский крестьянин. Это случилось где-то неподалеку отсюда по дороге от Лифани. Монгол, возвращавшийся из паломнического путешествия в Тибет, сильно захворал и должен был здесь, вдали от своей родины, слечь в постель. Один милосердный крестьянин дал ему угол в своей фанзе, кормил все время, пока он хворал, принимал меры к его излечению, поставил, наконец, на ноги и дал ему денег сколько нужно, чтобы добраться до отдаленной родины. Этот крестьянин с интернациональной душой свидетельствует, что в китайском народе кроются залоги для будущей духовной культуры человечества.

Придя к реке, мы просто прошли к нанятой лодке. Кашкаров тотчас же сходил в миссию и вернулся с двумя миссионерками; одна из них, мисс Келькенбек, была фельдшерица.

При отсутствии малейшего врачебного навыка я чувствовал себя подле кровати больной совершенно беспомощным, и когда мисс Келькенбек показалась на палубе лодки, я увидел в этом благодетельное появление медицинского авторитета. Я встретил миссионерок, как ангелов небесных, спустившихся на землю для утешений людей, – и сказал это вслух. На сравнение с ангелами мисс Келькенбек ответила конвульсивным движением: оно шокировало ее.

Для меня появление миссионерок в эту минуту показалось особенным благоволением божиим, оно внезапно внесло в мою душу такое успокоение, я так осязательно почувствовал, какое благо для страждущего человечества заключается в благотворительных учреждениях, что пожалел, что я никогда не входил в их состав.

В тот же день мисс Келькенбек доставила из миссии некоторые больничные вещи и припасы, перестлала по-своему постель и устроила больную комфортабельнее. Миссия готовилась отправить в Шанхай двух миссионерок, мисс Вильямс и мисс Краучер, и предложила уступить половину лодки миссионеркам.

Для меня это предложение, конечно, было приятно, миссионерки брали на себя уход за больной. Я уступил им кормовую часть. На лодку явились молодые люди, миссионеры, с циновками, которыми они обили помещение, как обоями.

Перед отъездом я посетил г. Касселя, начальника миссионерского стана. У него была больная жена, которая, не вставая, лежала в постели. Он провел меня в комнату, в которой она лежала. Я увидел больную женщину, лежавшую на кровати, поставленной посреди комнаты; у кровати стоял шест, с прикрепленным к нему плакатом: «Господь – моя опора». Подобные благочестивые плакаты были рассеяны по всем стенам комнаты. Так как многие из них бронзовые или фарфоровые, то, очевидно, в Англии существует большое производство этих плакатов и они имеют большой сбыт.

Миссионерки Вильямс и Краучер сели в нашу лодку, и мы отчалили. Мисс Келлер ехала в Шанхай, чтобы выйти замуж. История мисс Вильсон была грустная. У нее была какая-то хроническая болезнь, постоянно усиливавшаяся, и было признано, что ей вредно оставаться в Китае и необходимо вернуться в Англию. Перед отходом нашей лодки и Кассель пришел благословить отъезжающих. Мне потом передали содержание его речи: она отдавала суровостью, как те напутственные слова, которые говорятся священниками перед казнью.

С вступлением в лодку миссионерки взяли уход за больной на себя и установили режим. Они сидели у ее кровати днем, ночью чередовались я и Кашкаров. Больная лежала без языка; правые ее конечности были лишены способности двигаться. В первые дни после удара она еще не отказывалась принимать немного пищи, но потом совсем перестала есть. Когда к ее рту подносили чайную ложечку с бульоном, она или отрицательно ворочала головой или отводила ложечку рукой в сторону. Но она реагировала на происходившее вокруг. Когда я подвел к ее кровати впервые двух миссионерок, в ее глазах появилось выражение сильного удивления или смущения или даже страха. Сколько месяцев она видела только лица китайских женщин, и вдруг европейки.

Я следил за всеми проявлениями жизни в ее движениях, надеясь заметить признак улучшения, но обманывался. Накануне смерти, когда я стоял подле ее кровати, она протянула руку к моей и сильно пригнула мою голову к своим губам для поцелуя; я заметил на ее лице улыбку, которой давно не видал.

Я радостно сказал Кашкарову: «Она начинает улыбаться». Но сейчас же заметил слезу, выкатившуюся из ее глаза. Это была не улыбка, а горечь сознания, что жизнь ее покидает. Я видел у Дарвина в книге «О выражении» два фотографических снимка, показывающих, что игра мускулов на лице во время смеха и рыдания тождественна, но я это забыл.

На другой день утром мисс Вильямс сказала мне, что это последний день жизни моей жены. Я приготовился. Когда наступил час, Кашкаров сказал мне, что Александра Викторовна умирает. Она тяжело дышала. Я встал вплотную к кровати и крепко скрестил руки, чтобы дисциплинировать свои нервы. Только два последних вздоха она произнесла со стоном.

Она умерла в такую пору своей жизни, когда не потускнели еще для нее краски природы, не потеряли интереса проявления общественной жизни. Из Сычуани во время последней нашей поездки она писала своим родным в Самаре письмо, в котором, описывая одну сычуаньскую долину, она с восторгом преклонялась перед чудным творчеством природы.

Когда человек проходит жизненный путь с товарищем под руку, с которым делится своими мыслями, откровениями и проектами, получает от него одобрение или иногда даже дань восхищения, он бессознательно свыкается с представлением, что все, что он делает для прогресса человечества, он делает в интересах своего друга. В этом друге он имел представителя того человечества, для которого трудился; по тому, как этот друг встречает его замыслы, он судит, как его мысль встретят и в остальном мире. Потеря друга делает его жизнь половинчатой: между ним и остальным миром образуется пропасть. Он будет работать по установившемуся шаблону, но не видя той цели, которая так осязательно была прежде перед глазами. Идея о человечестве слишком абстрактна: чтобы служить и любить, нужно иметь перед глазами нечто конкретное. Тогда хочется, чтобы, по крайней мере, нашелся другой человек, который бы понял значение претерпенной утраты.

Мне очень хотелось поскорее добраться до Ханькоу. Тут есть русские люди; может быть, найдется уютное кресло и ласковая речь русской женщины. Русская колония в Ханькоу отнеслась ко мне с большим участием, они предложили принять на свой счет похороны, если соглашусь похоронить покойницу в Ханькоу, обещали поставить на ее могиле приличный памятник и надарили мне чаю.

Я был тронут этими выражениями сочувствия, но от погребения в Ханькоу отказался; я боялся, что в старушке, матери моей жены, погребение ее дочери в языческой стране вызовет огорчение.

Тогда русские в Ханькоу взяли на свой счет доставление гроба с останками Александры Викторовны от Ханькоу до Кяхты, где, на краю русского государства, я предложил предать их земле.

Но русские в Ханькоу не могли мне доставить того, что мне тогда исключительно было нужно, – душевного контакта. Мой ум сверлила мысль, что если б я сразу принял решение идти к Голубой реке, я бы, может быть, вывез бы Александру Викторовну живой в Пекин. И когда в городе Чуньцзин на Голубой реке английский миссионер пришел к моей лодке и что-то сказал в мое утешение, я сказал ему, что я убийца своей жены. Он обнял меня и прижал к своему телу. Это согрело мою душу, но все-таки это было не то, что свидетельствовало только, как хорошо выработана у английских братьев милосердия манера обращения с своими клиентами. <…>

На всем пути <…> до Петербурга я слышал выражения соболезнования. Но они мало мне помогали, а шаблонные фразы даже вызывали раздражение. Были, однако, письма, которые имели способность проникать до самой глубины души. Моя приятельница А. Д. Чарушина[265], о которой можно сказать, что она умела «любить ближнего», написала мне по поводу смерти Александры Викторовны, что, когда умрет человек, всегда чувствуешь себя виноватым перед ним.

Эти слова могли быть продиктованы только сердцем, которое неравнодушно выслушало печальное известие.

«Д. А. Клеменцу. 4 мая 1893 г., Тарсандо.

Наконец-то я получил от Вас письмо, дорогой Дмитрий Александрович, и был очень им обрадован. Спасибо за известия об иркутской деятельности. Так бы и вырвался к Вам, чтобы примкнуть к Вашему кружку. Особенно сильно это желание теперь, когда мы сидим в своем «прекрасном далеке», угнетенные духом, как люди, заключенные в тюрьму.

Только мы приехали в Да-цзянь-лу… неожиданно Александру Викторовну постиг нервный удар, она потеряла способность владеть языком, а также обеими конечностями, хотя и не потеряла сознания. Этот припадок продолжался около четверти часа. Это событие всех нас чрезвычайно напугало. Я думал, что она уже не возвратится совсем к умственной деятельности.

В настоящее время она ничего, бродит по квартире, читает, рисует и пишет, но чувствует сильную слабость. Умственная работа быстро утомляет ее ум, то же самое и с физическими силами, сходит в дом католического епископа, не более 40 сажен от нашего, и уже валится в постель от утомления. Такие обстоятельства заставили меня отказаться от первоначального плана – подняться на высокое гималайское плоскогорье, у окраины которого мы теперь живем, и провести там целое лето до конца августа. Я решился остаться в Да-цзянь-лу на полтора месяца, чтобы дать отдохнуть Александре Викторовне, а в Батан отпустил Кашкарова одного.

Наше положение удручено еще тем, что мы должны чуть не на каждом шагу бороться с местными предрассудками. Хотим сменить квартиру на другую, более приятную, хозяин дома справляется у гадателей, выпадает, что ему наше перемещение не сулит добра, и он начинает оттягивать наш переезд. Нанимаем человека в слуги, он очень нам нравится по первому знакомству, но гадатели говорят, что ему не следует рисковать своим счастьем, и в день, назначенный для его окончательного поступления на нашу службу, он отказывается.

Добиваемся свидания с местным тибетским князем, получаем известие, что он и сам жаждет нас увидеть, или вернее, увидеть наши вещи, вероятно, в расчете некоторые из них получить в подарок, но звезды убеждают его воздержаться от свидания с нами под угрозой, что болезнь, которою он страдает, усилится.

Если путешественник расположит свою палатку в вершине долины, вблизи снежных полей, его гонит оттуда начальство – все население встревожено, не обиделась бы гора на такую дерзость и не выместила бы свою злобу на местном населении, наслав на него какое-то несчастье.

Вот в этакой-то тюрьме, окруженные стенами непреодолимых суеверий, поневоле ужасно захочется домой, в Иркутск, особенно же после таких известий, что у Вас там теперь работа идет успешно, а в обществе есть сочувствие (по крайней мере в некоторых его представителях, вроде милейшего Митрофана Васильевича). Мы здесь с Кашкаровым часто обращаем свои умственные взоры на мавританское здание в конце Большой улицы, а телесные взоры на фотографический снимок с него, который он возит с собой.

Мы не забываем Вас, и нет, нет, да что-нибудь и приобретем для Вашего музея. Он покупает более какие-нибудь шкурки или плоды, стручки, орехи и пр., а у меня потихоньку копится буддистская коллекция. Собираю не в смысле пополнения пробелов в иркутском музее (это хотелось бы сделать, но я не имею средств), а в смысле иллюстрации к своим будущим статьям об общении востока с западом. Не дурно было бы дополнить иркутский музей, да денег у меня нет.

Не исхлопочете ли у Распорядительного комитета рублей 100–150 из субсидий от думы, которая назначена, собственно, на музеи, и не вышлите ли мне через Пекин, через Николая Ивановича Гомбоева. Я бы покупал тех форм, которых нет еще в музее. Само собой разумеется, что не только все, что будет куплено на эти деньги, будет доставлено в Ваш музей, но и коллекция по буддизму, собранная на средства экспедиции, будет мною передана в Отдел.

Что касается до сбора по фольклору и т. н., тоже суеверие мне очень мешает, прожил в Да-цзянь-лу месяц, но знакомства, кроме одного благодетельного тибетского ламы, не приобрел. Поэтому фольклористика пока скудна. А жаль. Теперь каждая новая запись доставляет мне какую-нибудь параллель.

Г. Потанин».

«В. А. Обручеву[266]. 5 мая 1893 г., Да-цзянь-лу (Тарсандо).

Многоуважаемый Владимир Афанасьевич, я засел в Да-цзянь-лу. Прожил уже здесь месяц, и еще проживу полтора.

Болезнь Александры Викторовны приковала меня к этому месту. У нее заболели ноги, появилась ломота в ногах; только что это прошло, как с ней случился припадок – потеря владения языком и конечностями, хотя при сохранении сознания. Тащить ее на нагорье было страшно, рискованно, не случились ли все эти болезни оттого, что она по дороге в Да-цзянь-лу должна была пересечь два перевала выше 9000 футов? Да она и не в состоянии была бы ехать верхом.

Можно было бы уйти на лето в Сунпань, а Батан оставить до будущего года, надо было дать отдохнуть Александре Викторовне. И вот мы решили отправить в Батан одного Кашкарова. Я же остался здесь ждать его возвращения. 14 мая Кашкаров уехал из Да-цзянь-лу, 1 июля он должен сюда вернуться, и тогда мы пойдем в Сунпань. Какой дорогой, еще не знаю. Хотелось бы по нагорью, через Ремучжанку и Чжами-Мордо (Чарын-Мордо), но здешний мандарин угрожает, что если я решу идти на Мордо, он вывесит в городе прокламации, запрещающие населению наниматься в рабочие экспедиции, продавать скот и пр.

Г. П.»

«Д.А. и Е Н. Клеменц. 26 июня 1893 г., Тарсандо (Да-цзянь-лу).

Добрейшие и милейшие Дмитрий Александрович и Елизавета Николаевна!

Наконец-то я получил от Вас известие, благодаря письму, которое Вы отправили из Иркутска 12 января, а я получил его в начале июня. Это письмо, вероятно, получите по возвращении Вашем из Монголии. Ох, как бы я перелетел к Вам в Иркутск.

Я думал, что я в состоянии буду оторваться от своих сказок, как только увижу растительность Сычуани в цвету. Но сбор растений и насекомых давно начался, а я не могу уже работать с корнекопкой и сачком, забывая всякие другие интересы. Устаю на экскурсиях, это отбивает желание ходить на охоту за растениями и жуками.

Недели две назад сходил пешком из Тарсандо на горные озера, лежащие под снежной линией на высоте 12000 футов. Экскурсия длилась три дня, уставал каждый день до такой степени, что боялся, уж не захворал ли, и в состоянии ли буду возвратиться в Тарсандо. Однако на третий день прямо с озера спустился в город, шел бодро, работая, и не особенно устал.

На днях вернулся Кашкаров из Батана. Время его приезда было неблагоприятно для сбора, для высокого плато между Тарсандо и Батаном это слишком ранняя пора для сбора, особенно в передний путь, полная жизнь растительности здесь наступает только в июле и особенно в августе. В Батане не обошлось без неприятностей.

Народ приписал пребыванию Кашкарова засуху, и накануне его отъезда ночью окружил его квартиру, ломился в ворота, бросал камнями, стрелял из ружей, прибежал мандарин с солдатами и перевел его под конвоем в ямынь, где он и переночевал благополучно. Несчастья не случилось. При появлении мандарина народ разошелся. Теперь мы собираемся оставить Тарсандо и идти в Сунпань.

В течение двух месяцев я с Александрой Викторовной жил в Тарсандо, коллектируя в его ближайших окрестностях. Легенд и сказок собрал мало. За все это время у меня был всего только один рассказчик, которого мы и доили усердно.

Приобрел новый список Гэсэра на тибетском языке, называется Ронгчжоу, но добыть рукописи не мог, удалось только записать около шести рассказов из этого сборника из уст рассказчика. Не знаю, впрочем, выслушанные мною рассказы действительно ли входят в состав сборника Ронгчжоу. Ни один из них не напоминает Шиддикура, и только вступительный рассказ сходен.

Для иркутского музея купил тибетский костюм: два халата, верхний и нижний, оригинальную местную шапку, серьги, две сабли, петли к поясу для привешивания ключей, ножа и пр.

Получили ли коллекцию китайских музыкальных инструментов от Волосатова из Калгана? И модель вулкана, деньги для покупки которого дал мне И. М. Сибиряков[267], и который должен был купить и выслать в Иркутск Яков Антонович Макеров, которому я передал деньги и поручение? Получили ли Вы мои статьи, посланные из Си-ань-фу: 1) о пекинских коллекциях – принадлежностях буддистских храмов и 2) маршрут из Урги в Лану через страну голыков?

Будет ли издано описание сорокалетия Восточно-Сибирского отдела ИРГО? Хорошо бы издать такую брошюру, в которой изложить подробно нужды Отдела.

Отчет и книжку «известий» получил, благодарю. В прошлом письме я просил, не отпустит ли Комитет небольшую сумму из думской субсидии на доведение коллекции буддийских храмовых принадлежностей в иркутском музее до большей полноты. Я знаю пробелы, и во время пребывания в Китае мог бы приобрести, чего недостает. Пляшущих лхамо, т. е. небесных дев, я приобрел – заказал нарисовать.

Г. Потанин».

«В. А. Обручеву. 28 июня 1893 г., Да-цзянь-лу (Тарсандо).

Многоуважаемый Владимир Афанасьевич!

Хотя не получил от Вас ни одного письма, кроме написанного в Тайюаньфу, но рассчитывая, что Вы с каждой почтой пишите мне, и эти письма находятся в дороге, и, чтобы течение корреспонденции было непрерывно, ставлю себе в обязанность с каждой почтой давать Вам хотя бы короткую весть о себе, и потому пишу и с этой почтой.

Я с женой и Рабдановым прожили почти до половины июля в Да-цзянь-лу. Я писал уже Вам, что болезнь жены заставила меня отказаться от поездки в Батан.

Туда съездил один Кашкаров. 22 июня он вернулся в Да-цзянь-лу. Возвратился жив и здоров, но в Батане, где он провел шесть дней, его прибытию приписали засуху, и толпа окружила дом, в котором он жил, стреляла в дом из ружей, била камнями, кричала, ломилась в ворота. Беспорядок прекратился, только когда явился мандарин и взял Кашкарова.

1 (13) июля мы выступаем из Да-цзянь-лу (по-русски число несчастливое, зато по-китайски благоприятное) двумя караванами: один с большей частью багажа, с женой и Кашкаровым идет по большой дороге через Ячжоу и долину Миньцзяна по направлению в Сунпань. Я пойду глухой дорогой через Ремучжанку туда же.

Готовый к услугам Григорий Потанин».

«Д. А. и Е. Н. Клеменц. 5 октября 1893 г., Ханькоу, Китай.

Дорогие мои, Дмитрий Александрович и Елизавета Николаевна, нет более моей драгоценной Саши. Умерла в дороге 19 сентября. Не могу описывать, как все это произошло. С трудом я это сделал в письме к брату Саши, писал урывками четыре дня, прерывая писанье слезами. Теперь я совсем другой сделался сразу – полумертвый человек, тень прежнего. Хотелось бы отдохнуть около Вас, но отдохну ли? Не могу более писать. Приеду – увидите, какой я жалкий.

Г. Потанин».

«Поповым и Чарушиным. 15 октября 1893 г., Тяньцзинь.

Милые мои Поповы и Чарушины, как я убит своим горем, какой я жалкий, в какое впадаю уныние, Вы не можете себе представить. Кашкаров взялся описать Вам историю болезни Саши и ее конец, я не в состоянии останавливаться на подробностях этого события.

Целый месяц духовного одиночества – Кашкаров по уровню своего образования не может занять мой ум, да и замкнутый он в себе и неразговорчивый человек, – доконал меня ужасно. Без дела, праздно шатался я… наедине со своей тяжелой думой, понимая, что я теперь одинок.

Вы призываете меня в Иркутск на дружную работу, а я безучастен к этому призыву, точно Ваш голос раздается в пустыне, и я это чувствую.

Хуже всего, мучительнее всего – это равнодушие в битве жизни, которую я вижу у себя перед глазами, и в которой уже нет охоты принимать участие.

Еще целый месяц предстоит такого же духовного одиночества, пока я доберусь до Вас, милых друзей мои! Не знаю только, облегчит ли мне свидание с Вами мое горе? Может быть, Вы и втянете меня как-нибудь вновь в жизненную колею. Ни ханкоусские, ни тяньцзиньские русские этого не могли сделать, пекинские дипломаты также не помогли мне.

Совсем я больной человек, ни признака какой-нибудь энергии, душевное состояние мое пугает меня и пугает посторонних. Я и сам, и Кашкаров, думаем, что мне как можно скорее нужно спешить в Кяхту.

Искренно любящий Вас и крепко обнимающий мысленно

Григорий Потанин».

«В. А. Обручеву. 20 октября 1893 г., Тяньцзинь. Многоуважаемый Владимир Афанасьевич! Я потерял свою жену и оставил Китай, не ищите меня в Сычуани.

Г. Потанин».

«Д. А. Клеменцу. 11 ноября 1893 г., Тяньцзинь.

Дорогой Дмитрий Александрович! Нет ли в Иркутске склепа, если есть, то нельзя ли поставить тело Саши в нем временно, я, может быть, сам приеду на похороны. Оно отправлено через контору Коковина[268] и Басова[269]. О прибытии его в Кяхту телеграфируйте в Самару отцу протоиерею Лаврскому.

Я еду в Самару морем через Суэц, так присоветовал доктор (посольский доктор), чтоб укрепить мои нервы. Может быть, я прогадал, принявши этот совет. Соблазнился, что этим путем я скорее буду в Самаре, куда душа моя рвется из всех сил. Но жутко мне придется на корабле – буду одинок. А мне бы теперь нужен был добрый друг, вроде Вас, который взял бы на себя труд излечения меня от убийственной апатии и праздности, который постепенно начал бы приучать меня к труду.

Сильно я мечтал увидеться с Вами и отдохнуть у Вас, и не знаю, к лучшему или к худшему выбрал дорогу морем. Начало не предвещает ничего хорошего, живу в Тяньцзине у Белоголовых и унываю. Не живу, прозябаю.

Сделался необыкновенно раздражителен. Кашкаров ухаживал за мной, как добрый старый дворецкий, но я, в благодарность за это, чуть не возненавидел его. Я стал завидовать ему, что он возвращается к своей семье счастливый.

Словом, я теперь совсем больной, расслабленный человек, и вперед гляжу со страхом.

Место на кладбище нельзя ли выбрать около могилы Екатерины Александровны Яковлевой, которую она уважала. Спросите об этом у Василия Евграфовича[270].

Прилагаю записку, данную мне английскими миссионерками мисс Вильямс и Краучер, которые сопровождали ее в лодке от Бао-дин-фу до Чун-цин-фу и ухаживали за больной. Это на случай затруднения с духовенством.

Крепко, крепко прижимаю Вас обоих к сердцу, дорогие мои друзья. Как бы хотел получить от Вас письмо, а еще лучше видеть. Г. Потанин».

«Д. А. Клеменцу. 11 января 1894 г., Самара.

Дорогой, несравненный Дмитрий Александрович! Не могу теперь поехать в Иркутск. Мысль о том, что я там буду один, без нее, не пустит меня туда. Жаль мне очень и Отдел ВСОРГО, и «Восточное обозрение», но поехать все-таки не решусь. Через две недели я опять буду в Петербурге, и там подумаю, нельзя ли как-нибудь иначе устроить это дело. Не найдется ли в Петербурге кого-нибудь на наше место?

Трудно, конечно, мне поставить Вас на мою точку зрения. Вам нужно взвесить, сознать то настроение, в котором я находился эти три месяца, и из которого только теперь, после встреч со старыми друзьями, с родными и молодежью, начинаю медленно, медленно выходить. Для этого Вам нужно бы не только, чтоб Вас постигло такое же несчастье, как мое, но нужно еще иметь мой темперамент, мою духовную физиономию. Тогда бы Вы примирились с моим решением не ехать теперь же в Иркутск.

Сообщите, что сталось с коллекциями, вывезенными Кашкаровым? Какие вещи поступили в музей Отдела? Куда он девал мою фотографическую камеру? Получили ли Вы коллекцию китайских музыкальных инструментов от Волосатова[271] из Калгана?

Вернулись ли шаманские предметы, посланные Отделом на выставку в Москву? Жаль будет, если то, что с трудом собирали для Иркутска, Москва зажилит.

Ханагалов прислал в Москву статью – «Суд у бурят». Он нашел какую-то рукопись о судебном обряде у бурят и дополнил ее своими сведениями.

Сейчас получил письмо от Ядринцева. Ему предлагают поехать в Алтай для организации статистического описания вроде трудов иркутского бюро. Он также заботится об Отделе и задумался, нельзя уговорить поехать в Иркутск Ивановского из Москвы.

Спасибо за философские мысли. Был я некогда совершенно беспечен к концу личного существования и равнодушен к философским построениям, но после постигшего меня, мне было интересно прочитывать философские статьи, и я с особенным удовольствием останавливался на тех рационалистических системах, которые говорили, что если мы не можем согласиться, что неосязаемое нами существование действительно существует, то не считаем доказанным и отсутствие этого существования.

Однако не раз мне приходило в это время в голову, что отсутствие веры в загробную жизнь имеет свое историческое значение. Ренан выказал свое недовольство где-то: немножко яснее надо было бы сделать людям судьбу бытия, немножко поболее откровения. Но не для того ли это от нас сокрыто, чтобы неведение служило для нас культурной силой. Веря в загробное бытие, мы относимся небрежно к интересам другой личности, помиримся за гробом. Она нас простит! Неверие же нас принуждает остаться после его смерти в долгу у него.

Когда друг Ваш умрет, и Вы увидите, что он Вам дал много, слишком много, а Вы далеко не так любили его, как следовало – будет уже поздно поправить дело. Вы останетесь в долгу до своей могилы. Неверие полезно для культуры сердца.

Пишу это письмо, а когда Вы его прочтете? Я получил письмо, что вы уехали в Якутск. Прощайте, дорогой друг! Ценю Вашу дружбу. Поправлюсь, еще буду работать наряду с Вами. Буду очень благодарен за содействие по собиранию фольклора. Постарайтесь собрать побольше сказок о Балын-Сенге или хитром воре, или обманщике, вроде нашего Яшки-плута. Эти сказки, мне кажется, прольют свет на отношения ордынских сказаний к классическим мифам об Аполлоне. Потом обратите внимание на сказки и былины об Ирин-Сайне, не найдется ли сюжетов, которые бы сблизили его более, чем это можно сделать теперь, с одной стороны, с нашим Егорием Храбрым духовных стихов, с другой – историей тибетского царя Сронцзон-Гамбо. Кстати, замечу, я готовлю заметку, в которой хочу показать, что история Тибета, излагаемая по тибетским данным, с ее рассказом о мудром царе Сронцзон-Гамбо и о быке-царе Ландарме должно быть попала в Тибет из уйгурских летописей, рассказ о его разодравшихся сыновьях есть рассказ об уйгурской междоусобице, мудрый Сронцзон есть Ирин-Сайна плюс мудрый визирь Джирен-шешен.

Еще прошу Вас собрать варианты о Шидырване, не найдутся ли такие, в которых яснее бы выступила роль и деятельность его жены.

Само собой разумеется, что новые варианты о Эрдэни-цзу, об Абатае и о нашествии Галдана были бы очень желательны. Не откроется ли новых указаний на орудие, которым он, вращая его, поражал врагов.

Я на пароходе в Индийском океане подготовил статьи: сближение Илиады-Одиссеи с Гэсэром, и Аполлона с Арья-Бало, а Геракла с Иркылом, Аргылом и др., сближение романов о чаше св. Грааля с монгольскими легендами, и много важных других сближений.

Общий результат моих соображений – до буддизма в Центральной Азии был культ Арья-Бало, который распространялся на запад не только до Южной России, но и до отдаленного кельтского Запада.

В этих занятиях фольклором я забываю свое печальное одиночество. Одно чтение не заглушает грустных воспоминаний, чтобы заслонить их, нужно, чтоб в голове являлись одни за другими блестящие сближения, яркие параллели, если не блестящие для другого, но, по крайней мере, являющиеся такими для меня, чтоб сердце прыгало от удовольствия. Как для другого водка служит средством забыться, так для меня усиленная работа над сближениями. Вы поймете из этого, какую Вы услугу окажете мне, подновив запас монгольского фольклора. Г. Потанин».

«И.И. Попову. 7/19 марта 1894 г., СПб.

Многоуважаемый Иван Иванович, я Вам не отвечал на Ваше доброе письмо, которое Вы послали после первого известия. Большое, большое Вам спасибо за Ваше сочувствие.

Теперь я втянулся в занятия и не страдаю, как месяца два тому назад. Но в Иркутск ехать все-таки страшно, при одной мысли об этом нервы начинают волноваться.

Читаю, когда достану, номера «Восточного обозрения», и интересуюсь иркутскими новостями. Напишите, в каком положении «Восточное обозрение». Я бы не прочь принять участие в нем, можно бы делать сообщения о петербургских явлениях, посылать мелкие новости научные и литературные, касающиеся до Сибири.

Из рассказов Н. М. Ядринцева я заключаю, что Вы будете редактором и будете жить в Иркутске. Это было бы для меня приятно. С отъездом Клеменца в Монголию, я остаюсь совершенно без корреспондента в Иркутске.

Если Вам известны последние иркутские новости, то, пожалуйста, сообщите, а также и о Троицкосавске.

Алексею Михайловичу передайте мою большую благодарность за участие, соберусь на днях написать ему письмо и выразить свою благодарность в его лице всему кяхтинскому обществу.

Теперь ничего больше не делаю, как только пишу статьи для «Этнографического обозрения», обрабатываю среднеазиатский и южносибирский фольклор, то есть вернее сказать, сказки, и это меня постоянно поддерживает в забытье. Писанье этих статей для меня вроде сказочного «Забыдущего питья». Только оторвусь от сказок, мысль обращается к тяжелой действительности и становится нехорошо. Из дому выхожу редко, на заседания Общества, на выставки вовсе не хожу, да и в частных домах побывал только в очень немногих.

Сообщите также о Восточно-Сибирском отделе. Поклон Вере Алексеевне и всему Вашему семейству, и остальным знакомым.

Готовый к услугам Григорий Потанин.

P.S. Если Вы в Иркутске, то попросите редакцию выслать мне «Восточное обозрение». Постараюсь подписную сумму заработать мелкими сообщениями.

Петербургская сторона, Бол. Монетная, д. 20».

«С. Ф. Ольденбургу[272]. 26 декабря 1902 г. Томск, Миллионная, д. 33.

Дорогой Сергей Федорович!

Благодарю Вас за оттиски и за письмо, а также и за намерение написать статью о моей покойнице. На Вашу просьбу относительно ее писем должен сообщить следующее.

Самое большое число писем она писала в свою семью, т. е. матери и брату Валериану. И у старушки накопился порядочный запас их. Когда Калерия Александровна Яковлева, курсистка (ныне – г-жа Козьмина), писала биографию Александры Викторовны для сборника ее статей, связка этих писем была доставлена ей и отчасти использована. Затем эти письма в полном составе были возвращены матери Александры Викторовны. Эти письма были для старушки священной реликвией; они были одним из ее любимых чтений. Время от времени она доставала шкатулку, в которой они хранились, н перечитывала.

Во время моих заездов в Самару я замечал, что с каждым разом коллекция эта убывала. Старушка была больна, прикована в течение 10 лет к постели и не всегда могла сама убрать и уложить письма в шкатулку. Письма были разрознены; у одного был только конец, у другого – только начало. Вмешаться, чтобы привести их в порядок, даже указать на непорядок, было, казалось мне, бесчеловечно: я боялся огорчить старушку. Так была трогательна эта привязанность ее к единственным останкам от дочери.

То, что сохранилось в семье после смерти старушки, вероятно, Валериан Викторович[273] подобрал к месту. Я ему вслед за письмом к Вам, напишу. Вы, со своей стороны вероятно, тоже найдете полезным обратиться к нему.

Может быть, несколько писем найдется у брата покойницы— у Константина Викторовича Лаврского в Казани.

Когда я вдовцом поехал из Сычуани в Пекин, атташе гр[афа] Касснии – г. Павлов (бывший потом послом или за посла в Корее) говорил мне, что он получил от Александры Викторовны из Сычуани письмо, характерное для нее. Она в нем показала себя христианкой, которой вера дает силу идти навстречу смерти.

Когда К-А. Яковлева (Козьмииа) писала свой очерк, у нее не было в руках пачки писем Александры Викторовны, написанных ею В. В. Лесевичу, или если были, то не все. Когда уже сборник был напечатан, В[ладимир] В[икторович] нашел в своем архиве несколько писем, и очень жаль, что одно из найденных, особенно интересное, не попало в печать.

Я не знаю, было ли это открытие до вечера в память Александры] В[икторовиы], который был устроен Н. В. Стасовой, или позднее. Если позднее, В[ладимир] В[икторович] не мог им воспользоваться для своей речи на вечере.

Мой экземпляр сборника статей Александры Викторовны, вместе с оттисками статей В. В. Лесевича В. В. Стасову, переданы мной Лидии Николаевне Яковлевой, преподавательнице географии в Рождественской женской гимназии. Она взяла их у меня в намерении написать или составить рассказ для народного чтения, кажется. Если Вам нужны будут эти вещи, то обратитесь к Лидии Николаевне, но, конечно. Вы дадите ей при этом понять, что я вовсе не отнимаю их у нее, отчаявшись в том, что она когда-нибудь исполнит свое намерение.

Искренне преданный Григорий Потанин. Очень рад, что Ваш сын, наконец, заправился здоровьем».

Предыдущая главаГлава 93 из 166Следующая глава