Наше личное положение стало складываться к лучшему. Граф Соллогуб выхлопотал Ядринцеву свободу, и он переехал в Петербург.
В это время в Петербурге жила приятельница Лаврского Аделаида Федоровна Баркова, только что кончившая куре нижегородской женской гимназии, сверстница младшей сестры Лаврского. Она была в переписке с Лаврским, и Лаврский очень рассчитывал на ее сотрудничество в «Камско-Волжской газете»; она знала языки французский, немецкий и английский, и редакция рассчитывала, что Баркова будет знакомить читателей газеты с иностранной жизнью. Я написал Ядринцеву, чтобы он постарался познакомиться с интересной будущей сотрудницей. Знакомство это состоялось и вскоре я начал получать от своего друга пламенные письма, в которых он описывал, как они, увлекаемые мечтами о будущем расцвете казанской газеты, бегают по делам ее по улицам столицы. Недолго спустя получил от Ядринцева известие, что участь их решилась: они повенчались.
Лаврский хлопотал о своем переводе из сурового Никольска в другой город, с более теплым климатом, и его перевели в Самару.
Я и Лутохин остались в Никольске только вдвоем.
Изменилась и моя судьба. Еще до отъезда Лаврского к нему в Никольск приехала из Нижнего Новгорода его мать со своей старшей дочерью и остановились в его квартире. На другой же день я познакомился с его гостями.
Сестра Лаврского, Александра Викторовна, служила классной дамой в нижегородском женском епархиальном училище. Они прожили в Никольске неделю. Я почти каждый день бывал у них. Иногда мы уходили все вчетвером за город – пошляться в лесу, примыкающем к городу. Здесь природа так вплотную примыкает к городу, что жить в нем все равно что жить в лесу. Не выходя из него, можно увидеть и белку, и бурундука; на окраине города мелкой дробью барабанит своим клювом по дереву дятел, а в тихую ночь до города доносятся отдаленные звуки лелека.
Нижегородская гостья была в восхищении от этой близости к природе и завидовала мне; я был узник, заточенный в границе города Никольска, но она, по ее словам, была в горших узах: в стенах своего епархиального училища. Ей так понравился воздух Никольска, что однажды она мне сказала, что хотела бы тут остаться навсегда.
Очевидно, в девице зародилось сильное сожаление к полному сил [узнику], жаждущему света и замурованному в уездном городишке. Должно быть, на эту тему впоследствии, когда обе девицы стали нашими женами, у них был разговор, и Аделаида Федоровна Ядринцева говорила, что она никому не советует выходить замуж из сожаления.
Несмотря на такие душевные разоблачения, мы расстались, не решившись предложить друг другу завести переписку. Но мне пришлось писать ей в Нижний.
Я задумал вести метеорологические наблюдения, добыл из Петербурга инструменты и строил будку. Дело оставалось за часами: у меня не было часов. Я спросил у Лаврского – могу ли я затруднить его сестру просьбой купить часы в Нижнем и выслать в Никольск. Он сказал, что она сделает это с удовольствием. И вот у меня завязалась переписка с Нижним Новгородом.
Я получил часы и стал вести метеорологический дневник. Ведение такого дневника очень здорово на меня подействовало: оно требует аккуратности и регулярности в распоряжении своим временем. Вы должны в 7 часов утра непременно стоять на ступеньке лестницы, ведущей к инструментам; потом, перед наступлением полдня, вы не должны никуда уходить из своего дома, потому что в час пополудни вы опять должны быть у своей будки, и, наконец, в 9 часов вечера третий раз вы должны аккуратно взбираться к своим инструментам. Пусть вас окружают в это время соблазны – вы поехали в гости: белые жакеты, музыка, воодушевленные лица; живые разговоры; недоговоренные, но многозначительные и интригующие фразы. Вам хочется не уходить отсюда до конца пира, но голос долга протестует против вашего эгоизма и заставляет вас спешить на высокие ступени науки, т. е. на ступени метеорологической будки. Метеорологический дневник замечательно дисциплинирует дух, да и физический организм. Меня всегда удивляло явление, которое я считаю последствием метеорологических наблюдений: я получил под их влиянием способность, заказав себе с вечера встать во столько-то часов утром, всегда вставать в назначенное время. Укладываясь спать, я настойчиво внушал себе приказание встать в определенный час и спокойно засыпал, и уже бессознательное «я» как будто брало себе заботу об остальном – оно отмеривало ночную дозу моего сна и вовремя его прекращало.
В это время передо мной открылись два неба: одно я наблюдал над своей будкой. Если мы не имеем повода наблюдать небо три раза в день, как это принужден делать метеоролог, мы очень много пропускаем интересных картин, иногда очень красивых. <…>
Другое небо я наблюдал в собственной душе. Переписка моя с Нижним Новгородом не остановилась тотчас после покупки часов. Постепенно она из деловой переписки превратилась в интимную и закончилась тем, что я ступил «на коварную наклонную плоскость». Это выражение А. В. Лаврская вычитала в каком-то английском романе и очень часто его употребляла.
Переписка наша, главным образом, происходила уже тогда, когда Лаврский уехал из Никольска, и только орнаменты в квартире мещанки Зайцевой оставались печальным воспоминанием об ее жильце. Все свои письма я обязан был передавать не на почту, а в руки исправника, и при том – незапечатанными, так что все развитие моего чувства, от начала до конца, происходило на глазах исправника, а он имел удовольствие еженедельно читать мой роман.
Я чувствовал себя в положении первобытного жителя островов Фиджи или острова Таити, о которых путешественники рассказывают, что у них перипетии любовных романов происходят публично, на открытом воздухе, перед троном, на котором сидит царица островов. Исправник все знал: все мои переговоры с матерью моей невесты, знал о дне, когда она должна со своими дочерями приехать в Никольск, в чьем доме я им приготовил квартиру; он знал также, что мы собираемся венчальный обряд устроить секретно, и говорил: «Может быть, это и удастся, и никто в церковь не попадет, но я-то все-таки узнаю и приветствовать буду». Несмотря, однако, на бдительность и всеведение полиции, на нашем обряде, кроме неизбежных лиц, никого не былo[196].
«Николаю Михайловичу Ядринцеву,
22 февраля 1874 года, Никольск.
Сегодня, 22 февраля, я положил на почту письмо графу Шувалову. Прошу представить прошение мое на высочайшее имя и ходатайствовать перед государем о помиловании. Все почти дословно списано с образчика, данного Вами в Вашем письме. Прошение государю тут же. При этом прошение губернатору, чтобы он все это отправил по назначению. О подведении меня под манифест я губернатора не прошу по совету здешнего исправника. Последний заметил мне, мы Вас и так представляем в числе других 6 лиц. Действительно, я сам видел это представление, где в списке найденных подлежащими манифесту я стою первым с отметкой в хорошем поведении».