К книге
Воспоминания. Путь и судьбаГлава 3 Служба. «Будем рубить и колоть». Алтай
14%
Глава 3 Служба. «Будем рубить и колоть». Алтай
24

Когда я поссорился с Мессарошем и он обратился к атаману с просьбой перевести меня в другой полк, адъютант атамана Панков, тот самый, который оказывал мне и раньше покровительство, назначил меня в состав семиреченской военной экспедиции, и на этот раз оказал мне протекцию; он принял меры, чтобы я был переведен в 9-й полк, станицы которого расположены в долинах Алтая по линии от Усть-Каменогорска до Бийска. Об этом переводе я просил Панкова в письме, которое написал ему по совету Павла Никифоровича Иванова, бригадного командира. 9-м полком командовал полковник Романовский. Это был малоросс, большой добряк. Вот почему Иванов и рекомендовал мне этот перевод.

Романовский походил на помещика с патриархальными нравами, он смотрел на подвластных ему казаков, как на своих детей и простирал свою любовь, как на людей, так и на животных. В жаркие летние дни он любил призывать музыкантскую команду к себе на двор, после того, как музыканты кончат свои упражнения на трубах, и угощал их ботвиньей. На дворе ставился стол, покрытый скатертью, и появлялась миска с квасом; полковник засучивал рукава, сам крошил овощь и приготовлял ботвинью. Конечно, было бы симпатичнее, если бы полковник понимал свою задачу шире и кормил бы ботвиньей весь полк, а не одну музыкантскую команду. Несмотря на такое соображение, нельзя не помянуть добром любвеобильного полковника. Эти ботвиньи были дань инстинкту: у него была потребность ласкать кого-нибудь и любить. Кто-то принес ему в подарок живого соболя, и он держал его в своей квартире. Соболь привык к нему, ел из его рук, и, когда полковник, сидя в кресле, читал книгу, соболь спал в шубе за его спиной.

Нечего и говорить, что дни мои потекли в его полку совершенно иначе, чем у Мессароша. Сначала я жил в станице Антоньевской, где была полковая квартира, где жил сам Романовский. Часто обедал у него и беседовал с ним о событиях севастопольской кампании. Потом он дал под мою команду сотню, которая состояла из [казаков] двух станиц: Чарышской и Тулатинской. Я должен был из станицы Антоньевской переехать в Чарышскую.

П. Н. Иванов, который помог мне перебраться в Алтай, дал мне письмо к своему дяде, простому казаку, жившему в Чарышской станице и имевшему тут свой дом. Отец П. Н. Иванова, Никифор Иванович, дослужился до чинов, до которых редко дослуживались в нашем сибирском казачьем войске. Он, кажется, был полковник и занимал должность полкового командира. В то время его уже не было в живых. У Никифора Иванова был брат, который ни до какого чина не дослужился и остался простым казаком. К нему-то и дал мне письмо П. Н. Иванов. Это письмо я передал ему еще тогда, когда ехал из Усть-Каменогорска в ст. Антоньевскую. Жизнь в Чарышской станице поставила меня близко и к алтайской природе, и к населению казачьих станиц в Алтае.

Алтай привел меня в восхищение. Я сразу полюбил его. Он очаровал меня картинами своей природы. Мне пришлось первое знакомство с ним заводить ранней весной. Высокие участки дороги еще не очистились от снега, и приходилось перекладываться в сани. В других местах я ехал в тележке, среди пространств, сплошь покрытых коврами из цветущих растений. Так как я ранее никогда еще не видел такого богатства цветов, то меня то и дело тянуло из тележки на землю к этим цветам. Но это удовольствие было сопряжено с огорчениями.

Часто с неба лил дождь, иногда даже ливень. К растениям нельзя было прикоснуться: все они были покрыты дождевыми каплями, и чуть тронешь цветы, они обливают ваши колена, как из ковша. С одной стороны, вам угрожает потоп, вы едете мокрый с головы до ног, и отбивает охоту вторгаться в этот цветущий мир, а с другой – невозможно удержаться от этого соблазна.

Цветы рассыпаны на всем видимом пространстве с царской расточительностью. Как будто природа празднует какой-то юбилей, сыплет полными корзинами и хочет сплошь забросать юбиляра цветами. Несмотря на неприятное чувство, вызываемое мелкими, холодными струйками, пробирающимися за воротник и текущими по телу, радостное чувство все-таки не оставляет измокшего человека. Цветущий Алтай в эту раннюю весеннюю пору похож на ребенка, который расплакался, получив отказ в исполнение какого-нибудь желания, но он не может долго сердиться и при первой же ласке мамы или няни улыбается, сверкая глазами, хотя по щекам еще катятся слезы. <…>

Очень мне понравилось население Алтая, вернее сказать, казаки 9-го полка. О контрасте, который они представляют сравнительно с казаками семипалатинскими и ямышевскими, мне уже говорил П. Н. Иванов. Последние живут по соседству с киргизами; многие станицы на Иртыше совсем тогда не занимались хлебопашеством, и главным их занятием была торговля с киргизами, у которых они скупали для перепродажи скот, шкуры, меха и войлок. Все они хорошо говорили по-киргизски, были юркими торгашами, исповедывали культ гроша и пятака и франтили по-киргизски. Другого характера были казаки бийской линии, станицы которых расположены в долинах Алтая. Эти были солидными земледельцами, вообще хорошими сельскими хозяевами. На Иртыше казаки славились большими конскими табунами, алтайские – пасеками в несколько сот колодок. Здесь знающих киргизский язык совсем не было, и не было заметно никаких международных уступок. Ямышевский казак со спокойной совестью «погaнил» свои уста кобыльим молоком и кониной, чего алтайский казак никак допустить не мог.

Население алтайских станиц мне показалось гораздо добродушнее и ласковее и менее стяжательно, чем иртышские казаки. У здешних жителей не замечалось никакой хитрости или плутоватости; радушие их приводило в восторг. Они принимали меня в своих домах как родственника, хотя я должен был казаться им довольно чуждым, потому что вырос в степях. Они меня как будто хотели закормить; смотрели на меня такими глазами, как будто вот сейчас начнут упрашивать, чтобы я остался жить в их станице. Больших богачей между ними не было, таких, которые равнялись бы с иртышскими богачами, но все жили в довольстве и, казалось, были счастливы. Особенно были приветливы и доверчивы женщины. Они меня посвящали в свои семейные дела, рассказывали о своих родственных связях, и если впереди, по дороге мне предстояло проезжать через станицу, в которой есть дом, находящийся с ними в родстве, то они пересылали со мной своим родственницам мотки ниток. <…>

У казаков того времени отношения между офицерами и простыми казаками были патриархальные. У них не могло установиться такой субординации, как в армии; жили они в своеобразных порядках. Офицеры выходили из той же казачьей среды и были связаны родством с простыми казаками. Наблюдались такие отношения: дядя – простой казак, а племянник – есаул, дядя, племяннику говорит – «ты», а племянник дяде-казаку – «вы».

В доме Иванова меня приняли очень дружелюбно, как родного. Старик всегда говорил мне «ты», а я ему – «вы». Когда я получил командование сотней и приехал в Чарышскую станицу, я остановился у Ивановых, как в знакомом доме. Прожив несколько дней, я приказал вахмистру подыскать мне квартиру, но старик Иванов не выпустил меня из своего дома. «Зачем это? – сказал он мне. – Разве я не в состоянии прокормить тебя?» Так я и прожил у него более года на положении сына. Я занимал чистенькую, самую лучшую комнату в доме. Я думаю, это делалось не из каких-нибудь корыстных видов. Был такой случай: строевые казаки просили меня, чтобы я их на несколько дней освободил от ученья в манеже и дал им время порыбачить. Вернувшись с рыбной ловли, они мне принесли в подарок большого тальменя [таймень], в благодарность за отпуск. Это была взятка; я стал отказываться, но казаки обиделись. Тогда я пошел к Пелагее Ивановне и сказал ей, чтобы она взяла тальменя. Вскоре ко мне приходит старик Иванов, возмущенный, и говорит: «Что это они, с ума, что ли, сошли? Разве у меня не хватит моего достатка? Что я, обеднел, что ли?» И тальмень был возвращен рыболовам.

Старик Иванов был в свое время трудолюбивый сельский хозяин и соболевщик. Летом он работал на пашне и на сенокосе, а зимой уходил на белки ловить соболей куемками (ловушка) и оставался там более месяца. В то время, когда я у него жил, он был уже стар и давно отказался от соболевания. Лето он проводил на пасеке (у него было несколько сот колодок), а зимой сидел на печке без дела. Во время осенней страды, он вспоминал старину и вместе с другими выезжал на пашню или на сенокос и в течение дня жал или косил, а вечером, вернувшись в дом, говорил: «Слава богу, на свой пай наработал. Зимой буду есть собственный кусок хлеба, никто меня не упрекнет».

Я часто садился на печь с ним рядом и слушал его рассказы о соболином промысле. Для этого промысла соболевщики соединялись по три человека. Район соболиного промысла находился на белках, верстах в 100 от жилых помещений, вблизи верхней окраины лесов. Артель, выбрав себе долину для своей охоты, заходила туда летом, чтобы построить звероловную избушку. Строили ее так, чтобы небольшой горный ручей протекал внутри избушки. Для промысла к этой избушке отправлялись уже зимой, по глубокому снегу, на лыжах. Припасы: муку, соль, чай, лук и масло тащили на шкуре. Они находили избушку, занесенную снегом в несколько аршин глубиной. Чтобы войти в эту избушку, они против дверей вырывали глубокий колодец и ставили в него бревно с зарубками вместо ступеней. По этому бревну они спускались и выходили. Избушка строилась без окон. Для хранения запасов на деревьях вне избушки устраивались полати на высоте выше человеческого роста. Куемки расставлялись от избушки направо и налево, так что из них образовывался фронт! с избушкой в средине. Когда куемки расставлены, каждый день два товарища выходили из избушки, и один товарищ шел осматривать куемки, не попал ли соболь, в одну сторону, и другой – в другую, а третий товарищ оставался в избушке кашеваром. Через неделю кашевар сменялся. Запаса мяса соболевщики с собой из деревни не брали, рассчитывая добывать его охотой на маралов. Это была романтическая жизнь. В течение целого дня соболевщик оставался наедине с природой, ходил ли он вдоль ряда куемок или возился в избушке у костра, он был все это время вдали от семейных дрязг, от домашних работ и от свары с соседями. Рассказы моего собеседника на печи дали мне материал для статьи «Полгода в Алтае», которую я впоследствии, когда поехал в университет, вывез в Петербург и напечатал в журнале «Русское слово»[50].

Старый соболевщик с большим увлечением рассказывал мне про эти экскурсии на белки. Очевидно, это были самые лучшие воспоминания в его жизни. Он меня уверял, что, когда приближалось время выходить на промысел, его всегда охватывало нетерпение; хотелось бы птицей перенестись на белки к звероловной избушке. Я своим молодым незрелым пером не сумел передать всю поэзию, которая чувствовалась в рассказах старого соболевщика, его экзальтацию промыслом.

За эти два – три года моей службы я познакомился с двумя типами казаков, с типом алтайского казака и иртышского. Это было мое первое знакомство с простым народом. С иртышским казаком я познакомился у походного костра или в казачьем табуне, когда мне приходилось проводить недели в одной юрте с казаками-табунцами, спать рядом с ними на тоненьком войлочке, как и они, ждать у костра, когда сварится каша, и слушать сказочника, который рассказывает про царь-девицу. В русском народе, вне казачьего мира, тип иртышского казака ближе всего подойдет к мещанскому сословию, алтайский казак больше похож на жителя деревни. В жизнь алтайского казака я вошел глубже. Я провел полгода в семье старика в качестве его домочадца, наравне с другими домочадцами подчиняясь его авторитету. Я чувствовал себя на положении его сына, и хотя я от него ни разу не слышал выговора, но думаю, что он чувствовал себя всегда вправе делать мне выговоры. Патриархальный мир, который меня окружал в Алтае, демократизировал меня до глубины души. Панков, адъютант атамана, продолжая покровительствовать мне, чтобы выдвинуть меня на глаза начальства, устроил мне перевод в Омск.

Меня назначили в контрольное отделение войскового правления; служба моя должна была заключаться в проверке разных шнуровых книг. Жалко было расставаться с этим блаженным краем и с этим милым алтайским людом, но Омск также меня манил. Когда я туда приехал, я сразу почувствовал разницу. Алтай – это провинциальная глушь.

В станице Антоньевской единственный человек с образованием выше моего был поляк доктор Свирко. У него было несколько книг по естественной истории, в том числе «Русская флора»[51].

Любовь к ботанике нас должна была сблизить, но в наших вкусах была некоторая разница. Мне показалось странным, когда он мне стал говорить, что в Сибири неинтересно заниматься ботаникой. «То ли дело в Польше! Там каждое растение зарегистрировано и подробно описано. Сорвешь цветок, развернешь вот эту самую книгу, которую я вам показываю, и сейчас же узнаешь, под каким латинским названием он значится у ботаников. Там интересно выйти в поле с книгой, а здесь выйдешь за околицу, все те растения, которые увидишь перед собой, все это не описано. Никакого интереса заниматься ботаникой нет».

Я тогда еще не знал о существовании Ледебура[52] и потому ничего ему не возразил, но все-таки почувствовал, что где растения еще не все описаны, то там ботанику и интересно поработать.

Предыдущая главаГлава 24 из 166Следующая глава