Берли сидел один. Не было больше рядом людей, отвлекавших его своими ссорами, спорами и довольно неприятными привычками, граф наконец обрел покой. Только нельзя сказать, чтобы покой очень его радовал. Да, в камере стало спокойнее, но дни теперь казались очень длинными. Без своей банды, наполнявшей зловонный воздух праздной болтовней и непрекращающимися ссорами, Берли нечем было заполнить долгие часы заключения.
Для человека, привыкшего к жизни, полной ничем не ограниченных действий, это состояние оказалось новым и неудобным. Снова и снова Берли возвращался к мыслям, которые никогда прежде всерьез не занимали его. А думал он о своем благодетеле, пекаре.
Он никак не мог понять, почему Этцель вел себя таким образом. Граф то сидел, сгорбившись, в углу камеры, то скрипел зубами, размышляя над тем или иным поступком пекаря. У его проблем было имя, их звали Энгелберт. Даже само звучание этого имени казалось оскорбительным. Что это за имя вообще? Подходит для клоуна, шута, но не для мужчины. Интересно, а как оно будет выглядеть, если его записать по-английски? Опираясь на свой скудный запас немецкого, Берли смог представить английскую версию имени. Получалось что-то вроде «Светлого ангела». Какой родитель в здравом уме назовет своего сына Светлым ангелом?
Ну ладно — имя, подумаешь, диковинка. Главное в другом. Что такого было в человеке, которому удалось довести Берли до такого градуса бешенства? Чем больше он думал об этом, тем больше приходил к выводу, что под поверхностью видимых действий должно скрываться нечто существенное. На первый взгляд, обычный благонамеренный парень. Довольно жизнерадостный. Но почему даже то, как он придурковато хлопает глазами, вызывало у Берли прилив желчи? Его неизменно благожелательная манера поведения, то, как он встречает с улыбкой все злодейства, с которыми ему приходится сталкиваться в жизни? Ненависть графа вызывала именно глупая приветливость большого булочника, его идиотские благодеяния. Но на что же именно так болезненно реагировал Берли?
Нет, его физиономия точно не могла вызывать отвращение. Конечно, особо привлекательным его не назовешь, но черты лица правильные... Дело в том, решил Берли, что Энгелберт излучал некое естественное тепло и, за неимением лучшего слова, доброту. Натура Энгелберта просвечивала сквозь довольно заурядную внешность, придавая всему его облику весьма привлекательный и приятный вид.
Ну, а чему тут радоваться? Жизнь трудная, временами смертельно опасная. Убить или быть убитым, съесть или быть съеденным — таков был Закон Природы, единственный закон для этого мира. Берли усвоил этот жестокий урок, выжив на улице, и с тех пор у него не было причин усомниться в действии этого закона. Любой, кто не осознавал его, заслуживал того, что получал, включая Энгелберта Стиффлбима.
Однажды, примерно через неделю после того, как Тава, Кона, Мэла и Декса увели, Этцель опять появился со своей обычной продуктовой котомкой. Берли, чтобы не доставлять отвратительному пекарю удовольствия, сделал вид, что вообще не заметил его. Берлимены не могли испортить впечатление своими униженными благодарностями и елейными восклицаниями по поводу неоправданной щедрости Энгелберта, а граф молчал на своей циновке, отвернувшись лицом к стене, несмотря на все попытки пекаря обратить на себя внимание.
Позже, когда Энгелберт ушел, Берли повернулся на спину, чтобы посмотреть, что принес его враг на этот раз. Света не хватало, но даже при скудном освещении он заметил идеальные бело-коричневые буханки, изготовленные в пекарне Этцеля; купленную на рынке пухлую колбасу; желтые яблоки; кувшин молодого вина — все аккуратно разложено, словно на столе для натюрморта. В этот момент Берли еще раз убедился, что здесь заключено нечто большее, чем простое благочестие. У пекаря была какая-то цель, но вот какая?
Через некоторое время голод дал о себе знать; граф встал и, склонившись над провизией, начал распределять ее на предстоящую неделю. Взяв один из хлебов, он преломил его и съел. Затем, все еще стоя на коленях, отпил вина. Простая еда утолила голод и насытила; это было хорошо, это было правильно.
Пока он жевал и глотал, до Берли дошла важная мысль. Проблема была вовсе не в Энгелберте Стиффлбиме, а в его Иисусе. Но почему? — задумался Берли. Какая разница, во что верит этот большой придурок?
Пекарь императорской кофейни мог верить во что угодно, хоть в зеленых человечков. Граф знал, что люди верят во множество нелепых вещей, вплоть до русалок, единорогов и огнедышащих драконов. Но эти убеждения не вызывали у него такого же внутреннего отвращения. Как и воображаемые единороги, обитавшие в лощинах и на тайных полянах фольклора, Иисус был чепухой. Жестокое безразличие мира доказывало это несомненно; Иисус, пресловутый Сын Божий, был призраком, вымыслом, мифом. На самом деле, все религии, насколько мог судить Берли, представляли собой смесь суеверий и притворства: массовую глупость, придуманную свихнувшимися людьми, распространяемую шарлатанами и заглатываемую невежественными массами.
Берли всегда считал, что религия — это коллективное безумие для слабых; она делает их существование более сносным, дает крупицу утешения перед лицом суровой реальности, иначе их жизнь была бы бессмысленной, а так они уповают на доброго, мудрого, всезнающего Бога, присматривающего за ними. Правда для графа заключалась в том, что существование не имеет никакого значения, оно представляет собой случайное действие бессмысленных сил, создавших эфемерные сгустки разумной материи. Сегодня они есть, а завтра их уже нет. Жизнь большинства людей имела такой же смысл, как пламя свечи, горящее некоторое время, а затем гаснущее, и больше его никто не видит.
Настоящие мужчины, сильные мужчины, разумные люди не нуждаются в таких детских фантазиях, они бестрепетно смотрят в темную бездну холодной, неумолимой реальности. Однако большинство людей предпочитает веселый вымысел горькой, но бодрящей правде: нет ни Бога, ни цели, ни смысла в жизни и ничего не ждет человека за гробом.
Берли с удовольствием прожевал еще один кусок хлеба, и тут ему в голову пришла мысль: «Если Бога нет, то все можно».
Откуда взялась эта формулировка, он понятия не имел, но она его вполне устраивала. В качестве афоризма он мог бы и сам так сказать, а если бы с ним не согласились, у него нашлись бы аргументы.
«Бога нет, — мысленно произнес Берли, — а значит каждый волен поступать так, как считает правильным».
В дальнем углу камеры возникла темная фигура, такая же неясная, как и тени, в которых она обитала. И мысли ее были под стать теням.
— Каждый делает то, что считает правильным, — услужливо произнес Голос.
«Именно, — ответил Берли, кивнув в знак согласия. — Каждый волен делать все, что ему нравится, каждый волен действовать любыми средствами, которые лучше всего служат его целям.
— Если Бога нет, нет и никакого морального стандарта. Никто не может сказать, что правильно, а что нет. Все, что делает человек, никто не может ни одобрить, ни осудить. Есть как есть.
— Верно, — согласился Берли. — Если нет никакого стандарта, способного оценивать действия, то не может быть правильного или неправильного.
— Точно так же, — продолжал Голос уже настойчивее, — что бы ни случилось с человеком, нельзя считать это приемлемым или неприемлемым. Во вселенной, где нет смысла и цели, все, что происходит, нельзя считать хорошим или плохим; это просто то, что происходит, событие, о котором можно сказать лишь то, что оно произошло.
Берли снова согласился, хотя уже и не так уверенно. Он чувствовал, что поток мыслей несет его куда-то не туда.
— Тогда отчего ты так злишься на свое тяжелое положение? — спросил Голос. — Что-то происходит, в этом нет ни смысла, ни цели, просто случайная комбинация событий.
— Человек должен, по крайней мере, иметь возможность обратиться к правосудию. — Раздраженно пробормотал Берли. — Обвиняемый должен предстать перед обвинителями и ответить на обвинения.
— Должен? Это с какой стати?
— Это же элементарная справедливость, — настаивал Берли, но уже не так горячо, как раньше.
— Желаешь порассуждать о справедливости? Я думал, мы с этим покончили. Зачем снова начинать?
Берли не нашелся с ответом. Ему было больно, и боль была настоящей — возможно, этого было достаточно, чтобы жаловаться.
Голос поспешил за это ухватиться.
— Тебе больно, поэтому ты приписываешь боль несправедливости? Ты думаешь, кого-то интересует твоя жалоба?
— Мне просто больно! — Берли готов был завестись. — И мне плевать, знает об этом кто-нибудь или нет!
— Твоя боль — фантазия, вымысел, призрак. Там, где нет закона, никто не может причинить никому никакого вреда. Каждый волен делать то, что ему нравится. Судье нравится держать тебя взаперти. И где тут вред?
— Но мне не нравится, что ему это нравится! Ему не должно такое нравится! — огрызнулся Берли, теряя терпение.
— Опять ты о том, что должно быть, а чего не должно! — упрекнул Голос, снова растворяясь в тени, становясь просто пятном плесени на стене. Но из пятна прозвучало напоследок: — Похоже, брат, ты по-настоящему не веришь в свою собственную философию.
— Это какая-то паршивая философия! — прорычал Берли. — Черт возьми, я хочу уйти отсюда!
В сырой камере под Ратхаусом прошла еще неделя — еще одна неделя страданий ее некогда гордого обитателя. Воистину, Архелей Берли, граф Сазерленд, уже не гордый. Он несчастен и сознает это. Он даже стал думать, что оказался еще хуже, чем полагал.
С каждым днем он чувствовал себя все более хрупким, например, выеденным яйцом, которое потом для забавы склеили со всеми трещинами и недостатком некоторых частей. Он беспокойно метался по камере, стараясь не думать, потому что размышления приносили только новые страдания.
Он как раз пребывал в очередном приступе болезненного самоанализа, когда скрип двери напугал его. Он настолько запутался в своих мыслях, что не слышал ни шагов в коридоре, ни даже ключа в замке. Он повернулся, приготовившись увидеть знакомую фигуру пекаря в дверном проеме. Вот уж точно Светлый Ангел, размышлял Берли. Пришел снова меня мучить.
Тюремщик что-то пробормотал, и в камеру вошел Энгелберт со своим мешком, набитым провизией, и широкой улыбкой на лице.
— У меня для вас новости, — радостно объявил он, направляясь прямо в центр камеры.
Берли ничего не сказал, только смотрел — наполовину зачарованный, наполовину опасаясь услышать, что скажет его добродушный враг дальше.
— Ваших друзей скоро освободят!
Подняв голову, Берли сердито посмотрел на булочника, открывавшего мешок. Друзья, подумал граф. Какие еще друзья? Придворные алхимики, которым он скормил немало денег… где они сейчас? За долгие месяцы его заключения ни один не пришел ему на помощь, ни один не заступился за него, все о нем забыли.
— У меня нет друзей, — ответил Берли тихим хриплым голосом.
— Ну как же! Мужчины, которые были с вами, они же ваши друзья, не так ли? — сказал Этцель.
— Это наемники, — фыркнул граф. — Работали на меня. Ничего больше.
— Ну я-то ваш друг, — весело заявил Этцель. Он вынул свежий ржаной хлеб и осторожно положил его на сложенную тряпочку, служившую графу столом.
— Ты! — усмехнулся Берли, чувствуя, как где-то внутри разгорается застарелый гнев. — Ты — причина, по которой я здесь сижу.
Энгелберт пожал плечами, достал кусок сыра, завернутый в муслиновую ткань, положил его рядом с буханкой и выудил из мешка глиняный кувшин с пивом.
— Я думаю, вы знаете причину, по которой сидите здесь. — Он вытащил пригоршню абрикосов и аккуратно сложил их на тряпочку. — Из города отправляется тюремная карета. Ваших друзей отвезут в Пльзень, и там отпустят на границе. Но они должны пообещать никогда больше не возвращаться в Прагу.
Берли какое-то время молчал, а затем спросил:
— Я их увижу? Моих людей? Я смогу их увидеть, прежде чем их увезут?
— Вряд ли, — поразмыслив, ответил Энгелберт. — Но я спрошу.
— Но кто… — Берли с трудом подыскивал слова, — как это может быть? Кто смог такое сделать?
Этцель покивал.
— Я уже давно хожу к судье. Я ему настолько надоел, что он согласился освободить ваших людей.
— Так! — фыркнул Берли. — Они, значит, уйдут, а я буду тут сидеть.
— Мировой судья сказал, что совершено преступление и кто-то должен за него ответить. Ответственность, понимаете? — Пекарь достал из сумки что-то новое — целую жареную курицу — и добавил ее к остальной еде. — Я сказал судье, что ответственность может нести только один человек. А держать в тюрьме пятерых за преступление одного не имело смысла.
— Ты так ему сказал? — спросил граф.
— Я ему много чего говорил. В конце концов, к чему-то он прислушался. — Энгелберт нахмурился. — Но господин Рихтер — чиновник империи. Для мирового судьи мнение императора куда важнее, чем мое. — Этцель склонил голову набок. — Так уж у нас заведено.
— Так выходит, я буду сидеть здесь, пока не сдохну?
— Не дай Бог! — быстро ответил Энгелберт. — Я говорил с Его Величеством от вашего лица и просил императора освободить вас, но он тоже говорил о справедливости. Но это неважно, я снова пойду к нему, а в следующий раз принесу штрудель.
— Ты говорил от моего имени с императором? — Берли помотал головой. — Но почему?! Почему тебя волнует, что со мной будет? Я причинил тебе боль. Я хотел причинить тебе боль. Я же не заботился о тебе, так почему ты заботишься обо мне?
Пекарь встал и подошел к графу.
— Я уже говорил вам об этом. — Этцель положил руку на плечо Берли и сжал его. — Будьте здоровы. Господь с вами.
Берли посмотрел на него и покачал головой.
— Хотелось бы мне в это поверить.
— А вот это не имеет значения, — заверил его Этцель. Он повернулся и наклонился, чтобы взять пустой мешок. — Моей веры хватит на двоих.
С этими словами он ушел, оставив после себя только едва уловимый странный аромат — нечто похожее на запах полевых цветов, запах широкого поля и прогретого солнцем воздуха. Запах удивительно долго держался в камере, заставив Берли задуматься, не посетил ли его и в самом деле светлый ангел.
Сама мысль была настолько абсурдной, что Берли не мог даже оспорить ее; он просто стоял и смотрел на еду, так тщательно — можно сказать, с любовью — разложенную на тряпочке. Почему-то ему на глаза навернулись слезы; не то чтобы он чувствовал грусть, нет, просто немного смутился. Но в этот момент что-то глубоко внутри него перевернулось, вот этот переворот и вызвал одну единственную слезу. Граф досадливо смахнул ее.
— Большой чертов дурак, — пробормотал он вслух. — Ты меня с ума сведешь.
В последовавшие за этим часы Берли поймал себя на том, что думает не столько о своем плачевном состоянии и колоссальной несправедливости, которая держала его в вонючей темнице, сколько о причине — а почему, собственно, он гниет в тюрьме? С этого момента его мысли приняли неожиданное направление: он вспоминал о том, как напал на Энгелберта, и о той жестокости, которую он тогда испытывал. Никогда раньше с ним такого не было.
Постепенно круг его мыслей расширился. Теперь он думал не только об Энгелберте, но и о других людях, которым причинял страдания на протяжении всей своей жизни: Козимо Ливингстон и сэр Генри Фейт; милая, доверчивая Филиппа, его бывшая невеста; внук Артура Флиндерса-Питри Чарльз; его берлимены; леди Хейвен Фейт — вот эта была женщиной, которую он мог бы полюбить — что с ней сталось? Были и другие… много других — и всех этих людей он использовал в своих корыстных целях только для того, чтобы безжалостно отвергнуть, когда ему это было выгодно. Пожалуй, он заслужил свое заточение десятикратно, стократно, и он заслужил самое суровое наказание, какое только могли предписать закон и небеса, не меньше.
Вспоминая о своем ужасном поведении, он испытал смешанное чувство вины, стыда и печали. Подумав, он решил, что это и есть раскаяние. Наверное, это необычное чувство со временем ушло бы также, как и пришло, если бы не пример Энгелберта. Именно добродетель пекаря позволила ему понять причины собственного несчастья. Простая, незамысловатая доброта Этцеля горела, как маяк на далеком берегу. Берли достаточно было взглянуть на сияющий огонь, чтобы увидеть, насколько темна и убога его маленькая долина.
Все чаще Берли ловил себя на том, что смотрит на этот свет и мечтает подойти к нему поближе. Как ни странно, это чувство не вызывало того отвращения, которое непременно вызвало бы еще сравнительно недавно; скорее, признав свою вину и взяв на себя ответственность за свои действия, граф почувствовал некоторое удовлетворение — как будто компас, долгое время показывавший неверное направление, теперь исправили, и стрелка опять показывает на истинный север.
Но это было еще не все. В тех случаях, когда граф сосредоточивал свое внимание на примере большого пекаря, он обнаруживал, что может получить небольшую передышку от своих назойливых мыслей. Имея перед глазами добрый пример Этцеля, он неожиданно обрел покой.