События, которые больше всех остальных повлияли на мировоззрение юного Александра Павловича, а может быть, и на все его будущее царствование, произошли в Париже, где штурм Бастилии 14 июля 1789 года положил начало Французской революции. Спустя полтора месяца, 26 августа, Национальное учредительное собрание приняло и всенародно провозгласило «Декларацию прав человека и гражданина», ст. 1 которой гласила: «Люди рождаются и остаются свободными и равными в правах. Общественные отличия могут основываться лишь на соображениях общей пользы».
Тем самым подводилась черта под феодальными пережитками Старого режима (фр. Ancien Régime), основанного на делении общества на сословные группы и на принципиальном неравенстве прав, то есть превосходстве одних сословий над другими. Декларация открыла новую эпоху в истории, сделав возможным построение государства другого типа – его фундаментом будет уже не система сословных привилегий, а равенство граждан перед общими для них законами, из которых самым важным и универсальным служит конституция. Первая конституция, воплощавшая в жизнь эти принципы, была утверждена французским Национальным собранием 3 сентября 1791 года, а 14 сентября и сам король Людовик XVI присягнул на этой конституции, дав клятву в верности нации и закону, то есть фактически признал себя одним из граждан нового государства (хотя и с гарантиями неприкосновенности своей личности).
После громогласного провозглашения Декларации уже невозможно было сделать вид, что этих принципов не существует, – напротив, открылся путь в будущее, на котором необходимо преодолеть множество трудностей, связанных со сломом старых привилегий и предрассудков. Конечно, благодаря Екатерине II юный Александр уже с трехлетнего возраста знал о равенстве всех людей по рождению. Но одно дело – услышать и запомнить это из бабушкиных сказок, а другое – увидеть на деле, как большая европейская монархия начинает изменяться под действием этих идей.
Возможно, даже бабушка в тот момент разделяла воодушевление внука. Известно общее удовлетворение Екатерины II от начала Французской революции (которое она приписывала ошибкам короля и его министров), и можно даже поверить следующему рассказу: когда 14-летний Александр удивил всех придворных своими рассуждениями о «правах человека» и других конституционных чертах Франции, на вопрос, откуда он это узнал, «любезный Александр удовлетворил любопытство и признал со всем простодушием, присущим его возрасту, что французскую конституцию ему дала прочитать бабушка, объяснившая ему смысл всех статей и раскрывшая причины революции во Франции в 1789 году, а также давшая ему на сей счет советы, которые рекомендовала всегда держать в памяти и не сообщать никому» (донесение одного из французских поверенных в Петербурге от 8 июня 1792 года)[79].
Естественно, что и Лагарп как единственный в окружении Александра горячий сторонник республики и политических свобод пришел в восторг при начале революционных преобразований во Франции. Оно совпало с подготовкой Лагарпом нового курса, который должен был увенчать всю его деятельность по подготовке просвещенного монарха для России, а именно курса философии и права. В последнем из составленных швейцарцем годовых отчетов о преподавании (за 1791 год) он рисовал следующие перспективы: от логики и метафизики перейти затем к изложению «принципов естественного права», что позволит в дальнейшем пройти и «краткий курс права», а завершится «чтением хорошей истории философии и обзором наиболее известных кодексов законов»[80].
Позже Лагарп с сожалением констатировал, что ему не дали времени, чтобы выполнить весь этот план. Тем не менее в 1791–1792 годах он учил Александра в выбранном направлении, как всегда, отказавшись от теоретического подхода в пользу «наглядной политологии». Он просто стал читать с великими князьями газеты и книги, где «те же материи были прежде рассмотрены, за собой же оставил возможность их разъяснять на словах, ссылаясь на поучительные события, происходившие ежедневно на театрах Польском и Французском». Своей главной задачей Лагарп считал «о правительствах и подданных, о государях и народах рассказать согласно с истиной и справедливостью». Одним из главных пособий в этом выступали «Посмертные записки» Шарля Пино Дюкло о царствовании короля Людовика XV, где с беспощадной откровенностью был показан путь французской монархии к ее кризису, повлекшему революцию.
О том, что Александр живо интересовался изменениями во Франции и извлекал из них уроки, рассказывают и другие источники. Так, в ноябре 1791 года великий князь дискутировал с Протасовым о последствиях революции, отстаивая принцип веротерпимости. Того так взволновал этот разговор, что он счел необходимым сразу же донести своему начальнику Салтыкову, чтобы тот «сделал Его Высочеству нужные поправления». В одном же из следующих разговоров с Протасовым, где обсуждались новости из газет, Александр недвусмысленно поддержал отмену всех дворянских привилегий со словами, «что равенство между людьми хорошо, и что французские дворяне напрасно беспокоятся лишением сего достоинства, понеже де оно в одном названии состоит, не принося впрочем никакой за собою ощутительной пользы»[81].
Такие уроки Лагарпа, усвоенные великими князьями, не могли не вызвать отрицательной реакции у екатерининских придворных, тем более что к Петербургскому двору прибывало все больше знатных французских эмигрантов, утративших на родине вследствие революции влияние, положение в обществе, а часто и состояние. Особенно показательным оказался один случай в Эрмитажном салоне Екатерины II, о котором потом вспоминал Лагарп: присутствовавший там посланник бежавших из Франции принцев Бурбонов – братьев короля – граф Валентин Ладислас д'Эстергази упрекал французский народ в неблагодарности по отношению к монарху и расхваливал «безбедную жизнь при Старом порядке». Во время его речи юный Александр хранил молчание, но сидевший рядом с ним искренний и непосредственный Константин не сдержался и во всеуслышание закричал, что Эстергази говорит неправду. Екатерина II попросила Константина объясниться, и тогда «юный принц начал исчислять пени французской нации, чем привел в смущение эмигрантов, не смевших факты опровергать, и удивил Екатерину». «Откуда же вам это известно?» – спросила бабушка, и Константин ответил: из записок Дюкло, которые он изучает вместе с Лагарпом[82].
Неудивительно, что Лагарп получил при Дворе прозвище «якобинец», которое ему пришлось опровергать и отстаивать свое место наставника российских принцев, проходя через ряд испытаний. Уже давно скончался А. Д. Ланской, единственный придворный покровитель Лагарпа, и тот, лишенный нужных связей, оказывается несколько раз обойденным наградами и производством в следующий чин по Табели о рангах (из-за чего Лагарпа третировали даже конюшенные служители, не выдавая карету для поездок по городу), а затем и подвергается нападкам и доносам со стороны французских эмигрантов. Тем не менее последнее слово во всех этих конфликтных ситуациях оставалось за Екатериной II, а она до поры до времени неизменно поддерживала швейцарского педагога.
Но Лагарп – а вместе с ним и Александр – не мог не видеть, что и сама Екатерина II меняется в той же степени, в какой менялся Двор в последние годы ее царствования. С развитием и углублением революции, а особенно после провозглашения во Франции республики (21 сентября 1792 года) и публичной казни короля Людовика XVI (21 января 1793 года) происходившие во Франции события начали серьезно тревожить императрицу. Это привело к тому, что Екатерина II прекратила заниматься внутриполитическими реформами в России, включая и давно задуманную ею попытку закрепить определенные права за государственными крестьянами, то есть превратить их из податного зависимого сословия в полноценных свободных подданных. Были свернуты проекты развития высшего образования. В среде ученых и литераторов прошли репрессии, связанные с московским кружком издателя Николая Ивановича Новикова: Екатерина II подозревала, что этот круг российских просветителей через масонские связи, с одной стороны, поддерживает тесные контакты с великим князем Павлом Петровичем, а с другой – с французскими революционерами. Двух студентов Московского университета, посланных для завершения образования за границу и начавших учебу на медицинском факультете Страсбургского университета во Франции, при возвращении домой в 1792 году арестовали, подозревая в том, что они ездили в Париж и были «из русских в числе депутатов во французское Национальное собрание с поздравлением французов с революционными их предприятиями»[83].
Во внешней политике Екатерины II произошли осложнения в связи с вовлечением России во Второй раздел Польши (1793), следствием чего стал поход русской армии на Варшаву против революционно настроенных поляков во главе с Таддеушем Костюшко – тех поляков, которые открыто провозгласили, что выступают на защиту «прав нации» против чужеземной тирании, за установление власти народа и всеобщую свободу. Французские эмигранты в Петербурге уговаривали императрицу продолжить этот поход, отправив армию дальше на Париж.
Одновременно бразды правления империей явно ослабели, а Екатерина II при принятии решений все больше попадала под влияние постоянно усиливавшейся при Дворе клики графа (с 1793 года, с 1796-го – светлейшего князя) Платона Александровича Зубова, ее последнего фаворита, который в отличие от многих своих предшественников выказывал себя ленивым, взбалмошным и расточительным. Многолетний секретарь Екатерины II, впоследствии сенатор Александр Васильевич Храповицкий оставил самую краткую его характеристику, в двух словах: «дуралеюшка Зубов». В часы досуга он любил запускать бумажных змеев в Царскосельском парке и играть с дрессированной мартышкой (рассказы о которой дошли до А. С. Пушкина, о чем тот упоминал в «Заметках по русской истории XVIII века» в 1822 году).
Изначально – ставленник Н. И. Салтыкова, ставший фаворитом в середине 1789 года, когда ему не было еще и 22 лет, этот юноша к середине 1790-х годов стал получать все больше прямых государственных полномочий, а также вмешиваться и во внешнюю политику. Именно он представил Екатерине II грандиозный и разорительный проект Персидского похода, направленный на выход Российской империи к Индийскому океану (причем завоеванием Персии должен был командовать его младший брат – генерал-поручик Валериан Зубов). Другой внешнеполитической авантюрой фаворита являлся подготовленный на скорую руку брачный союз России и Швеции, который должен был прекратить вековое противостояние этих стран на Балтике – речь шла о женитьбе короля Швеции Густава IV Адольфа на старшей внучке Екатерины II, великой княжне Александре Павловне. Брак расстроился в последний момент, уже в Петербурге в сентябре 1796 года, когда прибывший туда король ознакомился с брачным договором и отказался предоставить своей супруге в Швеции право публично исповедовать православие. Огорчение, которое эта неудача причинила Екатерине II, стало, как считается, причиной ее скорой кончины.
Шарль Массон дает еще одну убийственную характеристику последнего фаворита Екатерины, называя того «тщедушным и наружно, и внутренне». Он так описывает атмосферу позднего Екатерининского двора: «Все ползало у ног Зубова, он один стоял и потому считал себя великим. Каждое утро многочисленные толпы льстецов осаждали его двери, наполняя его прихожие и приемные». Ему вторит князь Адам Чарторыйский:
Ежедневно, около одиннадцати часов утра, происходил «выход» в буквальном смысле этого слова. Огромная толпа просителей и придворных всех рангов собиралась, чтобы присутствовать при туалете графа. Улица запруживалась, совершенно так, как перед театром, экипажами, запряженными по четыре или по шести лошадей. Иногда, после долгого ожидания, приходили объявить, что граф не выйдет, и каждый уходил, говоря: «до завтра». Когда же выход начинался, обе половины дверей отворялись, к ним бросались наперерыв все: генералы, кавалеры в лентах, черкесы, вплоть до длиннобородых купцов.
Среди просителей у дверей Зубова ежедневно находился и Михаил Илларионович Кутузов: только он во всем Петербурге умел заваривать кофе по-турецки в специальном кофейнике (в 1792–1793 годах он побывал с дипломатической миссией в Стамбуле). За то, что Кутузов подавал фавориту кофе по утрам, он пользовался особым расположением Зубова, получая благодаря ему ценные пожалования и выгодные назначения (эту историю также упоминает Пушкин).
Каково было юному Александру ощущать себя посреди этого Двора? Чем взрослее он становился, тем сильнее ощущал необходимость скрывать свои мысли и взгляды от окружающих. За очень редкими исключениями он не надеялся найти среди них понимания. В 14 лет великий князь ощущал столь свойственную его возрасту трогательную потребность иметь настоящего друга, но уже понимал, какой редкой возможностью будет такая дружба. Его личный детский дневничок за 1792 год открывается фразой: «Я имел несчастье потерять полковника Петра Салтыкова, друга, которого я очень любил и о котором буду сожалеть всю свою жизнь»[84] – это одно из самых ранних свидетельств того, что Александр искал близких друзей и что этот поиск для него сразу оказался связан с ощущением невосполнимой утраты.
Уклончивость была свойственна Александру еще и из-за того, что тот не раз видел, каким образом не к месту проявленная искренность может повлечь дурные последствия. Ведь, например, когда Константин проговорился об уроках Лагарпа перед эмигрантами, это повлекло за собой особенное ожесточение придворных по отношению к швейцарцу (о чем речь впереди). Вспомним теперь так рано проявившийся у Александра талант актера-«мимика», то есть способность изображать определенные состояния и эмоции, приноравливаясь к характеру собеседника, постоянно ища одобрения. Еще в 1790 году Екатерина замечала в письме к барону Гримму некую странность или даже «противоречивость» (фр. contradiction) у Александра: «Если я с ним заговорю о чем-нибудь дельном, он весь внимание, слушает и отвечает с одинаковым удовольствием; заставлю я его играть в жмурки, он и на это готов». Не означает ли это, что с раннего возраста у Александра развивалась неискренность, привычка, так сказать, «жить на несколько лиц»? Тем более, что, получая постоянные похвалы от бабушки в Царском Селе, юному Александру хотелось поддерживать хорошие отношения и с отцом в Гатчине, где атмосфера была полностью противоположной – Павел занимался главным образом смотрами вверенных ему батальонов, так называемых «гатчинских войск», устроенных в точности на прусский манер, со строгой дисциплиной, а имя Платона Зубова (удостоенного Екатериной II звания генерал-адъютанта) упоминал, только когда ему нужно было указать на полное незнание военных правил и нерадение о службе.
Между тем ситуация вокруг наследования российского престола постепенно накалялась. Екатерина II продемонстрировала в публичной сфере уже достаточно знаков, чтобы всему ее окружению стал ясен план – назначить старшего внука своим преемником вместо сына. В начале 1790-х годов императрица настолько привыкла к этой мысли, что считала ее само собой разумеющейся в переписке с близкими корреспондентами. Так, в 1791 году Екатерина II пишет барону Гримму о событиях Французской революции со словами, что ее следствия будут иметь значение «не в мое время и, надеюсь, не во время господина Александра» (имя Павла здесь опущено, ибо он не должен находиться на троне после Екатерины). Спустя несколько месяцев в этой переписке она открыто признается: «Сперва мой Александр женится, а там, со временем, и будет коронован»[85].
Последние слова объясняют, почему Екатерина II поторопилась устроить брак Александра, когда тому не исполнилось еще и 16 лет, – этот брак означал, что ее внук признавался взрослым и дееспособным, у него появлялся собственный Двор, отдельный от большого Двора и Гатчинского двора великого князя Павла Петровича, и теперь ничто не помешало бы закрепить за Александром официальный статус наследника престола.
С помощью русского дипломата в Германии графа Николая Петровича Румянцева Екатерина II выбрала двух принцесс из Бадена[86] (дочерей наследного принца Карла Людвига), которые были приглашены в Россию. В день их приезда, 31 октября 1792 года, императрица открыто делилась с бароном Гриммом своими матримониальными планами, добавляя впрочем об Александре: «Что касается нашего молодца, он ни о чем еще не помышляет и пребывает в невинности своего сердца, и это я плету лукавые сети, вводя его в искушение». Румянцеву же она написала более сдержанно, говоря о своем желании, чтобы Александр проявил собственную заинтересованность: «Ведь он сам женится, а не я его женить буду»[87].
Старшая из принцесс, 13-летняя Луиза, вызывала восхищение современников своей красотой и обаянием. Еще до приезда в Россию Румянцев описывал ее Екатерине: «Хотя ее нельзя признать вполне красавицей, тем не менее она очень миловидна. По видимому она кротка, вежлива и приветлива; сама природа наделила ее необыкновенной грацией, которая придает особенную прелесть всем ее речам и движениям». Ему вторит великая княгиня Мария Федоровна, описывая свое первое впечатление: «Она не только хороша собой, но во всей ее фигуре есть особенная привлекательность, которая в состоянии возбудить любовь к ней в самом равнодушном существе. Она чарует своей обходительностью и тем чистосердечием, которым дышат все черты лица ее»[88]. Помимо привлекательной внешности юная принцесса обладала живым умом и способностями выносить здравые самостоятельные суждения, как о том свидетельствует ее переписка на протяжении ряда лет с матерью, принцессой Амалией Баденской.
Александр впервые повстречал Луизу 2 ноября, на третий день после ее приезда в Петербург, а затем почти каждый день виделся с ней, в чем нельзя не заметить продуманную волю бабушки. Юноша легко поддался обаянию принцессы, и по его дневничку видно, как развивались его чувства к будущей супруге (дневник и сохранился-то, видимо, именно как память об этом). Вот 3 ноября после спектакля во дворце он впервые подошел к Луизе и заговорил с ней; 6 ноября провел с ней много времени, показывая Эрмитаж, а вечером во время игры Луиза загадала ему фант; 8 ноября во время большого выхода императрицы ему посчастливилось целый вечер сидеть рядом с Луизой, а 9 ноября Александр впервые пригласил ее на танец. В это время он уже «ощущал себя чрезвычайно влюбленным», как признавался дневнику.
Впрочем, окружающие отмечали, что при ухаживаниях Александр проявлял застенчивость и изрядное волнение. Живший вместе с ним Протасов каждый вечер (очевидно, по прямому заданию Екатерины) поддерживал разговор «о достоинствах принцессы» и с удовлетворением потом фиксировал в собственных записях, что обхождение великого князя с Луизой становится «посмелее и приятнее». Но некоторые наблюдатели видели, что, казалось бы, общий подростковый возраст будущих жениха и невесты по-разному отражался в их характерах. Граф Федор Гаврилович Головкин, приближенный П. А. Зубовым ко Двору и служивший там камер-юнкером до 1794 года, составил в 1810-х годах свои «Воспоминания», содержащие множество проницательных зарисовок и портретов из последних лет екатерининского царствования. О браке Александра он писал так:
Великий князь, будучи только на год старше своей невесты, еще не обладал выработанностью ума и характера; его манерам, кроме тех случаев, когда это требовалось представительством, не доставало грации и достоинства, хотя он был очень красив и образован. Принцесса, к ее несчастью, была воспитана при дворе, где достоинство манер обосновывалось только душевными качествами, а ее ум, под влиянием нежных забот высокопросвещенной матери, опередил ее возраст, и, к тому же, развиваясь, подвергся воздействию французской эмиграции, благодаря чему он приобрел гибкость и хороший вкус, составляющий прелесть домашней жизни. Поэтому великий князь, питая к ней уважение, был немного обижен ее превосходством, тогда как его невеста, которая не могла его ни в чем упрекнуть, испытывала некоторую неловкость при мысли о предстоящей связи с ребенком[89].
Эти слова полностью подтверждаются письмами Луизы к матери из Петербурга в ноябре – декабре 1792 года. Баденской принцессе нравится русский принц, он «довольно хорошо сложен», имеет «отменно красивые зубы, очаровательный цвет лица, прямой, довольно красивый нос», но даже в похвалах будущему жениху Луиза отмечает его «детскость»: «Я счастлива в некотором роде тем, дорогая маменька, что я нахожу в великом князе Александре не только влюбленного в меня мужчину (если только его можно так называть, ибо он скорее дитя), но, как мне кажется, он действительно станет для меня другом»[90].
Тем временем план Екатерины как можно скорее поженить «Амура и Психею» (так их теперь стали называть в окружении императрицы), продвигался вперед. Александр отчитывался в середине декабря 1792 года перед своим главным воспитателем, графом Н. И. Салтыковым: «С несказанным удовольствием уведомляю Вашего Сиятельства, что дело совершилось. Я нашел случай вчерась ввечеру уведомить принцессу об моих чувствах к ней, и я так щастлив был, что она призналась мне, что она им соответствует и что она меня любит». А матери наш кавалер написал более живо: «Я самый счастливый человек, она меня любит, она мне в этом призналась, и я прыгаю от радости. Зубная боль прошла, равно как и боль в горле»[91].
Судя по дневнику Александра, это, скорее всего, произошло 14 декабря, то есть через день после его 15-летия. А уже 20 декабря Екатерина II со срочным курьером передает через графа Румянцева письма для родителей Луизы и ее деда, маркграфа Баденского, с просьбой одобрить предстоящий брак принцессы с великим князем. Церемония обручения должна состояться после Пасхи, свадьбу же Екатерина готова отложить «в видах крайней юности их обоих», но на не слишком продолжительный срок.
Влюбленные были вполне довольны теми невинными радостями, которые открывало для них состоявшееся объяснение. 21 декабря Луиза писала матери: «Великий князь мне тоже очень нравится и, кажется, меня любит. […] Он всегда мне говорит, что ждет с нетерпением Пасхи, когда он осмелится взять меня за руку открыто, ибо теперь он иногда это делает украдкой под столом или пользуясь всеми возможными случаями, когда нас никто не видит». И действительно, на Пасху Александр впервые поцеловал невесту, когда дарил ей фарфоровое яйцо: в обе щеки, «по-русски», – ибо на соблюдении этого обычая настояла бабушка, – а потом уже делал это и без особого приглашения, не выпуская невесту из объятий, когда они оставались одни[92]. Спустя две недели после Пасхи, 9 мая 1793 года, Луиза перешла в православие с именем Елизаветы Алексеевны, и на следующий день состоялось ее обручение с Александром в Большой церкви Зимнего дворца.
Есть еще много документов, свидетельствующих об искренности и трогательности чувств, связывавших двух юных влюбленных. Так, сохранился текст нежного письма невесты к жениху, написанного 27 августа 1793 года, в преддверии свадьбы, а также набор крошечных записочек с взаимными признаниями в любви, которыми они обменивались во время карточной игры: «Любите ли Вы меня хоть немного?» – пишет Александр по-французски (как всегда, с небольшими орфографическими ошибками); «Да, будьте уверены», – отвечает принцесса, а в другой такой же записке подписывается не Луиза, а Лиза, привыкая к своему новому имени[93].
Венчание Александра Павловича и Елизаветы Алексеевны состоялось 28 сентября 1793 года. Графиня Варвара Головина, ставшая личной фрейлиной и близкой подругой невесты, вспоминала[94]:
В церкви Зимнего дворца сделали возвышение, чтобы церемония брака была видна всем. Как только жених и невеста взошли туда, их вид вызвал всеобщее умиление. Они были прекрасны как ангелы. Обер-камергер Шувалов и князь Безбородко держали венцы. После завершения венчания великий князь и княгиня спустились, держась за руку. Великий князь Александр преклонил колено перед императрицей, чтобы поблагодарить ее, но она подняла его, обняла и поцеловала его со слезами. Такую же нежность государыня выказала и по отношению к Елизавете. Потом они подошли к великому князю-отцу и великой княгине-матери и поцеловали их; последние также благодарили императрицу[95].
Свадебные торжества продолжались две недели и завершились 11 октября грандиозным фейерверком на Царицыном лугу (позже – Марсово поле).
Для проживания новой великокняжеской четы отвели угловые покои Зимнего дворца, выходящие на Неву и к Адмиралтейству; кроме того, часть весны и осень Александр и Елизавета проводили в Таврическом дворце, а лето – вместе с Екатериной II в Царском Селе. Письма Елизаветы матери передают множество забавных черт ее мужа: вот он грызет ржаные сухари с солью, которые «любит чрезвычайно, а Константин так на них вообще помешан»; а вот Александр смотрит, как она пишет письмо матери, и пытается вмешаться в текст, и все кончается тем, что они вместе «смеются как безумные». Одно из таких писем действительно почти целиком написано Александром (12 декабря 1793 года, в день его рождения), и только маленькая приписка досталась там жене: великий князь, рассказывая о своем счастье, называет ее «очаровательной Лизонькой» (charmante Lison)[96]. Зимние вечера они проводят или в бриллиантовой гостиной дворца, или в спальне императрицы за игрой в бостон, причем Александр так плохо играет и делает такие «экстравагантные» ходы, что жена чуть не умирает со смеху.
Летние дни в Царском Селе также наполнены беззаботным времяпровождением. Особенно много рассказано об этом в мемуарах В. Н. Головиной (возможно, спустя годы они вместе с Елизаветой Алексеевной вспоминали разные смешные случаи): например, как после легкой ссоры между супругами Головина выступала в роли «третейского судьи», а дело разбиралось ранним утром в старой беседке парка, втайне от окружающих. Среди разных детских игр Александр мог проявлять и настоящую молодецкую удаль – забраться к основанию Чесменской колонны, стоявшей на высоком пьедестале посреди Большого Царскосельского пруда, и обойти ее кругом по бортику, а также несколько раз спрыгнуть с карниза над лестницей (к ужасу наблюдавшего за этим Протасова)[97].
Но не стоит рисовать жизнь великого князя Александра Павловича после женитьбы одними лишь идиллическими красками. Он сам вскоре почувствовал, что его декларированная самостоятельность приносит ему гораздо меньше свободы, чем раньше. Прежде всего, к существовавшей прежде опеке со стороны Н. И. Салтыкова (который не собирался поступаться своей близостью к великому князю) добавился теперь плотный надзор со стороны нового штата собственного Двора. Его гофмаршалом был назначен граф Николай Николаевич Головин (муж фрейлины Головиной), а обер-гофмейстериной супруги – графиня Екатерина Петровна Шувалова, бывшая статс-дама Екатерины II и хранительница ее амурных дел. После этих назначений сразу возникло соперничество разных придворных группировок за влияние на Александра и его жену. Прежние воспитатели, например А. Я. Протасов, негодовали по поводу «развращающего» влияния Шуваловой на юную чету и их Двор. По характеристике Федора Васильевича Ростопчина, служившего тогда камер-юнкером при «малом», то есть Павловском дворе: «Графиня Шувалова – женщина в высшей степени лукавая, преданная сплетням, кокетству и беззастенчивая в речах. Вместо того, чтобы исправлять и учить великого князя с кротостью, она выставляет на вид все его недостатки и добилась уже того, что великий князь и молодая великая княгиня ее возненавидели»[98]. Письма Александра к матери действительно полны жалоб на «проклятую графиню», от которой «нам много вреда». В частности, графиня Шувалова всячески старалась помешать личному общению и откровенным разговорам Александра и Марии Федоровны; их встречи теперь происходили так редко, что юноша устал быть в вечной разлуке с матерью. А в письме к близкому другу Виктору Павловичу Кочубею в ноябре 1795 года (к нему мы еще обратимся) Александр, не щадя выражений, называл Шувалову «воплощенным дьяволом с его вечными интригами».
Контроль за Александром вели не только придворные – и Екатерину II, и Марию Федоровну очень интересовало, когда можно ждать продолжения династии. И об этом он должен был отчитываться Салтыкову, а также писал матери, сохраняя должный стыд: «Нужно сознаться, что мы – большие дети, и пренеловкие»[99]. Столь раннее и притом неудачное начало брачной жизни, по единодушному мнению биографов Александра, не могло не повлиять отрицательно на его отношения с женой, которые пока еще держались на детской дружбе, но, увы, не переросли в супружескую любовь.
Обручение, свадьба, обустройство нового Двора и т. д. надолго отвлекли Александра от его регулярных учебных занятий. Собственно говоря, после официального вступления великого князя во взрослую жизнь те должны были закончиться. Но Лагарп, конечно, видел, как много им еще предстояло изучить, особенно в области философии, права и политической истории. В начале 1794 года ему удалось добиться возобновления уроков с Александром (в предшествующие же месяцы швейцарец вел занятия с одним лишь Константином), и, к удовольствию учителя, на них присутствовала и великая княгиня Елизавета Алексеевна. У себя дома в Карлсруэ она получила хорошее образование, учила иностранные языки, литературу, историю, географию и даже философию, а теперь сама пожелала продолжать занятия, демонстрируя уже отмеченный ум и способности. Правда, графиня Шувалова тут же высказала желание контролировать обучение и даже хотела лично присутствовать на уроках истории, но, к счастью, вынуждена была отступить, натолкнувшись на противодействие со стороны Александра. Благодаря совместным занятиям Елизавета Алексеевна за несколько месяцев общения с Лагарпом успела высоко его оценить и привязаться к нему, как о том свидетельствуют ее приписки, появляющиеся в письмах ученика к учителю, а Лагарп, уезжая из России, составил для нее специальное учебное руководство со списком необходимых книг.
Однако возобновившиеся в 1794 году уроки Лагарпа часто и подолгу прерывались. Основной причиной была занятость Александра по самым разным поводам: болезнь жены, подготовка к концерту в Эрмитаже или просто «дело безотлагательное». Интересно отметить, что великий князь писал теперь учителю не как ученик, а на равных и по-дружески, например так: «Я тем более рассчитываю на Вашу снисходительность, что Вы ведь и сами человек женатый, а следственно понимаете, какой заботой надобно жену окружать». Но не были ли эти заверения выражением – просто в новой форме – все той же свойственной Александру лени и нежелания трудиться?
С горьким чувством писал Лагарп в конце июля 1794 года Н. И. Салтыкову:
От занятий моих с Его Императорским Высочеством великим князем Александром почти ничего нынче не осталось. Распорядок его так устроен, что редко выпадает мне полчаса на то, чтобы продолжить то, что желал я с ним окончить, не в виде скучных уроков, но в виде бесед, в каких оба мы участие бы принимали. Что до чтений послеобеденных, также чрезвычайно редких, действуют они на Его Высочество точь-в-точь как доза опия: засыпает он сразу после начала и не просыпается раньше конца; Ваше Сиятельство угадает без труда, много ли радости мне от подобных занятий и откажусь ли я передать кому-либо другому обязанность, которую исполнить может всякий, кто умеет веером махать и сон навевать. Воспользовался я доверием, какое питает ко мне Его Высочество, дабы ему сделать приличествующие наставления; он их по достоинству оценил, меня поблагодарил, обещал другой порядок завести, но до сих пор ничего не сделано[100].
Впрочем, не один Лагарп в это время негодовал на поведение Александра: например, Протасов, помимо обычных своих сетований на «праздность, лень и равнодушие» великого князя, пишет в мае 1794 года как о чем-то уже твердо установленном – о привычке 16-летнего юноши «употреблять ликёры»[101] (этот слух дошел и до Лагарпа, и Александр оправдывался перед ним, говоря, что лишь «походя ликёру пригубил»).
Здесь же Протасов впервые упоминает и о прогрессирующей глухоте великого князя, который, по его словам, всячески уклоняется от лекарств и советов докторов[102]. По оценке такого наблюдателя, как Ф. В. Ростопчин, этот недостаток начал сильно вредить юноше во мнении придворных: «Что делает Александра неприятным в обществе – так это его глухота; нужно кричать при нем довольно громко, ибо он ничего не слышит одним ухом»[103].
Ко всем бедам великого князя летом 1794 года добавились и впервые в жизни испытанные нравственные страдания. Он стал свидетелем унизительной для него придворной интриги: фаворит бабушки граф Платон Зубов едва ли не во всеуслышание заявлял, что страдает и томится любовной страстью к 15-летней великой княгине Елизавете Алексеевне, а графиня Шувалова всячески разжигала эту страсть и ставила жену Александра в разные неловкие ситуации, которые должны были восприниматься Зубовым как знаки благожелательности. Фрейлина Головина рассказывает о многих деталях этого фривольного спектакля, развернувшегося в Царском Селе. По ее словам, об этой придворной новости Елизавете первым сообщил сам Александр; он говорил «с такой горячностью и тревогой», что той «едва не сделалось дурно». Затем Головина старалась оберегать великую княгиню от ухаживаний Зубова, а в Таврическом дворце – и от его нескромного наблюдения за ней через зрительную трубу, ибо покои Зубова оказались ровно напротив окон Елизаветы Алексеевны.
Но предоставим слово самому Александру, ведь в его письме лучше, чем где бы то ни было, отразились его настоящие переживания в этой тягостной ситуации. 15 ноября 1795 года он писал Кочубею:
Зубов влюблен в мою жену с первого лета нашей свадьбы, то есть вот уже год и несколько месяцев. Посудите, в какое неловкое положение это должно поставить мою жену, которая на самом деле ведет себя как ангел; и все-таки вы согласитесь, что ей ужасно неловко иметь с ним какое-то общение, особенно учитывая, что весь свет о том извещен. Если отнестись к нему хорошо, то это как будто бы одобрить его любовь, а если же отнестись к нему холодно, чтобы отвратить его, то императрица в своем неведении может посчитать, что не ценят человека, который у нее в милости. Чрезвычайно трудно сохранять золотую середину, особенно в окружении таких людей, каковы тут – столь злых и столь готовых сделать мерзости. До сих пор все идет хорошо лишь благодаря советам добрых друзей и принципам моей жены[104].
Столкнувшись с первыми жизненными трудностями, Александр начинал лучше осознавать, как важно ему иметь рядом людей, которые его понимают и на которых он мог бы всецело положиться в тяжелых ситуациях. К таковым, безусловно, относился Лагарп, и даже те неловкие и подчас детские оправдания, которые Александр подыскивал в своих записках к учителю в 1794 году, чтобы объяснить частые пропуски уроков, не должны заслонять глубокого уважения, которое он питал к учителю. Однако швейцарцу в эти месяцы самому пришлось пережить при дворе серьезные испытания.
Собственно говоря, по мнению значительного числа придворных, Лагарпа уже давно не должно было быть в Петербурге. Его «якобинские» взгляды (а на самом деле просто республиканские принципы, выраженные четко и последовательно) вызывали отторжение у многих из окружения Екатерины II. Графиня Шувалова видела в Лагарпе главное препятствие для своего влияния на молодую чету. В мае 1793 года совместными усилиями ее партии и французских эмигрантов швейцарцу была устроена «публичная опала». Во время объявления о помолвке Александра и Елизаветы он оказался единственным, кто вообще не получил никаких наград и отличий. Ф. В. Ростопчин сообщал в эти дни друзьям: «С беднягой очень худо обошлись. […] Он хотел удалиться, и это было бы великой потерей». В результате Лагарп мужественно скрыл обиду, «твердо зная, что ее не заслужил», к тому же сохраняя надежду и дальше, после свадьбы своего ученика, продолжать с ним «все те важные уроки, какие почитал необходимыми»[105]. Тогда методы ведения интриги против него изменились: статс-секретарь и управляющий Кабинетом Ее Величества Степан Федорович Стрекалов, близкий сторонник Шуваловой, предложил швейцарцу «почетную отставку», с тем чтобы тот уехал из России вместе с младшей сестрой невесты Александра, 12-летней баденской принцессой Фредерикой, воспитанием которой Лагарп мог бы дальше заниматься. Но неожиданную помощь швейцарцу здесь оказал граф Н. И. Салтыков, который понял, что, сохраняя присутствие Лагарпа в Петербурге, ему будет удобнее нейтрализовать партию Шуваловой при будущем Дворе великого князя Александра.
В итоге 30 июня 1793 года состоялся долгий двухчасовой разговор Лагарпа с Екатериной II (наедине, на Камероновой галерее в Царском Селе), результатом которого швейцарец остался чрезвычайно доволен, поскольку императрица лично гарантировала ему дальнейшее спокойное продолжение занятий с великими князьями. В канун свадьбы, в сентябре 1793 года, Лагарп получил и свои давно заслуженные денежные награды, и ему даже пообещали орден Св. Владимира 3-й степени.
Однако швейцарец не догадывался, что за этим скрывалась новая ловушка, устроенная теперь лично Екатериной II. В середине октября 1793 года императрица пригласила Лагарпа для нового длительного разговора, в ходе которого он пережил «два самых тяжелых часа в жизни». Выяснилось, что именно швейцарцу, по мысли Екатерины, предстояло подготовить Александра к скорому провозглашению наследником престола, не давая ему усомниться в целесообразности этого шага и в его праве превзойти тем самым родного отца. Екатерина, впрочем, не осмелилась открыто высказать Лагарпу свои требования, а швейцарец сумел сделать вид, будто не понимает, чего от него хотят. Он не только уклонился от посвящения в «опасные тайны касательно перемен в престолонаследии», но и внутренне категорически не хотел настраивать сына против отца, считая это нарушением естественных законов природы.
После этой встречи положение Лагарпа при Дворе вновь стало чрезвычайно щекотливым. Он старался почти не показываться на публичных приемах, боясь продолжения уговоров (а Екатерина дважды попрекнула его за то, что он ее избегает). Вскоре, вероятно, императрица догадалась, что Лагарп «мало расположен стать тем орудием, какое она сделать намеревалась». По признанию же швейцарца, вследствие упомянутого разговора с императрицей он стал действовать ровно обратным образом, «изо всех сил стараясь сыновей к отцу как можно сильнее привязать». Но для Екатерины Лагарп теперь превратился в «неудобного свидетеля» ее тайных планов, и избавиться от него было решено «любой ценой». Наконец, 20 ноября 1794 года прямо во время урока с Александром граф Н. И. Салтыков отвел Лагарпа в соседнюю комнату и передал решение императрицы: его служба в качестве учителя при Дворе окончена и выплата жалованья с нового года прекращается (впрочем, для улаживания финансовых дел Лагарпу удалось задержаться в Петербурге еще на полгода).
Для 17-летнего Александра весть об удалении Лагарпа оказалась неожиданным потрясением. Тут-то, наконец, раскрылись его истинные чувства к наставнику – о безразличии и лени уже не было речи! Во время разговора Лагарпа с Салтыковым великий князь оставался в кабинете и по лицу учителя понял, что произошло. «Неужели Вы думаете, что я не замечаю всего, что против Вас давно уже замышляют. Нас разлучить желают, потому что Вам отдана вся любовь моя, все мое доверие», – произнеся эти слова, Александр уткнулся Лагарпу в колени и зарыдал (а по другому рассказу швейцарца, великий князь «бросился к нему на грудь в отчаянии»)[106].
Растроганный швейцарец с трудом уговорил юношу встать и успокоиться, боясь, что эту сцену заметит кто-либо из придворных. Не медля, Александр попытался объясниться с Салтыковым, но тот лишь сослался на волю императрицы и истории с доносами на «якобинца». Тогда Александр написал матери, надеясь хотя бы на ее сочувствие: «Скоро разлучат меня с господином де Лагарпом, вот-вот получит он отставку и уедет. Печаль моя тем горше, что, как вижу, и ему тоже, смею сказать, со мной расставаться тяжело. […] Не могу выразить, как меня это удручает; он был мне друг истинный, который меня уж конечно не баловал и которому обязан я всем, что знаю»[107].
Лагарп прекрасно понимал, как много важных уроков он не успел преподать Александру. Чтобы хоть отчасти это компенсировать, он составил для юноши огромную учебную инструкцию со списком книг для чтения по древней и новой истории, философии, праву, политической экономии (более 200 наименований!). Еще одна инструкция Лагарпа была посвящена образу жизни великого князя – его распорядку дня, приобретению полезных навыков, привычке к работе, поведении с друзьями и в обществе и т. д. Свою библиотеку Лагарп продал через Салтыкова в Дворцовое ведомство, надеясь, что она еще послужит обоим великим князьям. Решая последние дела в Петербурге, швейцарец намеренно откладывал отъезд и все это время продолжал давать Александру и его супруге уроки, цена которых для присутствующих измерялась теперь уже не жалованьем, а ощущением близкой разлуки.
Лагарп покидал Петербург 9 мая 1795 года. Александр переживал это событие как настоящую драму, одну из первых в своей жизни. Из Таврического дворца ему удалось ускользнуть инкогнито, «зная, что за ним следят», и в простой наемной карете он добрался на другой конец города, к дому на Английской набережной, откуда уезжал его учитель. Они пролили немало слез, обнимая друг друга при прощании, а буквально в минуту отъезда Лагарп еще успел получить от Александра прощальное письмо, где тот называл учителя «лучшим из друзей», которому он «обязан всем, кроме рождения своего на свет». В ответе, набросанном на подножке экипажа, швейцарец также именовал Александра своим другом, говорил о преданности ему «до последнего вздоха», просил продолжать с ним переписку и всегда помнить о своем «высоком предназначении», о задаче стать «благодетелем миллионов подданных», к чему Лагарп его готовил[108].
А еще 27 апреля Лагарпу удалось исполнить знаменательную миссию: он добился свидания с великим князем Павлом Петровичем, который швейцарца не жаловал, считая того, как и многие, «якобинцем». Лагарп говорил с Павлом как человек, уже знающий о планах лишить его наследования трона, но не имеющий права обнаружить это свое знание – он просил Павла «верить его словам и мнениям, но не спрашивать у него большего». Целью разговора было доказать Павлу, что сыновья любят его, «испытывают такие чувства, о каких любящий отец только мечтать может», но, если не преодолеть сейчас взаимной отчужденности, отсюда «могут произойти самые прискорбные следствия, тогда как, сближаясь со своими сыновьями телом и душой, мог бы он заключить союз нерушимый и непобедимый»[109].
Усилия Лагарпа не прошли даром. Летом 1795 года Александр и Павел действительно сблизились: великий князь вместе с братом Константином много времени (не менее четырех раз в неделю) проводил в Павловске и Гатчине, рядом с отцом. Впрочем, заслугу в этом сближении потом будет приписывать себе и А. Я. Протасов, сообщая, что Павел и Мария Федоровна якобы благодарили его за «возвращение им сыновей»[110]. То же продолжилось еще в большей мере и следующим летом 1796 года, когда военные занятия Александра и Константина с гатчинскими батальонами происходили почти ежедневно. Познакомившийся с Александром в этом году князь Адам Чарторыйский вспоминал:
Оба молодых великих князя числились командирами в составе этих войск. Они отдались обязанностям своей службы с неутомимым рвением молодых людей, которым в первый раз дают какое-нибудь деловое занятие, и с серьезным сознанием важности исполняемого дела. […] Они входили в мельчайшие подробности военной службы и исполняли их с беспримерным усердием. […] Молодые великие князья считали себя в глубине души, и вполне согласно с действительностью, в гораздо большей степени членами так называемой гатчинской, нежели русской армии, […] говоря о том, что делалось в маленькой армии Павла, принимали вид павловских солдат и самодовольно повторяли: «Это по-нашему, по-гатчински»[111].
Получается, что мир военного порядка и дисциплины, столь непохожий на праздность Зимнего дворца, оказался очень притягательным для Александра. За год с небольшим после отъезда Лагарпа (одновременно ставший и последним годом царствования Екатерины II) великий князь по видимости значительно изменился и, казалось, поменял свое отношение к жизни. Но так ли это на самом деле?
Здесь пора наконец задаться вопросом о складывающемся характере великого князя Александра Павловича. В 1796 году перед нами 18-летний юноша, подросший, возмужавший, но при этом долго, быть может, даже слишком, сохранявший некоторые детские черты (еще год назад Протасов сетовал на то, сколько времени Александр уделял устройству кукольного театра, позабыв про занятия и даже про супругу). Однако принципиальной особенностью этого периода является то, что различные источники изображают характер Александра совершенно противоположным образом – согласовать их между собой очень сложно.
Так, Александр поддерживает переписку с Лагарпом. Хотя тот от него теперь очень далеко и живет в окрестностях Женевы, Александр старается выбирать надежные способы, чтобы доставлять туда свои письма, а иногда даже пользуется «верной оказией» (то есть практически из рук в руки), – поэтому видно, насколько для Александра важно сохранять общение с учителем. В этих письмах он рассказывает, как переживает их разлуку и почти ежедневно прогуливается по Английской набережной, где они прощались («прогулка эта более всего чувств во мне пробуждает»); демонстрирует себя послушным учеником, сообщая, что самостоятельно продолжает читать книги по плану, оставленному ему Лагарпом, а чтение – это вообще его «излюбленное занятие». Впрочем, у этих занятий постоянно возникают «помехи»: то военные парады в Павловске, то придворные торжества в Петербурге, то еще что-нибудь. Вот характерный отрывок: «Что до меня, я совершенно переменился: встаю рано, тружусь все утро согласно известному Вам плану. Все шло хорошо, и я в учении был весьма прилежен, но вот что мне помешало. Потребовали от меня совершать прогулку утром от десяти до одиннадцати; вот и развлечение; впрочем, делаю, что могу»[112].
Письма Александра показывают осознанно выстраиваемый им образ прилежного ученика Лагарпа. Но в те же самые недели Александр демонстрировал себя и с совершенно иной стороны: он с не меньшим рвением выказывал свою верность Протасову, мировоззрение которого было полностью противоположно взглядам швейцарца[113]. Александр даже говорил Протасову «частным образом», что никогда не хотел бы иметь подле себя никого другого, кроме него[114].
И вообще, что же отвлекало Александра: гатчинская служба от книг или наоборот? По словам Чарторыйского, постоянные посещения великими князьями Гатчины шли вразрез с намерениями императрицы, и тем не менее «их капральские обязанности, физическое утомление, необходимость таиться от бабушки и избегать ее, когда они возвращались с учения, измученные, в своем смешном наряде, от которого надо было поскорее освободиться, все это, кончая причудами отца, которого они страшно боялись, делало для них привлекательной эту карьеру, не имевшую отношения к той, которую намечали для них и петербургское общество, и виды Екатерины».
Но как совместить последние слова с тем, что сообщает Шарль Массон – не просто внимательный наблюдатель, создававший свои записки по свежим впечатлениям, но в 1795–1796 годах еще и личный секретарь великого князя Александра Павловича? Массон подчеркивал, что в той атмосфере лени, пустоты и безделья, свойственной придворной жизни конца правления Екатерины II, юный Александр был неизменной ее принадлежностью: «С тех пор, как его покинул Лагарп, как ему дали собственный двор и удалили от него нескольких достойных особ, его окружение было наихудшим, а он – самым праздным из принцев. Он проводил дни наедине со своей молодой супругой, слугами или в обществе бабки; он жил более праздно и замкнуто, чем наследник султана, запертый в серале. Такая жизнь под конец свела бы на нет все его превосходные качества». Александр, «по-видимому, утратил тягу к учению, потеряв своих учителей, и в особенности полковника Лагарпа, первого наставника, которому обязан своими знаниями». Что же касается его отношений с отцом, то «Павел, догадываясь о намерениях Екатерины насчет этого сына, всегда чуждался его: он не находит в нем ни своего характера, ни вкусов, потому что Александр применяется к тому, чего от него требует отец, очевидно, более из послушания, чем по собственной склонности»[115].
К этому стоит добавить, правда, несколько более раннее свидетельство Ф. В. Ростопчина, для которого Александр также представлялся неотъемлемой частью Екатерининского двора со всеми его недостатками и пороками:
Великий князь Александр при добрейшем сердце до крайней степени не сведущ во всем, что касается знания людей и общества; окруженный тупоумными людьми, он освоился с глупостью. […] Сердце великого князя прекраснейшее в свете, […] но он слышит столько пошлостей и столько разговоров о предметах, недостойных его внимания, что будет чудом, если он не поддастся дурному примеру[116].
Итак, в рассматриваемое время Александр одновременно – и гатчинец, то есть дисциплинированный офицер «павловской армии», и сибарит-глупец, теряющий время в пустых забавах Зимнего дворца, и преданный ученик Лагарпа, мечтающий о свободной минуте для чтения книг, и совершенно растерявший тягу к знаниям почитатель паркетной педагогики Протасова и т. д. Так кто же он?
Думается, что ни одно из этих выражений не описывает настоящий характер Александра – они лишь являются его внешними проявлениями и отражают его выработанную с детства привычку всем нравиться, приспосабливаться к окружению, изображать определенную деятельность или заинтересованность. Это не значит, что Александр с его прирожденными актерскими способностями сознательно обманывает, притворяясь кем-то в надежде извлечь у окружающих для себя выгоду: скорее наоборот, тем самым он скрывает и защищает какие-то собственные очень важные мысли. Массон точно заметил: «В нем есть сдержанность и осмотрительность, несвойственные его возрасту; они были бы притворством, если бы их не следовало приписывать скорее тому мучительному положению между отцом и бабкой, в которое он был поставлен, чем его сердцу, от природы открытому и доверчивому».
Следуя этой характеристике, можно заключить: если Александр – не притворщик, то в глубине своего «открытого сердца» он должен ощущать чувство внутреннего одиночества. Все группировки при Дворе, соперничающие друг с другом и навязывающие великому князю разные типы поведения, оказываются для Александра равным образом чужими. И возникает вопрос: а чего же он сам хочет – сам, «настоящий Александр», независимо от того, чего ждут от него окружающие?
Как ни странно, исторические источники позволяют конкретно и даже вполне логически обоснованно ответить на этот вопрос. Юноша, а, быть может, скорее мальчик хочет бежать. Чувство одиночества посреди чуждого ему двора переходит у Александра в неприязнь к российскому самодержавию вообще (явно под действием уроков Лагарпа), а затем (уже вопреки исходным намерениям Лагарпа) – в нежелание когда-нибудь царствовать, отвращение и даже страх перед своей будущей судьбой.
Излить свои тайные мысли Александру в силу отмеченной выше его «сердечной искренности» – совершенно необходимо, и в конце 1795 – первой половине 1796 года он находит к тому способы. Ему нужны для этого особые доверенные друзья, и, к его счастью, они появляются!
Первым из них становится Виктор Павлович Кочубей – молодой просвещенный дипломат, племянник и воспитанник графа Александра Андреевича Безбородко, одного из главных действующих лиц екатерининской внешней политики. Кочубей много путешествовал по Европе, учился в Женеве, Упсале, Лондоне, а в 1791 году слушал лекции и наблюдал за политическими событиями в революционном Париже. Александр познакомился с ним летом 1792 года, когда после успешного участия в заключении мира с Турцией в Яссах Кочубей был тепло принят при Дворе и часто навещал резиденцию Екатерины II. Уже через полгода он уехал для продолжения дипломатической службы сперва в Вену, а затем в Стамбул, где оставался до мая 1798 года. Поэтому все дальнейшее общение юного Александра с новым другом, который был старше его на 9 лет, происходило исключительно в письмах. Многие подробности их отношений безвозвратно утрачены[117], тем не менее историки сделали копии двух писем, относящихся к интересующему нас периоду.
Письмо Александра от 15 ноября 1795 года уже цитировалось, именно в нем великий князь рассказывал о своих переживаниях по поводу любовной страсти П. А. Зубова. Но в конце письма, описав безупречное поведение жены, Александр помещает знаменательную фразу: он подчеркивает, что счастлив «в личной жизни» (фр. pour mon particulier), но в целом же – это вовсе не так, «по причине обстоятельств, о которых в самом деле боится изъясняться на письме». Это – хронологически самое раннее высказывание Александра, из которого следует, что он знает о планах бабушки провозгласить его наследником, чрезвычайно этим обеспокоен и пока не осмеливается сказать больше. Но потом великий князь нашел способ передать Кочубею из рук в руки совершенно откровенное и даже пронзительное письмо от 10 мая 1796 года, которое, наконец, ясно рисует внутренний облик Александра в последний год царствования Екатерины II:
Да, милый друг, повторю снова: мое положение меня вовсе не удовлетворяет. Оно слишком блистательно для моего характера, которому нравятся исключительно тишина и спокойствие. Придворная жизнь не для меня создана. Я всякий раз страдаю, когда должен являться на придворную сцену, и кровь портится во мне при виде низостей, совершаемых на каждом шагу для получения внешних отличий, не стоящих в моих глазах ни гроша. Я чувствую себя несчастным в обществе таких людей, которых не желал бы иметь у себя и лакеями, а между тем они занимают здесь высшие места, как, например, князь Зубов, Пассек, князь Барятинский, оба Салтыкова, Мятлев[118] и множество других, которых не стоит даже и называть и которые, будучи надменными с низшими, пресмыкаются перед теми, кого боятся. Одним словом, мой любезный друг, я сознаю, что не рожден для того сана, который ношу теперь, и еще менее – для предназначенного мне в будущем, от которого я дал себе клятву отказаться тем или другим способом.
Важно отметить, что свое глубокое презрение к ближайшему окружению Екатерины II Александр переносит и на результаты ее политики, в которых не без основания видит следы тех же самых «низостей», которые окружали его при Дворе.
В наших делах господствует неимоверный беспорядок; грабят со всех сторон; все части управляются дурно; порядок, кажется, изгнан отовсюду, а империя стремится лишь к расширению своих пределов. При таком ходе вещей возможно ли одному человеку управлять государством, а тем более исправить укоренившиеся в нем злоупотребления; это выше сил не только человека, одаренного, подобно мне, обыкновенными способностями, но даже и гения. А я постоянно держался правила, что лучше совсем не браться за дело, чем исполнять его дурно. Следуя этому правилу, я и принял то решение, о котором сказал вам выше[119].
Так юный Александр приходит к мысли о невозможности быть императором Всероссийским, причем эта мысль, как говорится в письме, родилась у него еще до знакомства с Кочубеем, то есть до 1792 года – несомненно, при обдумывании событий Французской революции.
О сходной системе взглядов Александра рассказывает князь Адам Чарторыйский – еще одно его доверенное лицо. Их сближение произошло в конце апреля или начале мая 1796 года, то есть в те же самые дни, когда было написано письмо Александра к Кочубею. Князь Адам происходил из аристократической семьи, тесно связанной со свободолюбивыми польскими «инсургентами» – дворянами, выступившими против Второго раздела Польши и поддержавшими затем борьбу Костюшко с «российской тиранией». Он, так же как и Кочубей, учился за границей, в Германии и Англии. Его сестра Мария была замужем за принцем Людвигом Вюртембергским, родным братом великой княгини Марии Федоровны, и, таким образом, князь Адам находился даже в довольно близком свойстве с Александром. В 1795 году, в обмен на отказ от конфискации имений Чарторыйских российской короной за участие в восстании, Екатерина II потребовала, чтобы их отпрыски отправились на службу в Петербург (по сути, в качестве заложников). Пламенный польский патриот, 25-летний Адам чувствовал себя здесь узником, посреди «виновников несчастья его родины» – и эти чувства, несомненно, были созвучны ощущениям юного Александра.
Откровенный разговор Чарторыйского с великим князем произошел в саду Таврического дворца, в окружении весенних цветов, и был вызван тем, что Александр «испытывал потребность разъяснить свой действительный образ мыслей». Чарторыйский вспоминает:
Он сказал мне тогда, что совершенно не разделяет воззрений и принципов правительства и Двора, что он далеко не оправдывает политики и поведения своей бабки и порицает ее принципы; что его симпатии были на стороне Польши и ее славной борьбы; что он оплакивал ее падение; что, в его глазах, Костюшко был великим человеком по своим доблестным качествам и по тому делу, которое он защищал и которое было также делом человечности и справедливости. Он признался мне, что ненавидит деспотизм везде, в какой бы форме он ни проявлялся, что любит свободу, которая, по его мнению, равно должна принадлежать всем людям; что он чрезвычайно интересовался Французской революцией; что, не одобряя этих ужасных заблуждений, он все же желает успеха республике и радуется ему.
Князь Адам подчеркивает, что Александр не просто отдавал предпочтение республике как «единственной, отвечающей желаниям и правам человечества» форме правления, но и принципиально возражал против династической монархии, говоря, что «наследственность престола была несправедливым и бессмысленным установлением, что передача верховной власти должна зависеть не от случайностей рождения, а от голосования народа, который сумеет выбрать наиболее способного правителя».
За этими словами, понятно, стояло нежелание Александра вступать на престол. Чарторыйский запомнил, как «великий князь восхищался цветком, листвой деревьев, скромным пейзажем, который открывался с какого-нибудь незначительного холма. […] Сельские занятия, полевые работы, простая, спокойная, уединенная, жизнь на какой-нибудь ферме, в приятном далеком уголке, – такова была мечта, которую он хотел бы осуществить и к которой он со вздохом беспрестанно возвращался»[120].
Интересно, что великая княгиня Елизавета Алексеевна присоединялась позже к разговорам и прогулкам великого князя с Чарторыйским, которые продолжались летом в Царском Селе: по словам Александра, «она одна знала и разделяла его чувства». Ну и конечно же, уже в первом разговоре был упомянут Лагарп как человек «истинно мудрый, со строгими принципами и решительным характером», от которого Александр почерпнул свои республиканские идеи и которому вообще «был обязан всем тем, что было в нем хорошего, всем, что он знал»[121].
Неудивительно, что и сам Лагарп в это же время получил от Александра откровенное письмо (от 21 февраля 1796 года). Великий князь передал его через свою тещу в Бадене, но на всякий случай сделал так, что в письме не упомянуто ни одного имени, и по его содержанию невозможно было бы доказать, что его написал внук Екатерины II. Из тона письма понятно, что, несмотря на детское желание скрыть свою лень к чтению книг за разными «уважительными причинами», ученик нуждался в учителе, чтобы высказать тому все, что действительно волновало Александра. «Как часто думаю я о Вас и обо всем, что от Вас слышал, когда были мы еще вместе! Но не смогло это изменить принятого мною решения уклониться впоследствии от поприща, мне предстоящего. Чем больше смотрю вокруг себя, тем более несносным это поприще мне видится [выделено Александром. – А. А.]. Непостижимо, что кругом творится: все воруют, порядочного человека не сыскать, это ужасно». Как и в общении с Кочубеем и Чарторыйским, Александр здесь резко критикует Двор Екатерины II и все ее правление. Он чувствует себя выше этого – но не видит в себе ни сил, ни способностей изменить российскую действительность.
Лагарп был прекрасно осведомлен об этом чувстве Александра, хотя и не одобрял его и пытался всячески с ним бороться. По словам Лагарпа, еще задолго до их расставания Александр высказывал ему, что считает положение дел, когда «миллионы людей подчиняются воле одного-единственного, противным природе и весьма отвратительным». В ответ Лагарп неустанно напоминал Александру «обо всем добре, какое он однажды совершить сможет, ежели будет употреблять власть в согласии с благородными своими чувствами»[122].
В письме к Лагарпу впервые прозвучал и конкретный адрес, который мог бы для Александра стать прибежищем от неугодной ему судьбы: «Я желаю лишь мира и покоя, – писал он учителю, – и променял бы охотно звание мое на ферму подле Вашей, любезный друг, или по крайней мере где-нибудь поблизости». Конечно, желание Александра поселиться возле Лагарпа на берегу Женевского озера выглядит как еще одна дань символической близости учителю – но в глазах юноши оно не настолько уж невыполнимо! Ибо в майском письме Кочубею это желание побега из России приобретает черты конкретного проекта, к которому Александр начинает готовиться. «Мой план состоит в том, чтобы по отречении от этого неприглядного поприща (я не могу еще положительно назначить время сего отречения) поселиться с женою на берегах Рейна, где буду жить спокойно частным человеком, полагая свое счастие в обществе друзей и в изучении природы. Вы будете смеяться надо мною и скажете, что это намерение несбыточное – это в вашей власти, но подождите исполнения и уже тогда произнесите приговор». В конце письма, в приписке Александр вновь подчеркивает, что жена его во всем поддерживает: «Ее мысли совершенно согласны с моими».
В связи с этим становится понятной конечная цель бегства: «Домик на Рейне». Как часто биографы Александра I использовали эти слова лишь как метафору его желания удалиться с престола! А ведь в них заключено точное указание места, родины его жены: прекрасный цветущий Баден, окрестности Карлсруэ, где зеленые луга и рощи полого спускаются к быстротекущему Рейну, образующему здесь множество живописных излучин. Обо всем этом Елизавета обязательно рассказывала Александру, который (за исключением краткой поездки в Москву в далеком детстве) еще не видел ничего кроме чахлой петербургской природы, пусть и искусственно приукрашенной в императорских садах и парках. К тому же Рейн, главная река Германии, соединяла Александра со всем древом немецких князей, к которому он принадлежал (и о чем ему не раз напоминали). Да и чувствовал ли он тогда какую-нибудь иную связь с Россией кроме той, от которой так страстно хотел избавиться?
Что же касается реализуемости побега, то Александр в ней не сомневался[123]. Между прочим, хорошей репетицией стал его побег на проводы Лагарпа (Протасов, узнав о нем позже, был чрезвычайно удивлен) – это доказало, что у Александра были люди в самом близком окружении, например чета Гесслеров, на которых он мог положиться, чтобы втайне покинуть резиденцию и ездить по городу, куда ему заблагорассудится. В конечном счете на дворе был еще «авантюрный» XVIII век! Не задумывался ли Александр, что в таком случае он может повторить судьбу сбежавшего царевича Алексея, сына Петра I (ведь Екатерина II напомнила придворным о нем, когда специально изучала его дело в связи с вопросом престолонаследия)? Долго ли он сможет скитаться вдали от Петербурга, вызовет ли его бегство политические осложнения? Об этом мы уже никогда не узнаем, потому что дальнейшие события в 1796 году развивались стремительно и неожиданно для всех участников.