Однажды Ингеборг просыпается, и все вокруг — в красках. Она ведь совсем не замечала их отсутствие. Все будто раскрасили ради нее. Трамваи, зонтики, платья, товары в витринах, ревень в ящиках. Зрелище просто фантастическое! У Ингеборг никогда не получалось свистеть, но тут она вытягивает губы и выдыхает ряд резких звуков. Она слышит, как они отдаются в подъезде эхом, откровенно фальшивые, и все же она не может перестать свистеть, пока моет лестницу. Голубоватые отблески на воде, дерево ступеней, которое темнеет под ее тряпкой, — все кажется захватывающим. Даже жгучая боль в коленях, покалывание в пояснице, артрит в пальцах и постоянно ноющее левое запястье становятся добрым напоминанием о том, что она жива. Так же как в разных подъездах жизнь идет по-разному. «А что же раньше? Разве я не знала, где начинаются мысли и где кончается тело? Неужели мне было так тоскливо? — думает она почти весело. — Не могу себе представить. Но раньше, вероятно, никогда и не было такой, как я. А если и была, то дела у нее, скорее всего, шли очень плохо».
Ингеборг идет домой, чтобы собраться в больницу. Смотрит на себя в зеркало. Ее волосы определенно потемнели, и причиной тому не вода и не пот. Просто цвет ее волос приближается к его цвету.
За исключением нескольких длинных серебряных нитей на затылке волосы Саня остались черны как уголь. Это особенно заметно на белой подушке.
Тот, кто не может постареть, все же немного изменился: запавшие глаза стали больше, на лице слишком широкая улыбка. У него все еще самая красивая фигура во всем городе, но, лежа в постели, он будто исчезает, приближается к форме самого себя, которую еще надо отлить.
Ингеборг вспоминает одну из последних ночей, которую он провел дома. Сань лежал очень тихо и неподвижно. Она дотронулась до него, чтобы убедиться, что он жив, а потом коснулась, чтобы коснуться. Взяла его ладонь и провела ею по своему телу.
— Сегодня прекрасный день, — сказала она.
— Инге-борг.
— Ты поспал?
— Не знаю.
— Тебе страшно?
— Нет. Не страшно. А тебе?
— Не думаю.
— Хорошо. Это помогает.
— Ты не изменился.
Он кивнул.
— Ты любила, — сказал он, и, как всегда, это оставляет ее в сомнениях.
И, как всегда, она обращает сомнения в его пользу.
Сань засыпает, но даже теперь, когда в его пальцах не больше силы, чем у ребенка, ее не оставляет чувство, что он заботится о ней. Как в тот раз, когда они с детьми шли к вокзалу в Берлине через толпу, настолько враждебно настроенную, что любого иностранца могли вздернуть на фонаре без всякой причины.
Сань шагал через этот кипящий ненавистью миллионный город в своем красочном китайском костюме, а ее, охваченную страхом, ни на миг не покидало удивительное чувство, что их с детьми защищает человек, представляющий собой мишень для гнева толпы. Был ли Сань близко или далеко от нее, он всегда был с ней. Когда она была одна или держала за руку ребенка, он следовал за ней, окружая защитной оболочкой и ее, и ее жизнь. Теперь она набралась достаточно сил, чтобы задать самой себе вопрос: что станет с ней и с детьми?
Ингеборг сомневается: Сань не понимает, что умирает, или просто это так мало для него значит? Она знает его слишком хорошо, чтобы понять, какая боль скрывается за мягкой улыбкой, приклеенной к его лицу, словно маска, даже когда он спит. Только подергивание уголка рта или правого глаза иногда указывает на то, что где-то внутри его мучает боль.
Она вспоминает выставочный каталог, который издали в 1902 году в связи с прибытием китайцев в Тиволи. Как она читала и перечитывала его, пока из него не выпали страницы, и тогда она продолжала читать их. Это было двадцать четыре года назад, но она все еще помнит длинные абзацы наизусть, как молитвы из Библии, потому что это был ее первый ключ к пониманию того, что происходит внутри Саня, а также к пониманию того, что разыгрывается внутри нее самой.
Она разглядывает Саня, но думает в том числе и о себе, когда вспоминает фразу: «Удивительно и граничит с невероятным, сколько физических страданий может выдержать китаец».
Мир расцветился красками.