С первой поездки в Москву в [19]13 году, когда я с отцом обедал в вагоне-ресторане, широкие окна, белые скатерти, вагон без отделений, особенный, до сих пор мне кажется праздничным. И в эту поездку он казался мне праздничным, хотя подавали нам какой-то гуляш с красноватым и сладковатым томатным соусом, и заведующий жаловался, что на станциях сколько угодно зелени, а ему запрещают самоснабжаться. На станции Кавказской, памятной мне с детства, я вышел. Была она восстановлена после войны, но ничего не напомнила: уж очень с другим ощущением я гулял по ее залам. Меня начинала томить неопределенная тоска. Ночью я увидел во сне, что в длинной зале станции Кавказской сидят на стульях с высоким спинками, на тяжелых, знакомых станционных стульях, бабы в платках. И умышленно грубо говорят, что Катя довольно пожила, что пора ей умереть. И я вижу, что Катя падает, и хватаю ее за плечи, трясу, не позволяю ей умирать, и лицо у нее подергивается — так она старается открыть глаза, послушаться меня, не умирать. Я просыпаюсь уже совсем в тоске. Утром мы в Армавире, смотрю на заспанных людей в буфете, ищу майкопских знакомых, но не нахожу никого. А может быть, я не узнаю их, а они меня. К счастью, поезд идет по моим родным местам днем, и я вижу знакомые ровные-ровные поля подсолнуха. На станции Курганная проводник совсем уж по-приятельски просит постоять у двери вагона, пока он сбегает за помидорами на рынок. (На базар надо было бы сказать.) Пассажиров тут никогда не бывает, но если бы они появились, я должен был бы задержать их до возвращения проводника. Пассажиры не появлялись, но и проводник не возвращался. Я поглядывал на низенькую станцию, на удивительный подсолнух в чьем-то дворике — пять крупных цветов на одном толстом стебле, а проводник не шел. Второй звонок, а его нет и нет. Наконец я увидел его за палисадниками, он бежал особой плавной пробежкой, чтобы не повредить помидоры в мешке.