Но ты чувствовал еще следы войны. То разрушенный до фундамента каменный дом — такие почему-то пострадали больше всего, то обожженные деревья. В Зеленогорске — впрочем, нет, в те дни о новом этом имени еще никто и не помышлял, в Териоках жителей было больше. Впрочем, судя по всему, дачников. На пляже стояли еще высокие плетеные кабинки, оставшиеся с финских времен. Финнов не было. Только в Келломяках, как рассказывали, остался садовник с дочерью. Один из всего прошлого населения отвоеванной части Карельского перешейка. Мы проехали вверх по главной улице Териок[47] к вокзалу. Большое, никак не наше по архитектуре, полностью уцелевшее здание. Внутри темновато и пустынно. Товары не трофейные — впрочем, тогда это выражение еще не вошло в жизнь, — а те же, что в Ленинграде. Возвращался домой я все с теми же взъерошенными и неприбранными чувствами. В них входило, кстати, и чувство вины. Это не я заставил жителей бросить дома и бежать. Меня можно было убедить в необходимости занять эту часть перешейка по стратегическим причинам. Точнее, я молча выслушал бы эти рассуждения. Но почему-то ехал я домой не с чувством выигрыша, а проигрыша. Я не мог заставить себя из-за этого же смутного чувства съездить в Западную Украину. Вещи, которые привозили оттуда за непристойно дешевую цену, возбуждали во мне все то же смутное, взъерошенное чувство вины, в котором я не смел себе самому дать отчет. Мы жили с чувствами, у которых перебиты спины, руки и ноги. И они прятались по норам. Если грозила им опасность перейти запретные границы. Так беспокойное, и угрожающее, и несчастное, и счастливое, полное жизни лето 40-го года шло своим путем. В августе купил я велосипед. В те времена было это непросто. Купил по случаю. И Наташа научилась ездить на велосипеде, ужасно смешно соскакивала через раму, когда чувствовала, что машина готова упасть. Как лягушонок.