Вдруг вошла Карская. Она занимала номер во втором этаже. Встревоженно, а вместе с тем и виновато — нехорошо разглашать неприятные новости — она сказала: «Товарищи, что-то случилось. На перилах между этажами — кровь. Подымаюсь к вам и вижу — весь мрамор между этажами, на перилах забрызган кровью. Товарищи, честное слово, что-то случилось!» А немного погодя пришел Бергер и сообщил, что внизу — милиция. У самой лестницы лежит труп, прикрытый простыней. И скоро мы узнали, что это Янка Купала бросился в пролет лестницы с десятого этажа. Рассказывали, что в последние дни он все тосковал, и тревожился, и сильно пил. И я, вспоминая его большое простоватое лицо, с большой верхней губой, силился понять, что довело его до гибели. И, как всегда в те дни, чудилось мне, что первая, самая глубокая причина — война. Итак, Бергер достал мне билет, и я отправился на Ярославский вокзал. Первые сто километров состав наш тянул электровоз. Я стоял в коридоре у окна и, как всегда, сводил концы с концами, соображал, что увидел я и пережил в Москве, что вывез. Ничего не изменилось. Все та же военная тревога на сердце, чувство вины, когда до сознания доходят ясные представления об окровавленном переднем крае. Все то же. Приехав, я принялся собирать материалы для пьесы об эвакуированных ленинградских детях. Мне странно представить себе, что старшим из них сегодня под тридцать лет. Где-то я уже рассказывал об этих своих путешествиях. И пьесу я кончил к сентябрю. И Москва снова прислала мне правительственный вызов. Ехал я на этот раз с Письменским и Никитиным Николаем Николаевичем[103]. На троих дали нам два мягких билета. И достались они Письменскому и мне. И Никитин обиделся почему-то именно на Письменского, хотя тот как завоблоно и член облисполкома имел полное право на это.