Мимо игрушечных, прямо в песок воткнутых садиков за невысокими заборами, мимо дач, с балкончиками под крутыми крышами, где жильцы верхних, дешевых комнат и возились у крошечных столиков и загорали, выходили мы к озеру. Дети в Разливе бегали по песку босиком. И меня мучили осколки стекла, все больше бутылочного, то сверкающие, то зеленевшие на солнце. И я, как и в прежние свои приезды, в течение всех этих лет собирал их, укладывал под самыми заборами. Это было проявление все того же неизменного беспокойства за Наташу. Что бы я ни переживал в те годы, Наташа занимала свое место, и удивляла, и утешала, и беспокоила, и все это до самой глубины. Исполнилось Наташе в этом году восемь лет — по тогдашним правилам осенью можно было вести ее в первый класс. Сняли они в том году верхний этаж просторной дачи. Во дворе — пять-шесть сосен, к стволам которых отдыхающие приспособили гамаки и качели. Наискось, в глубине, в лесу, несколько более частом, стояла дача необычной постройки с длинным балконом во всю длину первого этажа, с перилами из положенных вдоль цельных и толстых бревен. Рассказывали, что это дача художника Бродского, построенная по его проекту. Вообще в больших дачах на границе Разлива и Тарховки народ жил все больше зажиточный, знающий себе цену. Низ той дачи, где жила Наташа, занимал заведующий каким-то универмагом, и Наташа все восхищалась куклой, что привез он дочери в подарок. Это была огромная целлулоидная кукла, с глазами не только закрывающимися, но еще и вращающимися. На меня это произвело впечатление жутковатое, а Наташе нравилось ужасно. До самой войны мы пытались купить такую куклу, но все опаздывали. В свои восемь лет была Наташа девочкой стройной, ладной, все по-прежнему огромноглазой, по-прежнему все думающей, воображающей, соображающей. Особенно важные разговоры завязывались у нас вечерами, когда укладывалась Наташа спать и просила: «Ну еще немного, ну полминуточки, ну пять минуточек посиди со мной». И я соглашался и все удивлялся: когда же это Наташа успела вырасти?