У них была своя система определять литературное произведение по его законам — прекрасно. Но у меня не было уверенности, что законы открывают они верные. Или первостепенные. И еще мучил меня страх: а вдруг правы они? Тогда я никогда не стану настоящим писателем? Впрочем, слова «мучил» и «страх» слишком сильны. Иной раз мелькало у меня подобие страха. Уж слишком уверенно они разговаривали. Как ученые, уже решившие все задачи. Гофман даже негодовал на Эйхенбаума за то, что в самой той книжке, которую он столь почтительно взвешивал на ладони, Эйхенбаум позволяет себе пользоваться биографическим методом. «Это он нарочно! — сердился Гофман. — Это его каприз». Как многие верные ученики, обвиняли они учителя, что тот переменчив, по-настоящему никого из них не любит, холоден. А он, легенький, седенький, большеголовый, лысый, был необыкновенно ровен, внимателен, благожелателен. Я познакомился с ним за семь лет до встречи в Новом Афоне — он нисколько не изменился за эти годы. Но вот что удивительно: не изменился, совсем не изменился он и до наших дней. Тогда он выглядел старше своих лет, а сегодня — по возрасту. Когда видел я его на море, то всегда удивлялся несоответствию между его телом и головой. На теле, молодом, ладном, хотя и маленьком, сидела большая, седая с лысиной голова. Казалось, что голову приставили к чужому телу и линия загара на шее — след этой операции. И плавал Борис Михайлович далеко, совсем исчезал в море, как и подобает при столь крепеньком тельце. Всюду появлялся он с молчаливой, но твердой, имеющей свой нрав женой, и в браке их было здоровое начало. Она укрепляла его и в самом деле несколько безразличную душу. Она была гораздо больше воплощена и играла в жизни его и их дома огромную роль. Трудно писать о близких знакомых.