После переговоров мы решили все-таки не уходить отсюда, а на другой день отправиться всем вместе — и Гаккелям, и Макарьевым — в Ялту пешком по нижнему шоссе. Утром пробуждается восторг при виде дороги. Мне только чуть стыдно, что путь предстоит столь короткий. Выходим. Шоссе. Открытые ворота какого-то санатория, какого-то особо высокого, не то ЦИК, не то «Правды». Все спит. Аллеи в неестественно подметенном состоянии, все прибрано, и пригнано, и таинственно — у ворот стоит милиционер. Макарьев мрачен и демонстративно шагает по солнцу, губит зрение. У него и так что-то неладно с глазами, а он не надевает шляпу. Наказывает близких. Ливадия. Бассейн в виде карты Черного моря. Алупка. Бесплодные попытки понять, что дворец Воронцовых был обитаем. Уж очень он декоративен. Чувство меры твердит, что так не бывает, майкопское, монашеское, интеллигентское чувство меры, то, что заставляло тогдашних актеров стихи читать, как прозу, стыдливо маскируя размер и рифмы. В Ялте в гостинице Макарьев встречает каких-то актеров, достаточно известных. Они принимают его как равного, и вот он уже сидит с ними на балконе гостиницы и кивает нам. Дорога, поездка уходят в прошлое. Но я помню: мы идем по шоссе. Виноградники. Гаккель глядит на Верочку Зандберг, идущую впереди, и смеется радостно, будто подарок получил: «Нет, все-таки у нее фигура...» — и он делает своими большими руками движения неопределенные, но явно одобрительные. И снова мы живем у горы Алчаг. Петр Иванович снова полон тревог, и ему кажется, что, изменив питание, он от них избавится. То он готовит себе пищу сам, то заводит знакомство с татарами и пробует обедать у них. Его многообразная душа не в силах обрести равновесие. Он уходит теперь бродить с утра и обижается, что я с ним не иду, выполняя свое расписание. Я ищу равновесия в ежедневной работе. В городе, в пансионе, живет художник Конашевич с семьей.