К книге
Львы и розы исламаЧасть IV. Ветер с востока. Глава 7. Геометрия и красота. Семь вершин
70%
Часть IV. Ветер с востока. Глава 7. Геометрия и красота. Семь вершин
196

Омар Хайам

Персидская поэзия этого времени входит в золотой фонд мировой литературы. Многие из поэтов были прочно забыты, другие, вроде Анвари или Хосрова Дехлеви, известны только знатокам, но есть и те, кто до сих пор составляют неувядающую славу исламского Востока. Первым в этом ряду, если не по значению, то по времени, стоит Омар Хайям.

Омар Хайам – самый известный, а для многих – и единственно известный мусульманский поэт. Даже те, кто ничего не знают об исламской культуре, хотя бы краем уха слышали его имя. Но современники самого Омара Хайяма, наверно, были бы сильно удивлены, узнав, что в будущем он прославится именно как поэт. При жизни Хайама о его поэтических занятиях никто не подозревал: его знали как авторитетного ученого, астронома и астролога, умевшего на основе своих обширных знаний предвидеть будущее. В среде культурных и образованных мусульман он носил почетные прозвища хаким (мудрец) и «Доказательство истины».

Позже, когда поэтическая известность Хайама заставила европейцев заново изучить его научные труды, выяснилось, что его высокая репутация как ученого была вполне оправдана. Хайям был мастером геометрических доказательств математических уравнений и создал первую классификацию уравнений третьей степени. Он первым ввел понятие иррациональных чисел, разработал «теорию параллелей», предвосхитившую неевклидову геометрию, и составил солнечный календарь, более точный, чем григорианский. Правда, все эти достижения мало помогли науке, поскольку его открытия на Востоке были забыты и европейским ученым пришлось переоткрывать их заново.

О жизни Омара Хайама известно очень мало. Сын палаточника из Нишапура (прозвище Хайам происходит от слова хайма – «палатка»), в юности он учился в Балхе и Самарканде и довольно быстро нашел покровителей для своих научных изысканий. В Исфахане его опекал сам Низам аль-Мульк – великий вазир сельдужков, который обеспечил ему почти двадцать лет плодотворной и безбедной жизни. По характеру Хайам был человеком необщительным и нелюдимым, целиком погруженным в свои занятия. После убийства вазира он провел несколько лет при дворе султана Санджара и умер в родном Нишапуре, прожив 83 года.

Омар Хайам писал философские труды, но, в отличие от научных работ, они остались никому не известны и были забыты уже при жизни: их содержание слишком не вязалось с официальной доктриной Сельджуков. В своих трактатах он отстаивал математический путь к познанию Бога и в то же время предлагал опираться на интуицию и мистические озарения суфиев. Эта противоречивая позиция кажется еще парадоксальней, если вспомнить многочисленные рубайи, в которых он осыпает веру горькими насмешками и призывает наслаждаться жизнью.

Стихами Омар Хайям, судя по всему, занялся уже на склоне лет, когда его научная карьера потерпела крах и он доживал свои дни в одиночестве и бедности. Неудивительно, что в них часто звучат разочарование и горечь, смешанные с иронией и насмешкой, а смелые призывы к гедонизму балансируют на краю отчаяния. Странно, но в то время, когда каждый мало-мальски способный поэт старался составить свой «диван», Хайам не стремился публиковать свои стихи. Написанные им четверостишия исчислялись сотнями, но современники молчат о них так, словно их вообще не существовало.

Только лет через сорок после смерти Хайама один биограф впервые упомянул о его стихах – «красивых, но ядовитых, как змеи», – а спустя столетия под его именем стали ходить множество стихотворений в жанре рубайи. Со временем их число достигло нескольких тысяч, хотя происхождение большинства из них сомнительно или неизвестно.

В итоге Омар Хайам превратился в «посмертного» поэта – уникальный случай в восточной литературе, где все поэтические корифеи получали признание уже при жизни. Впрочем, даже после смерти известность Хайама была не слишком велика, далеко уступая таким авторам, как Фирдоуси или Хафиз.

Подлинная слава пришла к Хайаму только спустя тысячу лет – в Западной Европе, где эксцентричный англичанин Эдвард Фитцджеральд, богач и поэт-любитель, решил перевести сборник его стихов. Книга имела оглушительный успех: перевод «Рубайата» выдержал больше ста изданий и обрел статус безусловной классики.

Немалой частью своего успеха английский «Рубайат» обязан тем, что появился в нужное время и в нужном месте. В Европе в конце XIX века наступила эпоха культурной ностальгии и эклектики, когда западный мир жадно впитывал остатки мирового прошлого. В это время европейцев очаровывала своеобразная эстетика других цивилизаций, экзотика канувшей в лету повседневности, изысканно преломленная в пряной и пресыщенной атмосфере belle epoque. Историческая подлинность мало кого интересовала, и полувымышленный и очень вольно поданный Омар Хайам пришелся как нельзя кстати. В викторианской Англии на него была такая же мода, как на бытовые зарисовки из жизни Востока, Рима и Древнего Египта.

Но поэзия Хайама не потеряла актуальности и позже, кода мир сильно изменился. В XX веке популярность его сборника не только не угасла, а еще больше укрепилась. Теперь в «Рубайате» Хайама стали больше цениться нотки скепсиса и протеста, хорошо знакомые самим европейцам. Главным мотивом «Рубайта» было вовсе не жизнелюбие, как может показаться по отдельным стихам, а попытка противостоять жестокому и бессмысленному миру, который человеку приходится принимать, но с которым он не может смириться.

Богоборчество и едкие насмешки, отрицание и одновременно превозношение знания, упоение минутой наслаждения, дерзкий вызов небесам, стойкость под ударами судьбы, культ вина – все это у Хайама только разные способы найти выход из ситуации, в принципе не имеющей выхода.

Мы пьем не потому, что тянемся к веселью,

И не разнузданность себе мы ставим целью.

Мы от самих себя хотим на миг уйти

И только потому к хмельному склонны зелью.

Несмотря на большое разнообразие приемов и форм, в «Рубайте» легко выделить несколько постоянно повторяющихся и варьирующихся тем. Например, Хайам часто пишет, что все человеческие знания бесполезны: мы все равно ничего не понимаем в этом мире и не можем его изменить.

Я пришел – не прибавилась неба краса,

Я уйду – будут так же цвести небеса.

Где мы были, куда мы уйдем – неизвестно:

Глупы домыслы всякие и словеса.

Другой мотив: мир устроен несправедливо, негодяи и глупцы получают власть и богатство, а люди благородные терпят бедствия и живут в нищете.

О небо, к подлецам щедра твоя рука:

Им – бани, мельницы и воды арыка,

А кто душою чист, тому лишь корка хлеба.

Такое небо – тьфу! – не стоит и плевка.

Сама по себе жизнь тщетна и ничтожна, от нее ничего не остается, всякое величие и красота превращаются в грязь, из которой потом лепят горшки.

Я однажды кувшин говорящий купил.

«Был я шахом! – кувшин безутешно вопил. —

Стал я прахом. Гончар меня вызвал из праха,

Сделал бывшего шаха утехой кутил».

Поэтому не стоит ни о чем заботиться и ничего бояться: живи одним днем, пей вино и радуйся тому, что есть.

Встанем утром и руки друг другу пожмем,

На минуту забудем о горе своем,

С наслажденьем вдохнем этот утренний воздух,

Полной грудью, пока еще дышим, вздохнем!

По отдельности все эти темы были далеко не новы, но Омар Хайам сумел подать их остро и свежо, как лично пережитые и выстраданные истины. Его стихи подкупали своей доверительной ноткой, лишенной всякого пафоса и трагизма. Бесстрашную правдивость он уравновешивал мягким юмором, горькие истины подавал с дружеской улыбкой, а широту взгляда сочетал с внутренней свободой. При такой подаче достоинство человека в абсурдном мире не только не умалялось, а, наоборот, вырастало и утверждалось вопреки всему.

Большую роль в успехе книги сыграла и сама форма «Рубайат». Емкость и краткость этой стихотворной формулы выглядит очень современно. В четырех строках рубайи выражена только одна идея, зато она подана в максимально концентрированной и сжатой форме, придающей ей особую силу. В коротком четверостишии сгусток поэтической мысли бьет точно в цель, как словесная пуля, отлитая из чистого смысла: никакие дополнительные красоты ей особо не нужны. Многие переводчики замечали, что в подлиннике Омар Хайам звучит намного суше и рациональней, чем в переводах, но от этого не становится хуже.

Разумеется, все сказанное – лишь одна из многих версий его творчества. На самом деле, никому не известно, какие из его стихов написаны в молодости или в старости, а какие вообще принадлежат Хайаму. Есть гипотеза, что большая часть рубайи созданы другими поэтами-вольнодумцами вроде Низари. Но кто бы ни был их настоящим автором, стихи «Рубайат» прочно обосновались в литературе и до сих пор считаются одной из жемчужин восточной поэзии.

Низами

О Низами Ганджеви известно еще меньше, чем об Омаре Хайаме. Вся его биография – это результат толкований его стихов, смешанных с домыслами и догадками биографов.

Можно считать достоверным, что он родился в городе Гяндже на севере Азербайджана и получил хорошее образование. Низами неплохо разбирался во всех современных ему науках, включая ботанику и медицину, и еще лучше – во всех видах искусств. Он был трижды женат, и по странному совпадению все его жены умирали как раз в тот момент, когда он заканчивал очередной большой труд. По его собственным словам, за каждую поэму ему пришлось пожертвовать женой.

Гянджеви жил в трудное время, когда весь мир находился, по его выражению, «в кольце войн». Гражданские смуты, восстания, набеги, волны чумных и холерных эпидемий составляли постоянный фон его жизни и творчества. В отличие от многих других поэтов, он не странствовал от двора к двору в поисках богатых покровителей, а всю жизнь прожил в родном городе, стараясь сохранить независимость от любой власти.

Неизвестно, чем он зарабатывал себе на жизнь. Скорей всего, многие правители, которым он посвящал свои произведения, щедро одаривали его за труды. В предисловии к поэме «Лейла и Маджнун» Низами прямо пишет, что сочинил ее на заказ по просьбе ширваншаха Ахситана I. Есть предание, что какой-то атабек из одного только почтения к поэту подарил ему 5000 динаров и четырнадцать деревень.

Низами не был ни зачинателем, ни пиком персидской поэзии: за его спиной уже стояли такие крупные фигуры, как Рудаки и Фирдоуси, – но его творчество высоко ценилось при жизни и еще больше после смерти. Литературную славу поэта составило так называемое «Пятикнижие» («Хамсе») – пять больших поэм, не связанных между собой ни формой, ни сюжетом.

В первой из них, «Сокровищнице тайн», Низами собрал философские размышления и моральные максимы в жанре «советов царям». В трех следующих: «Хосров и Ширин», «Лейла и Маджнун», «Семь красавиц», – он обработал исторические легенды в духе Фирдоуси, где действовали герои и богатыри и воспевалась великая любовь. Последняя книга, «Искандер-наме», содержала легендарное описание жизни Александра Македонского, считавшегося идеальным правителем и мудрецом.

Необычайный успех книг Низами сложился из разных составляющих. В большой степени его определил их увлекательный сюжет. Все его крупные поэмы, кроме первой, – это рыцарски-любовные истории с крепко построенной фабулой, где разнообразные характеры и типы личности проявляют себя в полную силу. Как искусный рассказчик и мастер драмы Низами легко умел держать внимание читателей, попутно заставляя их восхищаться красочностью описаний и глубокой разработкой темы.

Второй «козырь» Низами – мастерство самого стиха. Он называл себя «волшебником слов», а свой стиль – гариб, то есть «новый», «редкий». Действительно, в шестидесяти тысячах стихов «Хамсе» трудно найти хотя бы одну строчку, которая не была бы тщательно продумана и отделана до блеска. Двустишия Низами шествуют так уверенно и напористо, что их сравнивают с маршем хорошо экипированной армии. Почти в каждом его бейте можно найти какую-нибудь изящную аллегорию, необычное сравнение или смелый неологизм.

Со временем целые куски его поэм превратились в набор емких и отточенных афоризмов. Поэтому манеру Низами иногда называют «эпиграммной», а его идеально выверенные маснави – готовыми пословицами. Именно такой стиль больше всего нравился жителям мусульманского Востока и признавался образцом красоты и совершенства.

Метафоры. В переводах от всей этой литературной роскоши обычно остаются только гиперболы и метафоры. В поэме «Лейла и Маджнун» Низами сравнивает болезнь Лейлы с осенним садом, где переспелый гранат «страшен, как треснувшая печень». Всадники во время битвы Александра с Дарием поднимают клубы пыли – и мечи начинают «чихать», срубая головы врагов. У лучников от стрельбы багровеют ладони, стрелы летят так густо, что между ними не мог бы протиснуться и муравей, и т. д.

Низами жил в эпоху, когда еще были возможны эпосы, поэтому еще одно важное преимущество «Хамсе» – масштабность и универсальность. Его поэмы можно сравнить с готическими храмами, куда строители старались поместить целое мироздание со всеми его тварями и растениями, святыми, ангелами, демонами и самим Творцом. Автор «Пятикнижия» был одновременно мистиком, драматургом, философом, романтиком и моралистом, обличавшим социальное зло. Он одинаково хорошо разбирался в астрологии и литературе, религиозных экстазах и описаниях дворцов, человеческих страстях и магии чисел. Музыкальное искусство Гянджеви знал так хорошо и описал так точно, что по его стихам до сих пор изучают музыкальные инструменты и историю персидской музыки.

Репутация Низами в исламском мире стоит очень высоко. В глазах потомков он стал главным столпом персидской поэзии. На мусульманском Востоке чуть ли не каждый поэт считал его образцом и старался подражать его манере и сюжетам. Появлялись десятки новых «Хосров и Ширин», «Искандер-наме» и «Лейла и Маджнун». Чтецы декламировали его стихи на улицах, художники наперебой иллюстрировали его поэмы.

Но за пределами исламского мира Низами известен только понаслышке. На Западе и в России его не ценят и почти не знают. Литературоведы объясняют это тем, что Низами, как и многие исламские поэты, почти непереводим как по форме, так и по смыслу. Чтобы оценить его по-настоящему, надо интуитивно чувствовать механику его стихов, понимать своеобразную логику восточной поэзии, обладать похожим культурным багажом и т. д.

Взявшись за «Сокровищницу тайн», западный читатель, даже самый доброжелательный, вряд ли дойдет дальше второго восхвалении Пророка (всего их четыре). Назидательные причти Низами кажутся ему сухой дидактикой, красочные описания – цветастым многословием, а действия героев – прямолинейными и условными, как в комедии дель-арте. Но, по большому счету, это проблема не столько персидского классика, сколько неизбежных различий в традициях культуры и трудностей переводной поэзии в целом.

Руми

Трудно сказать, в какой из своих ипостасей Джелал ад-Дин Руми был знаменит больше – поэта или суфийского шейха. Почитатели называли его просто Мавлана – «Наш господин» – и утверждали, что он был потомком первого халифа Абу Бакра.

Его отец, шейх Баха ад-Дин по прозвищу «султан ученых», передал ему по наследству должность хатиба – проповедника в мечети. Со временем Руми стал известным богословом, имевшим право толковать шариат и выпускать фетвы. Возможно, он продолжал бы и дальше идти по пути всеми уважаемого муфтия, если бы однажды в его городе не появился бродячий суфий по имени Шамс Тебрези.

Это встреча полностью перевернула жизнь и мировоззрение Руми. Есть легенда, что при знакомстве с поэтом Шамс бросил все его книги в реку, а потом сухими вытащил из воды: это чудо поразило молодого муфтия. После первой беседы они уединились в доме и, по преданию, разговаривали сорок дней подряд. «Летучий» Шамс, как его называли современники, был необычным суфием, стоявшим вне всяких соглашений и общин. Он не только странствовал по свету, но и таинственно «исчезал», чтобы через некоторое время появиться снова. Его проповеди были загадочны, разговоры сбивали с толку, а многие изречения звучали странно и даже кощунственно. «Я произношу слова, которых не понимаю ни сам, ни остальные», – признавался он.

Но Руми верил, что его новому другу «открыты тайны Пророка», в то время как другие спорят только о словах. Когда Шамс пропал окончательно, поэт долго искал его в разных городах и говорил, что отдал бы свою душу, лишь бы встретить его снова. Поиски продолжались до тех пор, пока Руми не осознал, что на самом деле искал самого себя и что Шамс и он – одно и то же лицо. Окрыленный этой истиной, он вернулся домой и занялся литературным творчеством, часто подписывая свои стихи именем пропавшего учителя.

К этой судьбоносной встрече, по сути дела, и сводится вся биография Руми. Дальше о его жизни мало что известно. Со временем вокруг него стала складываться община, которой он не пытался предать никакой стройной формы. Участники кружка просто собирались вместе, молились, пели стихи своего учителя и много танцевали. Руми, которого даже стук ювелирных молоточков заставлял пускаться в пляс, считал, что танец освобождает душу от тела. Дервиши в его общине вертелись вокруг своей оси, как юла, не прикасаясь друг к другу и не меняя положения головы и рук, одна из которых неизменно указывала вверх, а другая вниз. Только их белые юбки – теннуре – воланами взлетали вверх.

В поэзии Руми показал себя поэтическим мастером первой величины. Он писал немного, но среди его книг не было случайных и пустых вещей. Все, что он создавал, шло из душевной глубины и имело в себе внутреннюю силу, основанную на лично пережитом опыте. Руми сочинял касыды, газели и рубаи, но фундаментом его поэтической славы стала большая поэма «Маснави», или «Двустишия». Этот сборник суфийских притч, несмотря на назидательный смысл, наполнен теплой атмосферой благожелательности и доброты. Вместо строгих поучений Мавлана в своих стихах как будто по-дервишски «вертится» и «пляшет», перемежая ненавязчивые наставления с иронией и юмором.

Отца какой-то мальчик провожал

На кладбище и горько причитал:

«Куда тебя несут, о мой родной,

Ты скроешься навеки под землей!

Там никогда не светит белый свет,

Там нет ковра, да и подстилки нет!

Там не кипит похлебка над огнем,

Ни лампы ночью там, ни хлеба днем!

Там ни двора, ни кровли, ни дверей,

Там ни соседей добрых, ни друзей!

О, как же ты несчастен будешь в том

Жилье угрюмом, мрачном и слепом!»

Так в новое жилье он провожал

Отца и кровь – не слезы – проливал.

«О батюшка! – Джуха промолвил тут. —

Покойника, ей-богу, к нам несут!

Все как у нас: ни кровли, ни двора,

Ни хлеба, ни подстилки, ни ковра!»

Поэзия Руми хороша тем, что очень мало похожа на философскую лирику. Она не описывает мистические экстазы и не поражает красочными оборотами. В его стихах нет ни следа декоративности, зато они всегда полны мыслей и смысла. Это не просто литература, а живая и плотная духовная пища, которая может всерьез питать и утешать страждущих. В голосе Руми звучит бодрость и уверенность человека, который нашел в своей жизни прочные основы счастья и спокойно делится ими со всеми, кто хочет их принять. Даже о смерти он пишет без сожаления и с улыбкой, приглашая всех повеселиться на своих похоронах.

Для моих похорон

Призовите барабанщиков,

Бейте в кимвалы и бубны,

Ступайте к моей могиле, приплясывая,

Радостные, счастливые, опьяненные.

Пусть люди знают, что друзья Бога

Отбывают со счастливой улыбкой

К месту встречи.

По мнению Руми, скорбеть тут совершенно не о чем, поскольку со смертью ничего не кончается, а, наоборот, только начинается. «Смерть – это вода жизни, спрятанная в темноте».

О все, кто рожден! Когда смерть постучит в вашу дверь,

Не пугайтесь!

Смерть – второе рождение для тех, кто влюблен.

Так рождайтесь, рождайтесь!

Человек, говорил он, это не капля в океане, а океан в капле – «вселенная, таящаяся в теле длиной в полтора метра». На самом деле, люди уже сейчас живут в вечности и блаженстве, и только пыль, покрывающая нас на пути жизни, мешает нам это разглядеть.

Руми не связывал себя ни с какой религией и вообще ни с какими человеческими понятиями. Он писал, что даже с первым человеком – Адамом у него нет ничего общего.

О правоверные, себя утратил я среди людей.

Я чужд Христу, исламу чужд, не варвар и не иудей.

Я четырех начал лишен, не подчинен движенью сфер,

Мне чужды запад и восток, моря и горы – я ничей.

Живу вне четырех стихий, не раб ни неба, ни земли,

Я в нынешнем, я в прошлом дне – теку, меняясь, как ручей.

Ни ад, ни рай, ни этот мир, ни мир нездешний – не мои,

И мы с Адамом не в родстве – я не знавал эдемских дней.

Нет имени моим чертам, вне места и пространства я,

Ведь я – душа любой души, нет у меня души своей.

Зато, не будучи никем и ничем, он является сразу всеми и всем:

Я – пылинка в солнечном луче и целое солнце.

Утренний туман и вечерний бриз.

Мачта, кормило, киль и кормчий

И риф, о который разбился корабль.

Дерево и попугай в его ветвях.

Молчание, мысль и голос.

Я – ось мирозданья и кольца галактик.

Я – все сущее и ничто.

Благодаря этой райской широте Руми избавился от любой предвзятости и ограниченности в отношении людей. Его двери были распахнуты для всех.

Приходите опять, пожалуйста, приходите опять.

Кто бы вы ни были,

Верующие, неверующие, еретики или язычники.

Даже если вы уже обещали сто раз

И сто раз нарушили обещание,

Эта дверь – не дверь безнадежности и уныния.

Эта дверь открыта для каждого,

Приходите, приходите, как есть.

Руми умер от лихорадки в возрасте 65 лет. Перед этим в окрестностях города прошло сильное землетрясение, и поэт шутил, что земля по нему изголодалась. После смерти его сын Султан Валад, основываясь на духовном авторитете и учении отца, основал братство «вертящихся дервишей», ставшее одним из самых известных суфийских орденов в исламе.

Саади

О том, насколько темным был XIII век в Маверранахре, можно судить по биографиям поэтов – вернее, по их отсутствию. Саади – еще один из стихотворцев, которому за неимением биографов пришлось самому свидетельствовать о себе. Если верить отрывкам из его стихов, в юности он вел сравнительно легкую и обеспеченную жизнь. Поэт учился в самом престижном медресе Востока – багдадской «Низамийя» – и пользовался покровительством ширазских атабеков. Но вторжение монголов разрушило его благополучие и отправило странствовать по свету, облачившись в рубище дервиша.

Саади, по его словам, посетил «все четыре части обитаемого света», побывал в Африке, Египте, Средней Азии и Афганистане, четырнадцать раз совершил паломничество в Мекку и дважды был в плену. Крестоносцы три года держали его в рабстве, заставляя копать оборонительные рвы, а выкупивший поэта купец заставил жениться на своей безобразной и склочной дочери, от которой он сбежал в Магриб. Странствующий стихотворец порой находил себе временных покровителей вроде эмира Тургала, с которым прожил несколько месяцев в Индии, но чаще был предоставлен самому себе и жил подачками или проповедями. Поздняя традиция рисует его «счастливым нищим», веселым мудрецом с котомкой за плечом, который проповедовал купцам в караван-сараях и читал стихи бродягам у костра.

Альтернатива. Поскольку отрывки из его книг можно толковать по-разному, биографию Саади иногда описывают иначе. В этой альтернативной версии он в 12 лет потерял отца и жил в бедности, жалуясь на сиротскую долю. После нашествия монголов ему пришлось бежать из Шираза, и только после долгих странствий он попал в Багдад, где каким-то образом устроился в «Низамийя», а потом, по неизвестным причинам, перешел в другую школу – «Мустансирийе». По окончании учебы он традиционно отправился в паломничество в Мекку и с тех пор беспрерывно странствовал в течение 30 лет в поисках не то хлеба, не то истины, не то новых впечатлений.

Вернувшись в Шираз после долгих скитаний, Саади поселился на окраине родного города и занялся литературным творчеством, осваивая накопленный им жизненный багаж. В течение двух лет вышли в свет две самых знаменитых его книги – «Бустан» («Плодовый сад») и «Гулистан» («Розовый сад»). Это были остроумные сборники притч и поучительных историй – что-то вроде гигантской энциклопедии «житейской мудрости», в которую Саади вложил все свое знание жизни и людей.

В обоих «Садах» он в легком и веселом стиле, перемешивая стихи и прозу, давал советы читателям, развлекал их, смеялся, подшучивал и растолковывал почти на пальцах, что такое благородство и порок и в чем состоит добродетельная жизнь. Почитателям Саади нравилось, что в его поучениях не было ничего отвлеченного: за каждым утверждением стояла реальная жизнь, примеры и случаи из собственного прошлого, поданные всегда кстати и описанные рукой мастера. «Жемчуг спасительных увещаний я нанизал на нитку прекрасного слога, – говорил сам автор, – а горькое снадобье правдивых наставлений приправил медом шутливых замечаний».

Сравнивая Саади и Руми, писавших примерно в одном стиле и на те же темы, легко заметить, насколько разными были два этих суфия-стихотворца (Саади принадлежал к суфийскому братству накшбанди). Если Руми, «крутясь» в танце, парил высоко в воздухе, то Саади обеими ногами крепко стоял на земле. Он обращался не столько к философам и мистикам, сколько к простым мусульманам, которым нужно было как-то выживать и преуспевать в жестоком мире, сохраняя чистоту сердца и мир в душе. «Мсти своим обидчикам», «льсти правителям», «будь добродетелен хотя бы внешне, если не можешь быть внутри» – Руми такие рекомендации показались бы, вероятно, слишком грубыми и приземленными. Но Саади и не метил так высоко, его дело было укреплять фундамент веры и морали, опускаясь в самые нижние слои исламской уммы. (Порой он спускался даже слишком низко: один из разделов его «Дивана» – литературная похабщина, написанная по заказу какого-то принца). В то же время общий настрой обоих поэтов был во многом схож – в них витал тот же дух «легкой» суфийской мудрости, наполненной бодростью и внутренним светом.

Поэтическая репутация Саади на Востоке была так же высока, как у Руми или Низами. Поэт был прекрасно образован, в совершенстве знал арабский и порой из творческого баловства щеголял двуязычными стихами, где половина слов была на персидском, а другая – на арабском.

Глухая ночь моих надежд вдруг освещается тобой,

Ба субхи руи ту башад, как будто блещет звездопад.

Я обоняю запах роз – курбане зульфе ту башам!

Мою любовь и жизнь мою я, дорогая, ставлю в ряд.

В Европе Саади знали уже в XVII веке, его с восторгом читал Гете, им увлекались Пушкин, Фет, Толстой и Бунин. «Иных уж нет, а те далече, как Сади некогда сказал», – всем хорошо известны эти пушкинские строки. Иван Бунин, путешествуя по Востоку, повсюду возил с собой жизнеописание Саади и часто цитировал его «Бустан»:

Лучше ходить босиком, чем в обуви узкой,

Лучше терпеть все невзгоды пути, чем сидеть дома.

Саади был первым, кто ввел в персидском языке понятие «гуманность». В наши дни он удостоен быть автором девиза для штаб-квартиры ООН:

Все племя Адамово – тело одно,

Из праха единого сотворено.

Коль тела одна только ранена часть,

То телу всему в трепетание впасть.

Поэтический гений Саади был достаточно широк и проявил себя не только в наставлениях и притчах. Его ранние газели считаются первым образцом нового лирического стиля, который в полную силу воплотил другой персидский поэт – Хафиз Ширази.

Хафиз

Как бы ни восхищались персидские читатели стихами других поэтов, их истинным любимцем всегда был Хафиз. В Иране о нем до сих пор говорят только в превосходной степени, его газели читают и поют на свадьбах и дружеских застольях, а «Диван» поэта считается настольной книгой каждого перса.

В жизнеописании Хафиза, традиционно очень скудном, островки фактов плавают в море домыслов и легенд. Его отец успешно торговал углем, но вскоре после его смерти семья разорилась, и младшего сына отдали в подмастерья пекарю, чтобы он мог зарабатывать себе на жизнь. Хафиз целыми днями месил тесто в пекарне и в то же время откладывал деньги на учебу, чтобы по вечерам учиться в школе. Уже подростком он стал посещать литературные кружки, хотя его поэтическая карьера долго не складывалась: ширазцы считали юнца бездарным стихоплетом и приглашали на поэтические вечера только для того, чтобы посмеяться над его беспомощными стихами.

По легенде, окончательно разочаровавшись в своем таланте, Хафиз однажды ночью отправился в мавзолей суфийского святого Баба Кухи и помолился на его могиле с просьбой о помощи. Позже он рассказывал, что святой явился ему во сне и наградил поэтическим даром. После этой «ночи откровения» все новые газели Хафиза стали приводить слушателей в восторг, а в Ширазе и других страх о нем распространилась слава замечательного мастера. Правители Индии, Исфахана и Багдада наперебой отправляли к нему посланцев с щедрыми дарами и просили посетить их двор. Эта красивая легенда не очень вяжется с тем фактом, что Хафиз всю жизнь прожил в Ширазе бедняком, зарабатывая чтением Корана и преподаванием в школе. Само его прозвище – Хафиз – означает человека, выучившего Коран наизусть.

О Хафизе часто писали, что он был крайне влюбчив и имел множество любовниц, но никаких достоверных сведений об этом нет. В его ранних газелях упоминалась некая Шах-Набат («Сахарный леденец»), но поскольку восточные стихи можно толковать многозначно, некоторые исследователи считают ее просто символическим обозначением «сладости» поэтического творчества. Позже в биографиях поэта встречались взаимоисключающие сведения: в одних случаях писали, что Хафиз был женат и имел нескольких детей, в других – что он никогда не женился и жил в полном одиночестве.

В отличие от своих предшественников Хафиз являлся абсолютно чистым лириком, не интересовавшимся ничем, кроме любовных переживаний и переменчивых настроений собственной души. Его газели восхищали поклонников не масштабами и драматизмом, а слаженностью слога, внутренней цельностью и гармоничной мелодичного стиха. Уникальный подчерк Хафиза узнавали сразу, с двух-трех строк, – по особой мягкости, по пронзительным лиричным ноткам, которые глубоко трогали читателей. Один горячий почитатель его творчества так идентифицировал его стихи: «Мое сердце ясно свидетельствует, что эта газель принадлежит Хафизу».

Перевести на другой язык музыкальность и естественность такого стиха почти невозможно, поэтому для иноязычного читателя газели Хафиза больше выигрывают в подстрочниках.

Из шрама, оставленного в сердце

твоими непокорными кудрями,

На моей могиле вырастут фиалки.

Там, в могиле Хафиза,

если мимо, как ветер, проносится любимая,

разрываю в восторге свой саван.

Газелям Хафиза часто предавали двойной смысл: явный мирской и скрытый эзотерический. В глазах своих современников, почти поголовно увлекавшихся суфизмом, Хафиз был одновременно певцом земной любви (по прозвищу Шекерлеб – «Сахарные уста») и мудрым суфием, раскрывавшим тайный смысл вещей. Но эта религиозная многозначительность, которую многие извлекали из его стихов, – заслуга не самого Хафиза, а его интерпретаторов. Сам поэт писал непосредственно и откровенно, старясь как можно короче и прямей передать живое чувство, а не его мистический дубликат. Его любовь – это любовь, а дружба – это дружба, как бы ни называли ее мистически настроенные толкователи.

Как надоели мне намеки, увещеванья мудрецов,

Я не хочу иносказаний, – ведь их значенье так темно!

Того довольно, что в мечети не стану девушек ласкать,

А большей набожности, право, мне, вольнодумцу, не дано!

Любовь земная и небесная. Уподобление божественной любви опьянению или плотской страсти было одной из условностей мусульманской поэзии, широко распространенной в Средние века. Исламские поэты и их читатели как бы договорились не замечать, что любовь к Богу и любовь к женщине – далеко не одно и то же и поэтому не могут выражаться одними и теми же средствами. Описывать реальный поцелуй любви со всеми его чувственным оттенками, вплоть до «вкуса слюны, отдающей медом», а потом объявлять все это аллегорией познания Аллаха, – в таком подходе заключалось определенное лукавство, к которому прибегали по традиции или из желания придать больше благочестия слишком сомнительным и мирским вещам. Только единицы, вроде Ибн аль-Фарида или Руми, сознательно использовали аллегории для выражения реального мистического опыта.

Хафиза иногда сравнивали с Омаром Хайамом, и для этого действительно были основания. Многие его стихи, будь они не газелями, а рубаи, моги бы сойти за произведения его знаменитого предшественника.

Все уходит из рук в этом мире, на ярмарке этой,

Где тебе продадут пустоту, где тебя непременно обманут.

Где нельзя удержать ничего, к чему сердцем привязан,

Где и троны царей легким прахом со временем станут.

Да продлятся, Хафиз, твои дни! Пей вино и не слушай советов.

Прекратим этот спор – он и так уже слишком затянут.

Как и Саади, Хафиз стал известен в Европе с XVIII века, когда началась мода на восточную поэзию и восточный стиль. Гете считал его своим поэтическим собратом и назвал второй том своего «Западно-восточного дивана» именем Хафиза. В России Пушкин написал блестящее подражание «Из Гафиза», а Фет несколько вольно перевел два десятка его стихотворений. Русские символисты Серебряного века устраивали таинственные «вечера Гафиза» во главе с философом Бердяевым, хотя это была скорей литературная игра, чем желание серьезно познакомиться с творчеством великого ширазца.

Джами

Абд ар-Рахман Джами жил в правление первых Тимуридов – сравнительно спокойное время, когда Шахрух и Улугбег установили мир в стране и покровительствовали науке и искусствам. В юности он учился в медресе Герата и Самарканда и получил прекрасное образование, что давало ему возможность сделать блестящую служебную карьеру. Но Джами предпочел выбрать путь суфия, не связанного ни с какими придворными, религиозными или научными кругами. Считается, что главную роль в этом решении сыграли его гордый и независимый нрав и отвращение к бюрократии и напыщенной учености.

Еще молодым Джами вступил в дервишское братство накшбанди, которое в Герате возглавлял шейх Саад ад-Дин Кашгари – приверженец строго ислама и традиционной веры. Суфизм Кашгари понимал как точное следование правилам шариата, усиленное аскетизмом и добровольной бедностью. Шейх спал на копне соломы и зарабатывал на хлеб, засевая пшеницей и горохом участок возле своего дома.

Нет у нас ни дома, ни имущества.

Ни о чем никакой скорби у нас нет.

Всю ночь я как собака в будке:

Суну морду в хвост и засну сладко.

Саад ад-Дин стал учителем Джами и оставался им вплоть до своей смерти, когда поэту было уже больше сорока лет. Можно не сомневаться, что Джами полностью разделял взгляды своего наставника. Как и его учитель, он проповедовал не отречение от мира, а что-то вроде монашества в миру: «Уединение в обществе и странствие на родине». Он предлагал не столько поклоняться могилам мертвых, сколько заниматься делами живых, и говорил, что людей надо любить всех и так, что даже их ошибки принимать за добрые дела: «Если полюбишь злых – ты победил всех».

Джами унаследовал от своего учителя обет бедности и весь год ходил в бумажном халате и белой тюбетейке, перепоясавшись кушаком из банного полотенца. Вид у него был настолько непритязательный, что посетители часто принимали его за прислугу. Его идеалом была тихая и скромная жизнь в кругу друзей, полная ученых занятий и мудрых книг. Хорошую книгу он ценил очень высоко и сравнивал ее с учителем, которому не надо платить, и с бутоном розы, наполненном благовонными лепестками. Он писал, что книга – это утешитель и лучший друг, дающий только наслаждения и никаких обид.

По натуре Джами не был угрюмым мизантропом, но люди в большинстве не вызывали у него особой симпатии. Он сторонился общества и старался больше молчать, несмотря на свои огромные познания и словесное мастерство. Будучи дервишем и поэтом, он не любил ни дервишей, ни поэтов. Первых он называл «людьми темными и вредными», вторых – назойливыми прихлебателями и невеждами с низкими помыслами и подлой природой. «Коротко слово поэт, но в нем сто тысяч пороков и зол».

Джами ценил немногих, зато эти немногие были действительно достойными людьми. За всю жизнь у него был один близкий друг – поэт Навои, младший его по годам, но равный по таланту и по благородству. Джами принял его в свое дервишеское братство и стал его наставником, считая истинную дружбу одним из высших состояний души. «Дружба – как радостная весть о райском блаженстве. Какова цель создания мира, как не друг?»

Важную роль в его взглядах играла философия Ибн-Араби, одного из самых темных и противоречивых суфийских богословов, вокруг которого в ученой среде разгорались жаркие дискуссии. Ибн Араби писал, что любая вера в Бога имеет смысл, даже если это религия язычников и идолопоклонников. Сам Джами был убежденным суннитом, но проявлял необыкновенную мягкость и терпимость в вопросах веры. Религиозные распри его удручали, а вражда суннитов и шиитов выводила из себя:

О юный маг века, дай мне кубок вина,

ибо от раздора суннитов и шиитов меня рвет.

Спрашивают: «Джами, ты какого толка?»

Сто благодарений Богу! Я не суннитская собака

и не шиитский осел.

Джами был известен далеко за пределами Герата. С ним искали дружбы самые именитые правители того времени: ширваншахи, Тимуриды, «Черные бараны» и османские султаны.

То привет мне пишет кесарь из Рума,

то из Индии весть посылает раджа.

От правителя царства Ирака и Тавриза приходят ко мне

непрерывно знаки внимания, постоянные дары.

Что говорить о Хорасане, его жителях и щедротах их!

Я от руки их утонул в море, полном приношений.

Полученные от царей средства Джами, как полагалось скромному суфию, тратил на строительство школ и мечетей, хотя сам никогда не пытался быть учителем и создавать свою общину. «Я не в состоянии выносить бремени шейхства», – говорил он. Он охотно признавал за собой только один талант – поэтический:

Если в Фарс пойдет караван моих стихов,

то души Саади и Хафиза выйдут ему навстречу.

В литературе Джами был мастером-универсалом. Он писал едва ли не во всех известных тогда поэтических жанрах, от лирической газели до эпических поэм, пробовал себя в исторической и философской прозе, сочинял притчи и рассказы, занимался историей литературы. Казалось, он сознательно стремился собрать воедино все предшествующие достижения литературы: не то желая продемонстрировать многогранность своего таланта, не то стараясь подвести им своеобразный итог, как самый поздний и, может быть, последний классик.

И в лирике, и в эпосе Джами блистал изощренными эпитетами и метафорами, призывая в то же время к безыскусности и простоте. Доказывая, что избыток украшений вреден для стихов, он сам прибегал к изысканнейшим сравнениям в восточном духе. Стихи, писал он, должны быть такими же простыми, «как шелк без рисунка»; красивых слов нужно совсем немного, ведь и родинка на лице девушки хороша, только когда она одна: если покрыть ими все лицо, оно станет черным. При случае Джами мог создавать образы, которым позавидовал бы самый отчаянный лирик. В одной из своих газелей, обращаясь к возлюбленной, он сравнил свое сердце с прозрачным кувшином, в который, как алое вино, налит ее жаркий поцелуй.

Но все-таки главой ипостасью Джами был любимый в исламе тип литературного творца – поэт-мудрец, писавший меткие афоризмы и поэтические притчи. В мусульманских книгах после цитат из Корана и хадисов часто можно встретить строчки Джами – как поэтическую иллюстрацию к истинам ислама.

Джами умер в 78 лет от простуды, и его гроб несли на плечах тимурдские принцы. Религиозные распри, которые его так раздражали, настигли поэта и в могиле: выстроенный над его гробницей мавзолей был разрушен шиитами, а его тело бесследно исчезло.

Читайте в Приложении. Поэт и суфий

Навои

Персидский язык для восточно-исламской поэзии считался само собой разумеющимся. Ширваншах Ахсатан, заказавший поэму Низами, писал:

Мы во дворце не терпим тюркский дух,

И тюркские слова нам режут слух.

Песнь для того, кто родом знаменит,

Слагать высоким слогом надлежит!

Персы действительно дали литературе много известных поэтов всех калибров, от гениев до середняков. Тюрки ответили им всего одним по-настоящему крупным именем, но это было имя самой первой величины.

Мир Алишер Навои происходил из знатной семьи и состоял в дальнем родстве с кланом Тимуридов. В детстве он учился в одной школе с принцем Султан-Хусейном, который позже стал правителем Герата. Приставка «Мир» перед его именем означала, что он имел наследственные права на титул эмира.

Многие его родственники были музыкантами и поэтами, поэтому любовь к культуре и стихам Навои впитал вместе с семейным воспитанием. Уже в четыре года он декламировал касыды Анвари, а в двенадцать сам проявил себя в качестве поэта. В школьные годы книги Саади и Аттара произвели на него такое впечатление, что он решил бежать из дома и стать мистиком-отшельником. Родные с трудом удержали его от этого намерения, запретив ему читать аттаровский «Разговор птиц».

В пятнадцать лет Алишер поступил на службу к гератскому эмиру и некоторое время жил в Мешхеде, зачитываясь книгами из местной библиотеки. В это время он уже имел свою поэтическую репутацию и общался со многими известными людьми. Позже из-за разразившейся в стране войны ему пришлось бежать в Самарканд, где поэт вел крайне бедную и скудную жизнь, оставшись без денег и друзей. В зимние холода он закладывал вещи, чтобы пойти в баню и набрать горячей воды: дома она превращалась в лед.

Воцарение Султан-Хусейна позволило ему вернуться в Герат и начать придворную карьеру в должности мухрдара – хранителя печати. Навои, при всей своей поэтичности, прекрасно подошел для этой роли, проявив незаурядные дипломатические и административные способности. Он часто удерживал султана от поспешных и необдуманных решений и, наоборот, подталкивал его в тех случаях, когда требовались решимость и быстрота. Навои умел договариваться с бунтовщиками, примирял религиозные разногласия и проявлял личную храбрость в опасные минуты. В одном из эпизодов войны, когда войска Султан-Хусейна не решались подойти к опустевшей крепости, Алишер вышел перед и бесстрашно направился к стене, чтобы убедиться в отсутствии засады.

Вместе с придворной карьерой росла и его слава как поэта, писавшего сразу на двух языках – тюркском и персидском. В первом случае он выступал под псевдонимом Фани (Бренный), а во втором – Навои (Благозвучный). Начав с лирики, Алишер составил большой диван, собранный из газелей, рубаи, касыд и множества более редких и головоломных жанров: мухаммас, мустазад, мувашшах, туюг. В отличие от пуриста Джами, он не чуждался чисто внешней мастеровитости и любил блеснуть талантом в составлении стихов-кроссвордов и стихов-шарад, где содержание не значило ничего, а форма – все. Один из его любимых поэтов был Анвари – чистейший лирик и певец любви, которого строгий Джами не считал заслуживающим внимания.

Но с годами Навои, как и его учитель, начал выступать за естественность и содержательность стихов, в противовес воцарившейся в поэзии словесной эквилибристике. Декоративные красоты поэтического стиля он называл «татарским мускусом», в котором можно задохнуться, а придворных поэтов в шитых золотом халатах сравнивал с позолоченными мухами, сидящими на нечистотах.

Суфизм Джами и накшбанди он усвоил, по-видимому, искренне, хотя и не считал, что это должно как-то ограничивать его служебную карьеру. Он писал, что жизнь – это хороший способ очистить душу, и пройти ее и остаться несовершенным – все равно что выйти из бани, оставшись грязным. Однако участие в ордене и обет бедности не мешали ему оставаться богатым и влиятельным вельможей: очевидно, во многих случаях такие посвящения были только формальными.

За заслуги перед султаном Навои получил эмирское звание и должность второго вазира. В государственных бумагах он имел право ставить свою подпись выше всех остальных чиновников, кроме старшего вазира. В качестве дипломата и политика он вел обширную переписку с государями других стран, включая турецкого султана, и определял внутреннюю политику страны.

Навои был не только влиятелен, но и богат: он строил за свой счет общественные здания и разбивал сады. Занимая высокое положение, поэт проявлял большую скромность, не принимал подарков от султана и старался быть доступным и полезным для всех, кто нуждался в его помощи. Как просвещенный меценат он помогал другим поэтам и ученым, платил стипендию студентам и нанимал преподавателей в основанном им медресе. Как благочестивый мусульманин он содержал чтецов Корана, которые собирались в особом месте, чтобы днем и ночью читать вслух священную книгу. К опекаемым им художникам Навои проявлял большую щедрость: когда знаменитый Бехзад написал для него миниатюру, где изобразил Навои сидящим в саду, Алишер тут же подарил ему красивого коня, а гостей, присутствовавших при этом разговоре, наделил роскошными халатами.

Кроме старшего друга Джами, близких людей у него не было. Навои никогда не женился, и у него не было ни одной наложницы. Это считалось такой редкостью, что биографы каждый раз с удивлением отмечали эту подробность. По некоторым намекам можно предположить, что он питал склонность к красивым юношам, хотя ничего определенного на этот счет сказать нельзя.

В истории Навои остался известен прежде всего как выдающийся поэт. Занимая высокие посты на службе у эмира, он находил время писать крупные и талантливые произведения. Главным из них стала «Пятерица» – еще одна подражательно-соревновательная вариация на пятикнижье Низами. После Амира Хосрова Дехлеви и Джами Навои решил принять вызов, воплотив тот же замысел на тюркском: «Пусть и тюрки получат свою долю». С поразительной быстротой, всего за два года, он сочинил все пять поэм, используя те же темы и размеры, что и его предшественники. Несмотря на скованность обязательным каноном, в «Пятерице» поэт сумел создать оригинальные произведения, не уступавшие, а порой и превосходившие труды его предшественников.

Не считая раннего дивана, на этих пяти поэмах держится вся литературная репутация Навои. Позже он написал только несколько прозаических трактатов, не нашедших большого отклика у современников. Со временем поэт все выше поднимался по служебной лестнице и в конце концов стал главным заместителем султана, управлявшим столицей во время его отсутствия. Но на этом его блестящая карьера оборвалась: придворные интриги вынудили Навои уйти в отставку. Он был выслан из Герата и несколько лет томился в провинции, выпрашивая у султана отмены ссылки и возможности вернуться в столицу. В конце концов ему это удалось, но уже в качестве частного лица и без каких-либо должностей.

Навои умер в возрасте 60 лет, отправившись за город встречать возвращавшегося в Герат султана. По дороге ему стало так плохо, что он сел на землю и уже не мог подняться с места. На обратном пути ему пытались пустить кровь, и он скончался, так и не добравшись до города. Похороны проходили при большом стечении народа и в присутствии султана, который произнес по этому случаю прочувствованную речь.

Кроме литературных достижений, в заслугу Навои ставят меценатство и покровительство таким известным людям, как историки Мирхонд и Хондемир и художник Безхад. Идеальную картину его щедрости и душевного благородства немного портят сведения о злопамятности поэта. Пишут, что он безжалостно вел себя с задевшим его чем-то поэтом Санаи, тщетно взывавшим к нему из тюрьмы о помощи. Историка Бенаи он унизил обидной шуткой, а когда тот попытался ответить, рассорился с ним так, что тому пришлось уехать из Герата.

Предыдущая главаГлава 196 из 281Следующая глава