«Нам всем не хватило воображения, но мы решили, что не можем переделать прошлое…»
Анатолий Ремнёв
Является ли постсоветская ситуация в исторической науке и исторической политике современного Казахстана еще и постколониальной? Могут ли современные тексты и рассуждения казахских интеллектуалов быть представлены в постмодернистском дискурсе постколониальности? Когда и как дискурс антиколониализма сменяется дискурсом постколониальности? Так, по крайней мере, ставит вопросы Лора Адамс в статье «Применима ли постколониальная теория к Центральной Евразии?», утверждая, что современная ситуация в ней может быть описана как реакция (отторгающая или благожелательная) «некогда колонизированных народов на институциональное наследие бывших колонизаторов, а также на нынешние взаимоотношения с ними»[353]. Что такое колониальное наследие и как им следует распорядиться? Можем ли мы писать о Казахстане в контексте большого «пограничья» как о переходном обществе (transition analyses), «третьем пространстве» (in-between): между имперской метрополией и колонией, Европой, Россией и Азией, «первым», «вторым» и «третьим» миром? Может ли в этом ряду успешно работать концепт «внутреннего колониализма»?[354]Перечень таких вопросов можно продолжать, но становится очевидным, что это было и есть динамическое пространство с традиционным tenuous equilibrium[355], которое может быть представлено не вечной мировой периферией, но местом рождения сложных идентичностей и структур (многослойных, гибридных, неустойчивых, ситуационных) на «перекрестках» культур и мировой политики.
Схожим образом еще раньше начали рассуждать на Украине, в Беларуси и даже в странах Балтии, где вопрос о колониальности еще более проблематичен, нежели в Казахстане. Весьма показателен в этом отношении выходящий в Минске журнал «Перекрестки», оперирующий не только постколониальными теориями, но и концептом «пограничья» с его транскультурностью, разграничением и соединением пространств и субъектов, встречей и переходами «чужого» в «своего» и обратно[356]. При этом следует понимать, что «пограничье» – это не периферия (или не только периферия), импульсы сюда идут не из единого центра, а сама граница может стать сгустком разного рода трансакций. В реальности мы можем обнаружить своеобразное «гибридное общество», в котором «сопротивление» и «лояльность», чувства «отчужденности» и «принадлежности» сосуществуют и переплетаются, проявляясь ситуационно, складываются парадоксальные отношения любви и ненависти, связывающие «колонизаторов» и «колонизуемых». Граница между ними оказывается не линией, а динамическим пространством, а потому его очертания при анализе нередко ускользают от четкого определения. И, как отмечает Хоми Баба, указывая на «амбивалентность колониального дискурса», «мы обнаруживаем себя в переходном состоянии, где встречаются пространство и время, чтобы разродиться сложными сочетаниями сходства и различия, прошлого и настоящего, внутреннего и внешнего, включения и исключения»[357].
В этом смысле «случай» Казахстана, который был, по словам М. Олкотт, «катапультирован» в независимость, схож со многими постсоветскими государствами, но в значительной степени и уникален. Имперский опыт, который так и не стал по большей части капиталистическим, а тем более советский опыт, который оказался не только социалистическим, с характерными для них разрывами и преемственностью, не просто отличались от колониальной политики Британии или Франции, но зачастую выглядят парадоксально и плохо вписываются в уже имеющиеся теоретические схемы колониальности[358]. Не абсолютизируя отличия Российской империи от других европейских держав, следует признать, что в российской и советской Средней Азии (чье отличие от других стран Центральноазиатского региона уже фиксировалось в категориях колонильности) Казахстан всегда занимал особое место. Соответственно, мое эссе, которое, очевидно, не стоит воспринимать как строгое академическое исследование, содержит куда больше вопросов, нежели ответов.