Все стали ко мне добры. Приходили проведать по очереди. Хадиш еду приносил, Наргес выстирала и высушила мою окровавленную одежду. Сводные сестрички иголками, булавками работали с моими ступнями, находя новые осколки шипов и извлекая их, словно в копне сена искали иголку. Я получил свое воздаяние: со мной носились как с писаной торбой. Даже финики для меня купили. Заглядывал и сам Миран, только не входил в комнату. Сидел на пороге спиной ко мне, курил, спрашивал у матери Амира:
– Ну как здоровье незваного гостя?
– Не говори так, Маш Мир-Али! – отвечала она. – Я разницы не делаю: он как сын мне. И клянусь тебе Аллахом: пока он сам не захочет, не отдам его вам!
И бабушка каждый вечер втирала мне масло в ступни и проклинала своего сына: да отсохнут руки у него, по воле Аллаха! Она не стала доброй ко мне – она была доброй.
А Хадиш спрашивал: почему ты сразу не сказал, что это не твоя вина? И допытывался: когда домой вернешься? А я не говорил ему о том решении, которое принял: никогда больше к ним не возвращаться. Хадиш говорил: отец жалеет о произошедшем, он сам, мол, понимает, что слишком палку перегнул. Не надо, мол, буквально воспринимать его слова о том, что он больше тебя на порог не пустит. Мясо одного из двух баранов продали прямо в нашей деревне, только второго пришлось везти в другие места на продажу. И Хадиш принес мясо для меня, шашлык сделать, я отвечал: позже! И не ел! Так что прахом пошли усилия мамы Аршама, которая сварила для меня похлебку из этого мяса… Пришлось ей кормить меня другим: хлебом с сыром, яйцами всмятку, жареной картошкой, если ее печка топилась…
Три дня прошло, пока ноги мои зажили достаточно, чтобы я мог ходить. Пусть и хромая, с трудом, с болью. Первое дело, которое я сделал, было – проверить жестянку. Сбор колосков теперь для меня был закончен. Но жестянки не было! Я всю землю перерыл – без толку. И тут уж я начал подозревать всех до единого. Ребятишек деревенских, у которых нюх такой, что собака перед ними спасует; даже Хадиша подозревал. Кто-то же меня выследил! Кто-то взял деньги и теперь, наверное, спускает их в лавке Йавара. А может, не тратит пока, выжидает. Кто же это? Я не мог вычислить и не мог вспомнить, когда я проявил неосторожность. Но когда-то же меня выследили…
Уже наступил вечер. Это было то самое время, когда мы с Аршамом отправлялись прыгать с крыш. Но его теперь не было, и я собирался уехать за ним следом – а вот и денег теперь не было. Я ушел было с того места, но решил вернуться и, как мышь, перерыл всё до сантиметра… И все-таки нашел жестянку! Никто ее не украл: просто я сам от частого перепрятывания забыл место. Как те отступающие федаины, что бросили фронт в Зенджане, – а может, их разгромили или отправили по домам; и расходились они с оружием, которое дома прятали; зарывали где-нибудь темной ночью, на всякий случай. А потом приходили – а винтовки нет, и неясно, то ли украл кто-то, то ли…
Монеты я рассовал по карманам, чтобы своим звоном они меня не выдали. Попрощаться я решил только с бабулей. Но раньше нужно было еще одно дело сделать. Я залез на крышу Миранова дома, зная, что теперь это уже в последний раз, больше уже не повторится…
Моя любимая рубаха была на месте. Я достал ее из-под сена. От нее пахло клевером и люцерной. И, хотя в сумерках не различить было, мне казалось, что я вижу ее с теми радужными красками, напоминающими о знамени над крыльцом школы.
Я снял Миранов армяк, надел рубашку, потом снова армяк. Было то время вечера, когда начинают лаять собаки – лают так, словно видят что-то, хотя на самом деле лают просто для того, чтобы лаять, по привычке.
Уже показались звезды на небе, и луна вышла из-за холма Гунайдин, быстро поднималась, заливая всё своим светом. Я вернулся в дом Аршама, спросил у его матери:
– Тетушка, есть у вас спички?
– Есть, – сказала она, – а на что тебе?
– Надо мне, – ответил я и больше ничего не стал объяснять.
И она больше ничего не спросила.
Сунув коробок в карман, я пошел на верхний конец деревни, туда, где высятся острые скалы, подобные сахарным головам, похожие на силуэты людей, наблюдающих с высоты за деревней. То самое место, где я, бывало, сидел и где я слышал голоса. Голоса, которые в конце концов – я думал – позовут меня с собой.
Я шел к этим скалам. В деревне тут и там падал свет из домов – из открытых дверей, окон, из щелей под крышами. Я залез на самую высокую скалу: отсюда вся деревня была видна как на ладони, и я всегда любил сидеть здесь, и смотреть на деревню, и слушать шум ветра и иногда эти голоса.
…Что ж, прощай, деревня! Это наш последний вечер…
Глупо это, конечно, но я немного сентиментальным стал.
Вот эта пара глаз моих – чего она только не видала!
Все воспоминания об этой несчастной деревне замелькали в моей голове. Я вновь увидел господина учителя, скачущего на коне: он хоть и не деревенский, но верхом умеет ездить, и ни один уклоняющийся от школы не ускользнет от него. И дела ему не было до того, что кто-то был реально жив, а официально – то есть по бумагам – мертв, разве что любил он покричать в раздражении: вы, мол, почему мертвецам упокоиться не дадите? Почему паспорта не аннулируете?
И я увидел Амира, с которым вместе мы прыгали с крыши на крышу и висли на балках, торчащих из-под крыш, так что земля была позади затылка, а перед глазами – небо. И увидел я бродячего торговца, который спускается с гор вместе со своей разноцветной кучей товара на муле, – и все бубенцы громко звонят и бренчат! Много чепухи он молол, но и о многих вещах как будто был осведомлен. Говорил: «Конь смерти на ногу быстр»…
И вот он курит свою цигарку и спускается к ручью Атгули, чтобы набрать воды… И увидел я Мирана, который постоянно шел за мной, но не знал, что ноги меня все-таки не выдадут. И Хадиша я увидел, который появился на свет после пяти дочерей и множества молитв и обетов, и с появлением его тот, другой мальчик, которого нашли у ручья или которого, как говорил Хадиш, сделали под кустом, – стал не нужен, устарел, превратился в обузу, нахлебника, в общем… – в ошибку. Сам я, значит, должен ее и исправить. И увидел я Наргес, которая всё время старалась быть мне матерью и не могла ею быть, и теперь, когда я ухожу, она будет бранить Мирана, мол, поторопись-ка, верни его, а ну как и впрямь уйдет, а ну как волки загрызут его, позора не оберешься, костей ведь его не найдешь после твоего воспитания. И увидел я бабулю, которая будет долго стоять и смотреть на дорогу, по которой я ушел. Ведь она никогда не соглашалась, не верила словам Мирана о том, что сын всегда пойдет дорогой отца. И тоска овладеет ею, и я молю Аллаха о том, чтобы тоска эта не превратилась в слезы, потому что в жизни моей я две вещи не могу выдержать: первая – это плач детей, и вторая – плач старушек… И, в конце концов, увидел я черного коня соседа Хейдара, коня, который, кажется, жизнь свою положит на то, чтобы не расстаться с жизнью, и который не ведает, что человек тем и отличается от животного, что не будет всегда удирать до последнего и иногда предпочтет подчиниться приговору, или беде, или судьбе, или как там еще это назвать. Но что было, то и было.
Свет в домах еще горел, но я чувствовал, что время близится к ночи и что мне пора в путь, иначе я не успею к утреннему автобусу в город: ведь мне надо добраться сначала до Сарэйна, там сесть на автобус до Ардебиля, если только не предпочесть еще один маршрут: через Арджестан, – эта задача казалась более трудной… На пути меня ждали ущелья, и я знал, что поговорка: «Тот, кому нечего терять, ничего не боится» – это бесстыжая ложь. И я услышал какой-то голос, но вроде бы это был теперь не тот голос, который обычно меня звал. Это был голос птицы, и он доносился откуда-то очень издалека. Может, это те самые аисты, что проделали долгий и трудный путь и которым предстоит еще долгий и трудный путь, и сейчас они пролетают над деревней, но не сядут, потому что сели бы лишь в том случае, если был бы туман или снег или если бы усталость их заставила…
Луна уже взошла, и в небе всё было освещено. Я поднял голову, надеясь разглядеть аистов… И нигде их не видел; может, их вообще и не было.
Настало время уходить. Я снял Миранов армяк. Положил его на острый выступ скалы, повернулся спиной к ветру и чиркнул первой спичкой. Она погасла. Чиркнул второй спичкой – и ее задуло. Но третья спичка загорелась. Я немного подержал ее в горсти, чтобы огонь усилился. И поджег армяк, и сидел рядом с ним, наблюдая, как он разгорается. И не обращая внимания на крики, которые вскоре послышались из деревни:
– Ты что за глупость там делаешь?!
– Это какой сумасшедший огонь там разводит на скалах?!
– Эге-е-ей!!!
– Ты почему не отвечаешь?! Оглох, что ли?!
– Порки тебе захотелось, паразит?!
– Хочешь, чтобы я поднялся, отлупил тебя как следует?
– Ты не подумал, что ветер огонь на гумно забросит? Эй!
И потом гневный этот голос зазвучал еще громче, так что я вздрогнул, и, думаю, не только от его громкости:
– Да кто ты такой, в конце-то концов?!
А кто я такой? Я сам хотел это выяснить, если бы это было возможным.