К книге
Жертвы заветного садаЖертвы заветного сада. 17
63%
Жертвы заветного сада. 17
19

Возвращаться было легко. Никто и не заподозрил бы, что люди, едущие от границы, это те самые беглецы, которые все стремились, наоборот, к границе. И легенда у них была прежняя: о том, что ребенок подхватил «мальтийскую лихорадку» – бруцеллез, – и что везут его к врачу в Тебриз, и что болезнь заразная, так что лучше к ним не приближаться. Их остановили жандармы в городе Суфиан, и Балаш уже начал рассказывать эту историю, и в то же время рука его потянулась к нагрудному карману, и он подумал, что, может быть, лучше не продолжать говорить, а просто показать деньги… Ибо люди везде говорят на разных языках, но глаза их смотрят одинаково. И никогда увиденное не сравнить с услышанным!

Но необходимость в деньгах отпала. Жандарм, видимо, так беспокоился о своем здоровье, которое, как говорят, важнее денег, что махнул им поскорее проезжать. И они поехали дальше. Они слышали в дороге, что сюда вошли войска, но самих войск не видели; всё было словно отдано «на откуп» боевикам в штатском.

И они въехали в Тебриз, который словно бы стал другим городом, каким-то незнакомым. По дороге Балаш еще тренировался говорить измененным голосом. Чтобы не узнали его голос, он приотворялся сильно простуженным и говорил хрипло, и с трудом, и как бы через нос. С этим новым голосом он и сам словно бы стал другим человеком: едва узнавал сам себя. С 23 азара в городе хозяйничали военные: на улицах попадались военные грузовики и джипы, и видны были окопы рядом с дорогой, с аккуратными брустверами из мешков с песком. И везде было много «патриотических» лозунгов: это же имя, «патриоты», присвоили себе теперь люди в штатском. Да, может быть, среди них, и правда, была какая-то часть патриотов. Первого из этих людей Балаш увидел в бакалейной лавке, куда зашел за продуктами, – а мужчина этот как раз выходил из нее на улицу. На правом рукаве его пальто была повязка, мужчина посмотрел в глаза Балашу, и тот тоже не мог отвести взгляд, и вот они, приостановившись, этак смотрели друг на друга, словно два гулящих кота, столкнувшиеся нос к носу на узкой стене, и каждый из них мешает пройти другому, значит, один из них либо должен сам отойти назад, либо будет сброшен сильным ударом, чтобы расчистить путь; а на этом пути не может быть попутчика или сочувствующего, который может быть лучше… Мужчина ничего не сказал и ничего не сделал, только уставился на Балаша, так же как жандармы буравили взглядом, когда останавливали путника на дороге, – и вышел из магазина на улицу. И, когда за ним закрылась дверь, бакалейщик проворчал:

– Можно подумать, все им задолжали!

– Кто это был? – спросил Балаш.

– А вы повязку не заметили? Патриот.

– Патриот?

– Ну да. Надевают повязки, чтобы военные их узнавали. А вы почему не в курсе? Не в пещере скрывались с первыми мусульманами?

Балаш слегка испугался. Наверняка его всклокоченные волосы и все те одежки, что он напялил одна на другую, и этот его рюкзак, и еще один сверток из одеял, и ребенок на руках… Всё это было подозрительно, теперь уже и для бакалейщика.

– Я, кроме болезни его, ничего не вижу и не слышу, – Балаш кивнул на ребенка. – День от ночи уже не отличаю, вожу его по разным городам.

Он купил продукты и поскорее вышел. Наверное, нужно было как-то связаться с отцом и матерью, но как? Нужно было узнать, как у них дела, и сообщить им, что случилось с ним, как он в последний момент не стал переходить границу и вернулся: вроде бы чтобы спасти кого-то, что, возможно, было просто отговоркой? Однако как связаться со стариками? К их дому вообще нельзя было подходить. Пойти к сестрам – тоже небезопасно. Потихоньку проскользнуть к Уршану и через него послать весточку родителям? Может, Уршан и так о них что-то знает?

В любом случае Балаш решил ждать до темноты, потом пойти к старику. Но до тех пор что делать? Слоняться по улицам – не опасно ли? А еще на месте ли Уршан? Не выгнали ли его оттуда? Не испугается ли Уршан? А что с матерью, с глазами ее? А отец – не скажет ли ему: «Почему?.. Разве?..»

Балаш чувствовал такую же растерянность, как и на границе. Но теперь ноги сами вели его куда-то, и он шел по городу, сжимая в объятиях Амир-Хусейна, и вдруг видит, что навстречу идут двое мужчин, один из них – с повязкой на рукаве, может, тот же, что был в магазине, сходил и привел своего товарища, а может, и не тот… Идут чуть быстрее обычного, но, может, это вовсе не «патриоты», может, и повязка ему почудилась? Но рассуждать некогда было: Балаш уже повернулся кругом, и пошел в обратную сторону, и ускорил шаг, чтобы поскорее свернуть в одну знакомую ему улицу, – там был уже хорошо известный ему район, ведь это, в конце концов, его родной город, там был один мало известный посторонним проход, в котором он мог бы скрыться… И вот еще один поворот, он оглядывается, чтобы убедиться, идут ли те двое за ним: да, оба мужчины его преследуют, он поскорее сворачивает за угол, ребенок просыпается, и Балаш говорит своим ногам – как в детстве, когда удирал после каких-то проказ: «Летите, ноги, как птицы!» И ноги летят – он бежит – и ноги спасают его, он ныряет в переулок, а там есть проход в другой – как бы под антресолями – издали незаметно, и вот он туда нырнул и был таков!.. И Балаш понял, что он стал настоящим беглецом, профессиональным, и что теперь у него и не будет другой жизни, кроме как скрываться. И бегству этому, кажется, не видно конца, оно может продолжаться аж до Судного дня; может, он своих родных теперь вообще никогда не увидит, никогда не прижмет к груди эту голову с запахом хны от волос – материнскую голову…

Нужно было срочно уехать из Тебриза. Он знал, откуда ходят автобусы на Тегеран, и помнил расписание. Доехать он решил только до Миане, но сел на тегеранский автобус: мол, ребенок болен, а врачи в Тебризе надежды не дают, поэтому везет его в Тегеран. Болезнь опасная, но не заразная, и нет причин пугаться или не сажать его в автобус.

На выезде из города двое патрульных поднялись в автобус и, спокойно проходя между сиденьями, что-то спрашивали некоторых пассажиров, но всё кончилось хорошо, и автобус взял курс на Шабали и Бостанабад. По этому же пути Балаш недавно проехал, только в обратном направлении, к Тебризу. И теперь опять на перевале он искал глазами окопы – ту самую недавнюю последнюю надежду… И не видел таковых; другого он уже и не ожидал. Видно было и слышно повсюду только вранье. И как же хорошо понял всё это тот человек, чей голос (а не вид) был знаком Балашу; наверняка он имел право и так хохотать, и так рыдать. Сумасшедший третьего типа, который, когда услышал, что те деятели кинулись к дверце зеленого сада и продали всех, – уже не мог больше держаться, и превратился в черную страшную птицу, и нырнул в воду, в ту самую реку, на берегу которой сидел другой, молодой, – с длинными растрепанными кудрями и с печальным спокойствием во взгляде – и пел, согревая себе сердце, быть может, последней в своей жизни песней:

Яблоко бросил я в мешок,

Желтым-желтым стало оно.

Стройная лань пленила меня

И человек из Миане всё так же кричал ему вслед и словно собирался продолжать это до скончания века: «Куда ты пошел?! Тебя расстреляют! Вернись, идиот! Ишак, сын ишака, вернись!!» И приходил отец, и возникала перед глазами казнь девятнадцати партийных офицеров в тот морозный снежный день. И как же он постарел, и как же ты переживал за него! И вот мама дрожит и говорит: беги, сын, беги! И она радуется, увидев сына, и тревожится, и полковник Кази, до того, как быть убитым в Ноурузабаде, всё кипятится и кричит на него: «Да отстанешь ты, наконец? Ко всем чертям! Что ты вцепился в меня, как клещ?!»

…Дорога тем плоха, что в ней человек о многом думает – точно как если смотришь на горящий огонь – и мысли эти уж слишком далеко уносят тебя, но как посмотришь на своего двухлетнего сына, так видишь, что впереди его ждут только беды и беды, – и Балашу стало жаль мальчика, ведь он сам на полной скорости приближался к чему-то, от чего все бежали, и это «что-то» было не чем иным, как смертью. А, согласно поговорке, «конь смерти на ногу быстр». И Балаш подумал, что смерть легка в том случае, если человек знает, ради чего он умирает, то есть при условии, что смерть его приносит пользу, и еще при одном условии, уж совсем благоприятном, – если она не болезненна. Но он знал, что так не получится. Увы! А в противном случае как охотно бы он ее встретил! Она была бы как полет – могла бы быть таковой, спокойным полетом, только, конечно, не тем, в который отправился человек со знакомым голосом. Человек должен лететь вверх, а не вниз, пусть даже этот полет будет прыжком с крыши или прыжком в западню…

И еще Балаш подумал, что у него начинается то, что в народе называют «от тоски зачахнуть», а в книгах – «депрессией». Он подумал, что ему надо бы разобраться в себе самом, а еще подумал, что не надо ни о чем думать. Будь что будет.

Они подъезжали к Миане, но водитель не объявил, что он здесь остановится, тогда Балаш попросил остановить для него, иначе он не смог бы облегчиться.

– Я сойти должен, господин!

– Как это? Издеваешься? Ты сказал, до Тегерана!

– Нет! Я передумал. Ребенку плохо совсем. Боюсь, не довезу.

И Балаш сошел, а автобус уехал, и он стоял перед придорожной чайханой, в которой путешествующие закусывали, пили чай и могли сходить в туалет. Теперь следовало разыскать Элтефата, но где? Где находится городская тюрьма и что он скажет, когда придет туда? Может, сказать, я беглец и во время пересечения границы услышал, что здесь собираются казнить человека за то, чего он не совершал, и вот я явился к вам – званым или незваным – и хочу дать показания о том, что деньги унес не он, а Гулам Яхья? Может, сказать, что я решил покориться судьбе и не искать спасения под крылом у тех, кто замаран с ног до головы? Сказать им: кушайте мое мясо, оно не запретно, а кости мои бросьте куда-нибудь, но на родной земле, в родной стране, это ведь лучше, чем то, ведь я знаю, что я – из тех деревьев, которые нужно срубить – деваться некуда, – но пусть уж лучше я упаду на эту сторону, это в тысячу, нет в сто тысяч, нет в сотни сотен тысяч раз лучше, чем упасть на ту сторону… А может, мне сказать…

В это время проснулся Амир-Хусейн и своими ищущими глазками нашел лицо отца и сказал что-то неясное, может, «папа», а может, просто с улыбкой промычал что-то. И опять шапочка наползла ему на глаза и почти закрыла их. Балаш ее отодвинул назад, поправил свой рюкзак за плечами и сверток с одеялами, который он тоже тащил за спиной поверх рюкзака, и увидел, что машинально он почти уже пришел к банку. В городе было скорее спокойно, чем нет; вероятно, военные предпочитали проявлять себя в основном в Тебризе, который и был, по их мнению, змеиным гнездом и источником заразы.

Наискосок Балашу шел мужчина и тащил за собой пустую телегу. С трудом он ее тащил. Балаш решил под каким-нибудь предлогом с ним заговорить.

– Добрый вам день! Банк закрыт, гляжу. Вы о директоре его что-нибудь знаете?

– Об Элтефате говорите?

Балаш попытался улыбнуться.

– Да! Вы знаете его?

– Конечно! – ответил мужчина, почему-то со смехом. – Еще как знаю. Теперь его все знают!

– Да вы что?

Мужчина продолжал улыбаться и с напряжением тащил за собой телегу. Балаш поправил ребенку шапочку и прижал его к своей груди. Он шел теперь рядом с мужчиной.

– Так что? – тот повернулся к нему. – Хотите увидеть его?

Наверно, он удивился, подумал, что Балаш не знает, что Элтефат был арестован и находился в тюрьме.

– Нет, просто интересуюсь. Сын мой болен. А у меня в банке деньги лежали, я думал забрать их…

Мужчина с каким-то особенным значением посмотрел на Балаша и опять рассмеялся.

– Отмучился он! Теперь легко с ним увидеться!

Балаш с недоверием посмотрел на него.

– Серьезно?! А почему его нет на работе? И где с ним можно увидеться? У него дома?

Теперь улыбка мужчины превратилась в широкий оскал.

– Нет, прямо на центральном перекрестке города!

И он сильнее потянул свою телегу, и Балаш отстал от него. Чуть придурковатым показался ему собеседник, с этим его странным смехом и улыбочками. Словно мстительное что-то было… Балаш теперь стоял перед банком: здание было целым и невредимым. А почему тогда Элтефата можно увидеть на центральном перекрестке? Банк туда переехал, отделение новое открыли? Неясно.

Балаш хотел было догнать своего собеседника… Тот ушел еще не очень далеко, но его телега почему-то вдруг показалась Балашу гробом; гробом, в котором этот мужчина хоронил самого себя, да еще и вез собственный гроб неровно, толчками. То ускорится, то почти остановится, то опять ускорится… Балашу стало не по себе: он словно попал в город призраков. И вот задумчиво, сам не зная, о чем думает, он дошел почти до самого того перекрестка и увидел, что вокруг чего-то собрался народ и говорят о чем-то. И он направился к этой группе людей: может, от них узнает новости. Он все-таки решил не воспринимать буквально слова о том, что Элтефата можно увидеть на этом перекрестке, но то, что он увидел, показалось ему кошмаром… Кошмаром той лунной ночи, когда они спали возле могилы, и от лютого холода они практически прижимались к мертвецу – пусть даже святому мертвецу – прижимались к низкой стенке его гробницы, чтобы хоть так чуть-чуть согреться. Провели ночь в сельском мавзолее того святого, которым, быть может, клялись федаины, отступавшие из Зенджана, махали руками в ту сторону…

На фонарном столбе был повешен человек. Его открытые глаза смотрели почти как живые, и была в них грусть, была в них боль, было в них удивление и неверие, была в них растерянность, безнадежность, неизбежность, была в них покорность. Ветра не было, но тело покачивалось и чуть поворачивалось, так, словно покойник хотел увидеть всё вокруг, не пропустить ничего, происходящего на перекрестке.

Висел он невысоко, и если смотреть издали, то просто казалось, что стойка фонаря необычно толстая. А глаза были такие прозрачные, такие ледяные, что думалось: они могут так смотреть целую вечность и вовсе не потеряют своего блеска.

Мысли Балаша полностью спутались. Он невольно сгорбился. Сбросил с плеч рюкзак и узел из одеял, но держал в руках ребенка, пытаясь подавить рыдания. Однако плечи его тряслись, и он не мог их остановить. Ему показалось, что один из зевак присматривается к нему, враждебно как-то. Он понял из разговоров, что Элтефата повесили два дня назад и что, вероятно, он еще день провисит. В первые же часы после того, как повесили, он заледенел, как туша перед разделкой. На второй день его подняли чуть выше, потому что бродячие собаки прыгали и хватали его за ноги: это они оборвали брюки, вначале так не было. Жене и детям не позволяли сюда прийти, лишь на третий или четвертый день разрешат забрать труп, да и то похоронная церемония, поминки запрещены: именно так нужно, мол, поступать с растратчиками государственных средств…

А Балашу казалось, что он никогда в жизни не сможет больше выпрямиться, он не замечал, что говорит вслух и что забыл видоизменять свой голос…

– О Аллах, за что ты даже это посчитал лишним для меня?! За что ты отказался от меня?.. За что?.. Разве убудет от твоего величия?.. Разве заденет как-то твою гордость?.. Неужели я недостоин?.. Неужели я для него недостаточно заплатил?.. Мог приехать раньше и не приехал? Мог поспешить и не поспешил? Если нет, то почему? Ведь ты, Аллах Всемогущий, всё можешь, если захочешь, можешь гвоздь превратить в крюк для привязки лошадей, если ты захочешь…

Балаш словно бы заговорил теперь тем самым голосом, который он слышал здесь один раз, в Миане, в комнате, соседней с кабинетом командующего, один раз в голосе звучали и нотки речи того человека на границе, который сообщил ему об аресте Элтефата; один раз…

– Соловей партии!..

Балаш понял, что это сказал кто-то из двоих мужчин, стоящих сбоку от него. Кажется, один из них узнал Балаша по голосу. И Балаш встряхнулся. Поднял голову и огляделся. Все вокруг стояли так, будто ничего необычного не происходит. Собрались люди вокруг повешенного… Но мешкать нельзя было.

Балаш торопливо взвалил на себя рюкзак и узел из одеял, половчее обхватил ребенка и пошел прочь от перекрестка. Быстрым шагом он шел прочь из города.

Теперь, когда и Элтефат был мертв, ему оставалось только одно. Последнее звено, которое связывало его с жизнью. И это – искорка его души, его родная кровь, его надежда, отчаяние, его боль, свет его очей, его гордость! Его сын…

И было то, что было…

Предыдущая главаГлава 19 из 30Следующая глава