К книге
Мечта о ФранцузикеПоследний уже блокнот. Запись № 12
93%
Последний уже блокнот. Запись № 12
52

Уже говорил, что сошедшая изморозь обнажила все записи, коими я испещрил округу. Хоть я старался мгновенно запечатлеть любую промелькнувшую мысль, каждое чуть мелькнувшее впечатление, но теперь был удивлен, что их оказалось такое множество. Вся эта местность обернулась уже исписанным почти до конца блокнотом, по сути дела, рукописной книгой, где, однако, словам было тесно, – те наезжали одно на другое, какие-то строки ломались, другие струились будто змейки, подчас низвергаясь с небесной вышины каскадами. Вряд ли у этой рукописи найдется читатель, коль даже я сам теперь не могу разобраться в этой мешанине букв, слов, значков, разнообразных шифровок, чей ключ я уже позабыл. Да и будет ли она кому интересна, не поучающая, не развлекающая? Но нуждается ли она в читателе? Писал ведь для себя самого, даже и без определенной цели, а просто повинуясь во мне исподволь укоренившемуся навыку и возникшей привычке. Если и получилась литература, то честная, без попыток свести концы с концами, привнести какой-либо общий смысл в жизнь, беспечно протекающую поверх всех наших потуг и намерений. Отнюдь, разумеется, не беллетристика. Однако есть у нее позыв и посыл, тишайший манок, чей звук то теряется, то мне удается его расслышать: не гимн и не хорал, а, скорей, незамысловатая песенка, мною когда-то подхваченная, которую моя соседка по горному хостелу приняла за напев из какой-нибудь ей неизвестной оперетки. Потому я уверен, что истинный сюжет и сейчас продолжает скрытно вершиться, чтоб меня одарить долгожданным финалом, – не просто неизбежным для каждого, когда вдруг махнет косой наша траурная матушка, а исполненный смысла. Крепко верю, что я в мире ненапрасная особь, и, конечно, неслучайно занесен именно в этот мирок, в мой парадизо, который, кто знает, не разверзнется ли когда-нибудь адом. Я его исписал вдоль и поперек, но буду в оставшиеся пробелы втискивать все новые и новые строки, относясь к повторам и возвращеньям вспять, как к приметам музыкальности мысли и тайной мелодии повествования. Я не сумел прочитать мной же написанное (верней, прочитал кое-как, повинуясь инстинкту вспоминать пройденное, чтоб вообще не забыть, кто ты и откуда), но стоит ли вообще перечитывать свою жизнь, которая в памяти всегда будто холодный труп, ибо уже наперед известны все исходы и следствия?

Эти сумбурные, хотя и, по сути, верные, соображения я прочертил взглядом на придорожном валуне, замшелом и романтичном, где в давнишние наверняка времена кто-то выбил стрелку, указывающую на север, которая прежде направляла путников, нынче туристов. Еще б не сумбур в моей голове, коль все мои мысли теперь подогревались чувствами, мне дарованными весной, которая с каждым днем крепла, набирала ход, стремительно приближаясь к лету. Я даже не заметил, как обе затычки выпали из моих ушей, но теперь до меня долетали окрестные звуки: овечье блеянье с оживающих горных террас, а главное, колокольные переливы ближних звонниц. Возможно, это был очередной искус, по крайней мере пока еще тихий подголосок, который, однако, о себе заявлял все настойчивей, мне советовал предаться благодатному сезону, забыв о прошлом, что похоронено, и о будущем, которое может и вовсе не наступить. Что ж до обоих разумов, то я уже говорил, что умудренный последнее время будто онемел, а бойкий и надзирающий, напротив, сделался суетлив: то одно советовал, то другое, кажется, сам не уверенный в точности своих подсказок.

Зазеленевшая долина наконец укротила свой милитаристский пыл: образы исторические сражений сменились зрелищем мирной жизни и сельских трудов, героический эпос – буколиками (что было уже не столь увлекательно). Видимо, так умиротворилось мое сознание, хотя тревога все ж не оставила меня до конца, свербела откуда-то из-под ложечки, намекая, что весеннее благолепие лишь только передышка этому мирку пред его грядущими бедами, что, предполагаю, будут возмездием за нынешнюю беспечность. Искусительный подголосок мне подавал совет наконец-то выйти к людям, чтоб как отнюдь не скромнейший, а ветхозаветный пророк их разбудить громогласными проклятьями и пугающими посулами. Однако возражали оба моих разума. Один резонно заметил, что коль явится пред людьми такое чучело со своими патетическими угрозами, наверняка будет принято за юродствующего шута или опасного психа, – и тут уж его судьбой точно озаботятся местная полиция, а также иммиграционные службы. Я знал, что юродство в этих краях никогда не было столь популярно, как в наших, не слишком-то ценилось божественное безумие, отдававшее ересью. В здешней легенде Французик вовсе не был юродивым, а, наоборот, был взвешенно точен и внятен в любом своем поступке. То была лишь видимость юродства, на самом же деле – его полным разоблачением. Но и моя было вздремнувшая мудрость тоже вдруг подала голос, нашептывая: «Да погоди ты, не торопись чем-то нарушить благополучие этого мирка раньше срока. Трагедия только начала вызревать. Сейчас от тебя просто отмахнутся, как от назойливой мухи, и верно сделают. Ну и что ты потребуешь от людей, какой идее их призовут служить твои гневные проклятья, чьему примеру следовать? Ну не твоему же, где смешалось благородное неучастие с эгоистическим отстраненьем от всех обязанностей существования. Может быть, ее в целом, в отдаленных причинах и следствиях, ты видишь получше других, но за годы (возможно, и столетья) отшельничества ты потерял непосредственное чувство жизни, которое дано искони любому простецу, пониманье ее многочисленных неизбежных законов и с виду незначительных, но не случайно ведь сложившихся правил. Твой миг наступит, лишь когда грядет решительное “или – или”, еще не взвешенное ни на каких весах. Но и чем себе поможет, как его ни предостерегай, отдельный человек, мельчайший индивидуум, преданный ему неподвластным силам – не суть, Божьей воли или ж подспудной воли всечеловечества? Уж не говорю, что трагедия способна обрушиться и вовсе без чьего-то злоумышления или чьей-либо вины, если, подобно тобой презираемых кликушам, не видеть кару в любом природном катаклизме или же неудачном сплетенье обстоятельств».

Передал, как умею, то, что удалось расслышать, и даже записал на скале, мне застящей горизонт, поверх прежних заметок. Однако шепот мудрости и вообще-то плохо различим, ибо та несоразмерна словам, от них всегда ускользает, а теперь и вовсе звучал едва слышно. Хоть я и не понял, что за «или – или», а также, что за весы, на которых то может быть взвешено, но почувствовал истину в этом не до конца понятном для меня образе. Еще один вопросительный знак, коими теперь испещрены мои небеса. Однако я понял или, верней, ощутил: мне еще предстоит скука ожидания, притом что в себе чувствовал прежнюю нетерпеливость. «Звездные игры» стали теперь для меня недоступны, сельская идиллия, лишенная трагического напряжения, не вызывала живого чувства, хрустально чистые размышленья почти без предмета сейчас уже не давались, а от воспоминаний прошлого несло и вовсе тоской смертной.

Я старался заполнить вновь обретенный досуг (именно в полном смысле, как временную лакуну, требующую заполнения чем-либо). Вдруг мне захотелось движения, разогнать застоявшуюся кровь, к тому ж испытать свое дряхлеющее тело, сохранило ль оно необходимую для любых деяний хотя б минимальную пригодность. Уплотнившись, ужавшись в пространстве и времени, я опять себя ощутил не бесплотной мыслью и вольным чувством, но к тому же и телом во всем его несовершенстве, досадно подверженным любым человеческим недугам и, главное, закону естественного ветшанья. Как-то я об этом забыл, твердо уверенный, что буду всегда пребывать в своем совершенном возрасте, и ведь даже посетовал, что плоть не подвергает меня испытаниям. Да я и всегда его не учитывал в своем жизненном раскладе, даже слишком ему доверяя, – с иронией относился к своим товарищам, что, как было принято в том кругу, где я невольно обретался, ему уделяли излишнее внимание. Теперь же мое телесное несовершенство делалось для меня очевидным. Слабело зренье, подчас окутывая мир уже не романтическим сфумато, а хмурой дымкой; слух, прежде острый, всегда настороженный, теперь не улавливал шорохов, звуковых нюансов, и окружающий мир, соответственно, обеднел звуками и, коль можно сказать, акустически огрубел.

Каждое утро я делаю нечто вроде легкой зарядки, разгоняя стынущую кровь, разминая позорно скрипящие суставы. Честно говоря, испытываю стыд, себя представляя в нынешним виде – этакий скелет в нелепом балахоне. Однако себя держать хотя б в относительной форме необходимо не только для грядущих деяний, но в первую очередь для простой, однако насущной цели. Кончаются скудные припасы, чем я кое-как поддерживал существование. Мне предстоял утомительный поход за провизией в расчете не людское милосердие. (Мне в нем не отказывали: здешние люди не то чтобы добры, однако хранят традицию доброхотства – помогают сирым и убогим, хотя и не без легкой презрительности.) Городок-то был совсем рядом – стоит обогнуть вон тот холм, как уже на горизонте виден шпиль городского собора. Но, чтоб спуститься с моей вершины, сейчас была нужна сугубая осторожность, – не дай ведь бог поскользнуться на раскисшем по весне крутом склоне, – еще б не хватало переломать кости, превратившись в совсем никому не нужного инвалида. Уже несколько дней коплю решимость, себя подбадриваю, но всякий раз, стоит подойти к обрыву, как не хватает смелости сделать первый шаг. Прежде способный пойти на риск, бывало, рисковавший жизнью просто для куражу, ради секундной прихоти, никогда б не подумал, что меня остановит столь мизерное препятствие. В ранние годы я испытывал страх высоты, как, впрочем, и еще множество инфантильных опасок, – с годами одолел его, но теперь он опять проснулся. Впрочем, допускаю тут страх не столь физический, вполне рациональный (как и разумна необходимость себя сберечь для патетического финала), сколь подспудный, экзистенциальный (вроде так он зовется): скажем, боязнь новизны, впечатлений, способных сбить с панталыку мои нынешние мысль и чувство, явственно созревающие для мной предполагаемого служения.

Настала ночь, которая легка, по-весеннему воздушна. Совсем оттаявшие звезды, светили мягко сквозь едва заметную дымку, испарину не от до конца высохшей почвы. И вот средь этой дымки, испарины, мне вдруг явился ангел или какая-то горняя сущность, парящая, будто ночная птица, чуть выше деревьев, вся выбеленная лунным светом, – раскинув крылья, она простерлась на все небо, собой заслонив мной исчерченные зодиаки. А может, то был мираж, мне подсказанный слабеющим зрением.

Предыдущая главаГлава 52 из 56Следующая глава