К книге
Мечта о ФранцузикеПоследний уже блокнот. Запись № 5
80%
Последний уже блокнот. Запись № 5
45

Одно время плоть меня совсем перестала тяготить, сделавшись будто невесомой и вовсе нетребовательной. Что плохого, казалось бы? Но иногда я испытывал нечто вроде угрызенья, что она для меня не бремя, не обуза, не подвиг, не предмет обуздания. Мое подражанье, пускай даже пародия, уверен, требует некоторой аскезы, физического страдания или хоть какого-либо дискомфорта. (Коль разве что моя опустошенность не бремя ли?) Только и осталось хранить надежду, что меня призовет к свершению какой-то небесный глас иль боевая труба, но ангел лишь изредка парит надо мной, прикинувшись птицей, без трубы, арфы или огненных стрел, пока ни к чему не призывая. Притом иногда по утрам замечаю, что вокруг шалаша кто-то наследил острыми копытцами. Пожалуй что, чуть крупноватыми для отбившейся от стада овечки. Да и оставшийся запах, был иным, чем мне даже приятный навозный дух деревенского двора, скорей, смердело вонючим козлом.

Но сейчас вот я радуюсь, что плоть вдруг очнулась, подала хоть какой-то сигнал, а сказать попросту, слегка заныл большой палец на правой ноге, переломанный в двух местах еще в студенческие годы на занятии тогда модными боевыми искусствами. Не хотелось бы до конца растворить свою плоть в мысли, чувстве и созерцании. Недаром ведь всеобщее Воскресение предполагается во плоти. Потому, требовательной иль ненавязчивой, ею до конца не пренебрегаю. Вот и сейчас омыл свою распаренную по жаре плоть в соседнем ручье, чтоб не завелись насекомые в моих отросших до плеч космах и дабы не отпугивать людей дурным запахом, – учитывая, что запахам они придают даже излишний смысл. Также и за эту бурливую свежую воду, возблагодарив Создателя:

Хвала Тебе, Господи, за сестру нашу Воду,

всем нужную и доступную, и драгоценную, и кристальную…

Бороду я научился подбривать тупым жиллетовским лезвием, что подобрал на одной из городских свалок, а кровь порезов останавливал, как в детстве учила бабушка, тысячелистником или каким-то похожим на него травянистым растением.

Сквозь ветки и листву разглядываю по-летнему жаркие небеса, до которых теперь достаю рукой, дабы оставить там очередную помету. Уже послюнил палец, чтоб его не обжечь. О чем запись? Странным образом, в своей вечности я всё продолжаю, видимо, по инерции, вялый торг с эпохами собственной жизни. Когда теперь вспоминаю свое прежнее существование, кажется, прошедшее и будущее различалось лишь эмоциональным окрасом, коих было два – сожаленье и упованье. Теперь и мое былое странным образом делится на прошлое и будущее, помеченные именно что надеждой и упованием. Отсюда, из моей вечности, где пребываю, мое время мне отнюдь не видится линейным, притом и вовсе не однонаправленным, но дольний-то мир убежден, что будущее у него впереди, а прошлое до конца миновало. Допустим, но где ж свежий ветерок, веянье какой-либо новой, освежающей мысли, весть о будущем, которое впереди? Зато современность подчас настигает темный морок былого.

Может быть, я делаю чересчур широкие выводы из случайно подвернувшихся газет, перемазанных рыбьими потрохами, где и разобрал-то десяток слов, однако всегда доверял своему точному нюху на перемены и нынче ему доверяю. Был миг, когда впрямь повеяло новизной, – тогда-то я и уверовал в иноземную легенду, которая, однако, для всех и на все времена. Но пришло взамен лишь только мелочное накопление зла. К чему ж оно приведет? Подчас думаю: может быть, тихой сапой к нам уже подобрался конец света? Такие немного тревожные мысли меня посещают всякий раз после кратких визитов в ущербную современность окрестных городков. Из ими зароненного семечка тревоги, пробивается малый росток в моей душе, привычной к безмятежности, где почва давно уже не благодатна для каких-либо цветов зла. Поэтому вскоре росток вянет, не достигая соблазнительного расцвета.

Солнце взобралось на горный пик и сейчас палит нещадно. И все ж я уверен, что в целом оно милосердно, коль дарует нам жизнь. Об этом я раньше не задумывался, к нему относясь чисто астрономически. Но как-то раз, вдохновленный по-летнему ранним, особо проникновенным восходом, на том вон обрыве возгласил гимн Солнцу во всей глубине чувства. Конечно же, предпочту чистосердечье природы лукавству политики, как и всего, что создано человеком. Сейчас в полуденном мареве зыбится долина, по ней пробегают волны, будто она отраженье на чуть колеблющейся воде. Птицы притихли, лишь с ближней фермы доносится ласковое картавое пенье овечек. Благодать в этом мире, где политика с экономикой вкупе нечто излишнее, по крайней мере от него далекое, ничуть ему не насущное. Тревога за мир, плененный своим настоящим, тихо сходит на нет в моей умиротворенной душе.

Пишу пальцем меж облачков, стремящих по знойному небу. Иногда моей строкой делался горизонт. Это четкая строка, дальше которой, однако, не заглянешь. Я прежде пытался, а теперь и не пробую, хотя именно оттуда легким дуновеньем может повеять непредставимое будущее, а иногда трагическое дыхание неотступного рока, – с тех самых пор, когда канул за горизонтом в свое, должно быть, вечное изгнание, в его фарвей, застенчивый пророк со своей верной подругой, а я помахал ему вслед. Почти недоступный чувствам, однако я, бывает, грущу, что теперь оболган его подвиг и даже полная беззащитность ему не послужила защитой. Пусть на чей-то небрежный взгляд я шут и подобие, но подчас себе вижусь его местоблюстителем, и я ведь тоже пребываю в своего рода фарвей, вроде б и не отдаленном, но отделенном ото всего иного мира, ибо дистанция меж нами для меня абсолютна. Предвижу: настанет время, когда дольний мир, вконец заплутавши в своих банальностях, обратится к маргиналиям, станет внимателен к любой странности, – только б ему не нарваться на какую-то новую ложь, свежую, пока не укрощенную, потому наиболее опасную. Я, по крайней мере, не ложь, хотя и не истина.

Значит, существует риск, что меня когда-нибудь вновь настигнет время. Эта местность, что теперь мне кажется уединенной, выделенной изо всего мира, будет все ж подхвачена историей, то есть не станет для меня ковчегом на случай мирового потопа. Притом все же верю, что моя судьба действительно завершилась, – если ж время настигнет, это будет не новым ее порывом, а, пожалуй, новой судьбой. Хотя было бы попросту глупо вновь кое-как пристроиться к существованию с его торопливым временем и узким пространством, ограниченным страстями, корыстными помыслами, недальновидными планами, чужим примером и благоволением, как и вольным или пускай невольным коварством.

Я твердо знаю, что расплатился с жизнью по всем счетам, потому теперь едва ль не наиболее свободный человек на этой хрупкой планете. Однако сей мир еще не взвешен на точнейших весах мирозданья. Допустимо ль к его судьбе быть столь же беспечным, как я равнодушен к своей собственной? Признаюсь, моему слишком пространному взгляду, будто с высоты птичьего полета, история мира иногда видится чем-то вроде картонной диорамы, где чьей-то волей снуют неодушевленные марионетки. Конечно, этот сторонний взгляд можно бы счесть немилосердным, но расхожее понятие о милосердии мне всегда казалось сомнительным, – слишком уж часто оно, врачуя относительно мелкие ссадины, растравляет губительные язвы. Я покинул мир, когда уже началась эпоха ложного, как мне казалось, разрушительного милосердия, вкупе, разумеется, с бесцельной жестокостью. Выходит, что милосердие бывает наперсником зла, лишь только делая вид, что ему враждебно.

Да и в любом случае, что с меня толку? Смогу ли я оказать миру хоть мелкую, но действенную помощь? Теперь слабосильный, неуклюжий со своей растраченной плотью, буду у всех только путаться под ногами, лишь изображая человеколюбца. Где ж тут чистосердечие, которое полагаю главным, коль не единственным моим достоинством?

Этот знойный день необычайно затянулся, как здесь нередко бывает: солнце будто приклеилось к зениту; ясен и четок мир, где ни единый предмет не отбрасывает тени. Вся теперь раскаленная долина кажется покинутой обителью, выжженным, вымершим пространством: ни тебе птичьего пересвиста, ни единого шороха всегда ощутимой в этих краях мелкой живности. И там сквозит не ветер полей, пропахший луговыми травами, а клубится седой, пыльный вихрь. В такие дни мне раньше чудилось, что я угодил во временную ловушку. Казалось, стоит ли мне тревожиться, выпутавшемуся из времен и теперь погруженному в свою праздную вечность? Но утомителен вечный день: братец Солнце величав и благодатен, но мне также и по нраву Луна, таинственная сестрица. Теперь я уже знаю, что самый хищный и цепкий миг все же не вековечен. Мне подсказала моя терпеливая мудрость, что следует попросту его переждать: к тому ж я испытал на собственном опыте, что хотя «сегодня» способно затянуться, кажется, до бесконечности, но ведь наверняка рано или поздно наступит завтра, а затем и послезавтра, – так всегда случалось. Эти причуды времени меня перестали заботить с тех пор, когда вместо секундной стрелки мне стало задавать жизненный ритм биенье моего ж собственного сердца, – когда оно пресечется, и наступит мой личный конец света.

Вот наконец-то день двинулся к закату, причем, как бывает после таких замираний, быстро, мгновенно. Жара только чуть спала, но сделалась уже не столь зудящей и липкой. С горной вершины заструились легкие ветерки, наступил час предвечернего блаженства. Затем же солнце будто разом сверзилось с небосклона за каменистый бугор. Луна же, наоборот, медлила объявиться в небе. Пришла голубоватая тьма, легкая, будто паутина, где уходящий день потихоньку растворился, как морок. В небе проклюнулись первые звезды, едва слышно ухнула ночная птица. Кажется, я задремал.

Предыдущая главаГлава 45 из 56Следующая глава