Теперь ясное утро. Пишу не в хостеле, а в гостинице на задранной, как подол платья, окраине городка, уходящей в очередное предгорье. Внизу видны черепичные крыши, ощетинившиеся в небо мелкими дулами своих керамических труб. В комнате зябко – из отопления только допотопный электрокамин. Не думаю, что тут может найтись жилье получше. К тому ж это задрипанное жилище мне видится романтичным: стены – голая древняя кладка, два круглых запыленных оконца, не греющая каминная дыра, загаженная угольным сором; нависший свод с могучей изъеденной древоточцами, но свежевыкрашенной балкой, о которую два раза чуть не треснулся головой. Вчера, усталый, забрел в первый попавшийся отельчик, но рад, что там повстречал заплутавшее Средневековье. С хозяином объяснился на пальцах: или он действительно в английском ни бе ни ме, что странно для работника даже такого дремучего сервиса, или зачем-то хитрит. И вообще мог быть полюбезней, притом что в его гостиничной халупе я только единственный постоялец. Что мне в постель подложил матерчатую, антикварного вида грелку, была не любезность, а просто необходимость: иначе я, склонный к простудам, наверняка получил бы воспаление легких, а это как-никак ущерб для репутации его заведения.
В обнимку с грелкой, я выспался отменно на сыроватых простынях. Теперь испытываю светлое чувство новизны и, что ль, непричастности к быту, как у меня бывает в любом новом месте. Лишь мелким червячком подспудно гложет недоумение. Слегка зудят ноги после вчерашней прогулки, закончившейся благополучней, чем могла бы. Сплошные удачи: не свалился в пропасть, меня не загрыз волк, позабывши о прежнем братстве. Даже не заблудился: моторика не подвела, ноги сами нашли верную дорогу. В конце пути мне казалось, что ориентируюсь по звуку: в ушах ритмично било: бам, бам! Подумал, это бельгийский повар лупит в свой медный таз, созывая гостей к ужину или обеду. На самом деле, видно, кровь колотила в висках.
Дом я узнал мгновенно, несмотря на подступившие ранние сумерки. Ну точно он самый, никак не мог ошибиться, коль его образ мне будто впился в сетчатку и память. Безобманные приметы: знакомая терраска, где не раз бухал с польской художницей, возле нее – раскидистая бесплодная груша, чуть поодаль – сарайчик, в котором химичил мусульманский пиротехник; и закатное солнце торчало на горном пике, чей рельеф я знал наизусть. И к тому ж в этот миг я впервые с прежних пор услышал звон ближней колокольни, чей звук с другим не перепутаю. Мне это почудилось благой вестью иль долгожданным приветствием. Только вот странно – домик будто потерял прежний лоск, теперь выглядел не гламурным, поддельным пейзанином, а как всамделишный сельский труженик, урожденный крестьянин. Прежний хостел будто вернулся в свое фермерское состояние. Как и весь его антураж: в сарае блеяли овцы, пропали все до одной цветочные клумбы под окнами, раньше зеленый лужок перед домом теперь был истоптан копытцами и загажен крепко пахнущим овечьим пометом. Я испытал чуть не панику, как всегда бывает, когда обнаруживаю некий жизненный сбой, сулящий полное крушение смыслов, – говорил, что не слишком доверяю реальности, тем более видимости. Даже вспомнился модный теперь фразеологизм: «когнитивный диссонанс». (Долго его не мог понять, пока не сообразил: то же самое, что сосед по камере в Лефортово, – да, и такое было, – называл «попасть в непонятное» как худшую из возможных для нас бед. Перевод с умного на блатной мне сразу все объяснил. И впрямь гнусное чувство, мне слишком хорошо знакомое, – когда теряешь уверенность в чем бы то ни было и вроде привычный мир вдруг делается опасен.)
Но было одно здравое предположение, способное утихомирить готовые взбунтоваться смыслы: может, хозяйка, прогорев на гостиничном бизнесе и администрировании творчества, решила заняться фермерством (или к нему вернуться: как-то говорила, что из крестьянской семьи). Я громко выкрикнул ее имя. На мой зов откликнулся простоватый приземистый мужик в потертом камуфляже, граблями у сарая собиравший в кучу палые листья, – его сперва не заметил. Затем едва ль не в точь повторилась сцена с привокзальными водилами. Я повторял название хостела, имя хозяйки, припомнил, как звали бельгийского кулинара, на всякий случай назвал также испанца. И конечно, Французика, – с особым значением, раз пять по слогам, как сообщая пароль. В ответ – никакого отзыва, знакомое «нонсо-нансо» и лопотанье на своем языке, в его исполнении звучавшем уже не так музыкально. Сговорились они тут, что ли? Прежде-то я легко общался с местными будто поверх слов. А этот глядел на меня тупо, как баран, и тоже упрямо мотал головой, как деревенская скотина. Все-таки еще пару знакомых слов я расслышал. Во-первых, международное – «кризис», что могло подтвердить мою догадку о крушении в этих краях туристического бизнеса и так-то неразвитого. Во-вторых, снова шоферское, «периколосо». Оно прозвучало, когда я, уже махнув на него рукой, отправлялся в обратный путь.
Тут вовсе не буколического вида крестьянин вдруг проявил ко мне деликатное благорасположение. Твердя с разными, даже артистичными, интонациями свое «периколосо», он, прихватив электрический фонарик, меня проводил до самой подошвы горы, где начиналось, хоть экономно, все ж освещенное шоссе. Если б не его благородство, мой обратный путь в уже наступившей беззвездной темени мог бы дурно кончиться. Опроверженье моей конспирологии, теории заговора непонимания? Слишком предупредителен для заговорщика? Но, видимо, такая любезность к иностранцу не признак симпатии, а норма для этого патриархального мирка, застрявшего в межвременье. Когда я, прощаясь, попытался сунуть фермеру приличную для здешних мест купюру, он ее мне вернул презрительным жестом. С моей стороны это было, наверное, хамство…
Распрощавшись с непонятливым, но любезным селянином, неожиданно бормотнувшим по-французски «бон нюи» (может, послышалось?), я остался один, целиком угодивши в «непонятное». Заблудиться теперь не мог: уныло мерцавшее желтизной шоссе, знал, упирается прямо в городские ворота. Стих ветер, довольно резвый в горах, наступила какая-то сонная тишь, задремали черневшие вдоль шоссе деревья. Казалось, вернулся мой давний, не то чтобы страшный, но тоскливый, будто безвыходный сон: когда-то нередко снилась мутно мерцавшая дорога, идущая незнамо куда. (Кстати, сон из рода блуждающих: друзья признавались, что им он тоже знаком. Его б наверняка разгадал любой психоаналитик, но я их побаиваюсь.) Однако теперь я чувствовал, не лишь тоску и растерянность, но испытывал чувство увлекательного и судьбоносного, приключения. Именно такими вот патетичными, пафосными словами я сам для себя определил это чувство, нисколь их не устыдившись.
По пути завернул в придорожную корчму, где раньше бывал много раз, чтобы, как привык, с помощью алкоголя приручить нахлынувшую фантасмагорию. И там все узнаваемо, – даже в трепетном свете вонючих огарков, заткнутых в граненые стаканчики (понятно, что берегут электричество). И уж тем более был знаком сивушный привкус здешнего дрянного виски. Этот самогон я б дома и в рот не взял, но помогло: всего две рюмашки – и мир стал умеренно фантастичен, не жёсток и сух, как обычно, а словно чуть влажен, будто глина, предназначенная к лепке…
Стук в дверь. Наверняка хозяин или горничная, кто б еще? Пугливо прячу в стол перо и блокнотик. Думаю, не только в наших краях, но и повсеместно простолюдины недоверчиво относятся к людям, скребущим бумагу. Их можно понять: редко ведь пишут роман, повесть, поэму или, как я, дневник. Чаше донос, кляузу, жалобу, пасквиль. Еще не хватало, чтоб меня тут приняли за журналиста. И было б смешно если за какого-нибудь налогового инспектора, то есть ревизора. Это уже просто литературщина.