К книге
Мечта о ФранцузикеБлокнот из кожи, с золотым обрезом. Запись № 2
38%
Блокнот из кожи, с золотым обрезом. Запись № 2
21

Может быть, с похмелья (следствие вчерашнего юбилея, которые теперь как никогда обнажают душу), у меня возникла горделивая мысль: а может, я действительно писатель? (Надо сказать, что у меня с похмелья приходят как раз самые трезвые мысли.) Не в том смысле, что беллетрист. Как раз антибеллетрист: рассказывать байки мне вовсе неинтересно, да они, кажется, все уже рассказаны и пересказаны многократно. И так сказать, материальные события моей жизни не рождают вдохновенья. Попытался вести дневник, чтобы взять на учет каждый свой прожитый день, чтобы не потерять ни единого, их нанизав на ниточку, словно бусины, подобьем ожерелья. Но, видимо, не отыскал прочной, путеводной нити. Так они и остались бессмысленной грудой фактов сомнительной ценности. (А не в том ли еще дело, что каждый мой день уродлив, и вышло б нечто вроде ожерелья из кариесных зубов на груди какого-нибудь людоедского царька? Да и необходим ли дневник для учета прожитых дней? Довольно было б страницу за страницей переписать мой органайзер делового человека.) Чтоб стать бытописателем, у меня недостаточно зоркий глаз, все-таки малая увлеченность жизнью, а главное – презренье к деталям.

Но зато подоплека моих литературных позывов глубинная, самая что ни на есть исконная – бегство от настигающей реальности. Имею в виду не мелкие неприятности, заботы и заморочки вечно тревожного существования. А ту реальность, которой всегда предстоим. Да, именно ту самую, нам грозящую острым лезвием косы. Ту, что рано или поздно ухватит за шкирку любого Анику-воина средь таинственных полей так нами и не познанной жизни. Уверен, что это и есть единственный стимул подлинной литературы (кроме, разумеется, необходимой писателю доли эксгибиционизма), если она не просто «литература»: попытка растворить алчное время в вечности запечатленного мира, каким бы тот ни был кривобоким.

Знаю, что смерть не тема для беседы. Когда мне случалось заводить о ней разговор с ближайшими друзьями, те либо смущенно посмеивались, либо с показной бодростью меня хлопали по плечу: мол, не ной, старик, еще поскрипим. Или же отделывались каким-нибудь еврейским анекдотом. Звучало бодро. Причем я вовсе не хотел им испортить настроение своим неожиданным memento mori, но, признаю, в этом была и провокация: мне отчего-то требовалось, чтобы эти люди, укорененные в жизни куда прочней меня, тоже поверили свое бытованье этой неизбежной реальностью и чтобы ужас хоть бы на миг озарил их самодовольные лица. Нет, я все-таки не люблю людей, вопреки своей прохладной филантропии. Ведь только в себе признаю тонкую, ранимую душу, взыскующую небесных гармоний, а коллеги мне и вовсе видятся тупыми свиньями, зажиревшими от углеводородов. Но так ли уж они прочны, так ли самодовольны, эти прежние интеллигенты типа «возьмемся за руки, друзья»? Под слоем жира, как в прямом смысле, так и метафорическом, у них почти наверняка таится трепетная душа, робеющая и жизни и смерти, – это мой наверняка грех, что лишь себя чувствую внутренней личностью, в других невольно предполагая лишь только поверхность. С какой стати они должны передо мной распахиваться? Да и сам я на общих фото ничем от них не отличаюсь, тоже свинья-свиньей с нахальной физиономией супермена.

Как трактуют смерть различные веры, верованья и поверья, я знал еще едва ль не подростком, замусолив купленный у спекулянтов за ползарплаты двухтомный словарь «Мифы народов мира» – мечту тогдашнего интеллектуала, в ту пору, так сказать, врата духовности. Но это чтение меня лишь укрепило в моем природном агностицизме. На мой вкус (верней, на мое чувство) религии мира оказались чересчур утешительны, включая пессимистичнейший буддизм: даже перспектива загробных мук и утомительной чреды бессмысленных рождений для меня отрадней предстояния мраку кромешному. А разве не так?

Примерно в ту же пору с еще не растраченным любопытством я вгрызался в пропахшие пылью и ученостью тома «Философского наследия», тоже приманку для тогдашних неофитов интеллектуализма (страна была дикая, притом алкала истины). Но для великих умов смерть всегда становилась даже не запинкой мысли, а полным ее провалом. Она (мысль, имею в виду) будто взвихрялась вокруг этой коварной пустоты (разумеется, не полыньи духа, а черного колодца, смердящей тленом могильной ямы), обретала опасную мощь в тщетных попытках увернуться от неизбежного. Короче говоря, сплошные разочарования! Стоит ангелу смерти взмахнуть крылом, тут уж равно бессильны и мудрец, и простец. А я между ними где-то посередке.

Сознав в еще нежном возрасте становленья личности, что мне конечную истину никто не поднесет на блюдце, я все-таки сохранил интеллигентское уваженье к учености. В фантастические девяностые, время, подобное волшебной сказке (именно исконной, не приглаженной европейскими гуманистами-просветителями, то есть сочетавшей древний ужас с исполнением, казалось, невозможного), слегка разбогатев на пошиве зимних курток, я спонсировал один высоколобый журнальчик, сочетавший некоторую резвость мысли с тогда модным ерничеством (называлось постмодернизмом, как мне снисходительно объяснил редактор; ну, умникам видней, что там наступает после нового). Его издавал мой одноклассник и товарищ по юношеским беспутствам, безделью и разному мелкому свинству. В юные годы я был уверен, что у него в голове ничего и быть не может, кроме пьянки и баб. А вот однако ж. Видимо, он, как и я, обладал стыдливой и сокровенной душой. Из-за этой внутренней застенчивости мы с ним, можно сказать, так и не встретились, – общаясь чуть не ежедневно, как-то разминулись в мысли и чувстве. Кстати, он оказался недурным писателем. Я не без интереса старался воспринять его угрюмые, эгоцентричные, заносчивые, но притом вдохновенные медитации, хотя ни одну его книгу, признаться, не дочитал до конца. Кажется, они и не были для этого предназначены.

Короче говоря, в эпоху осуществленных утопий, я помог старому другу исполнить его собственную. Тогда я был щедр, готов любого облагодетельствовать, никому не отказывал в подаянье, поскольку еще стыдился богатства, хотя б и весьма относительного. Жертвовал средства на борьбу со СПИДом, на обустройство беженцев из ближнего зарубежья, на то на сё да и просто подавал всяким жуликам, кто попросит. Расставаясь с деньгами, испытывал приятное чувство служения человечеству, а также и превосходства над людьми менее удачливыми (интеллигенция в ту пору и вовсе скисла). Воспитанный родными в презрении к материальному, я к тому ж этим старался, «облагородить» деньги, придать дензнакам, так сказать, этическую ценность. Помню, дружески глумился над благонамеренными, но и беспомощными интеллигентами: что толку в ваших благих намерениях при отсутствии средств, хотя бы материальных? Возьмем простейшее: шкаф подвинуть – нет сил, телевизор, к примеру, починить или, там, телефон – нет умения, просто гвоздь забить в стенку – и то не хватает навыка, помочь нуждающемуся – так самим жрать нечего. Мол, какое-то, выходит, виртуальное благородство! Конечно, с моей стороны тут не без подлости: обнищавшие интеллигенты были вынуждены терпеть это ласковое глумление, в душе понятно куда меня посылая.

А журнальчик на короткое время вошел в моду, видно, попал в резонанс той расхристанной эпохе, исполненной черного юмора. Благодаря ему, на каких-то презентациях и симпозиумах я познакомился с самыми отпетыми тогдашними умниками, потрепанными и горделивыми, упоенными собственным мышлением, к которому были по-детски доверчивы, потому неспособными услышать другого. Однако напополам с презреньем я чувствовал и некое благоговенье пред бескорыстьем их мысли и непрактичностью интересов.

Все это давняя история. Те звонкие времена нечувствительно откатились в прошлое, и мой друг, не стяжав литературной славы, запропал в очень дальнем зарубежье, где, по непроверенным слухам, либо профессорствует в каком-то университете, либо развозит пиццу, либо трудится лесорубом в озерном крае (всё занятия его достойные с разных сторон). О нем, как и об умном журнальчике, я давно позабыл средь суеты моих дней, но вспомнил совсем недавно, задумав некую интеллектуальную каверзу или, может быть, провокацию. То есть под эгидой своего Благотворительного фонда поддержки наук, искусств, книгоиздания и народных ремесел, который, несмотря на громкое наименование в последнее время больше бездействует по причине как моего личного, так и всеобщего финансового кризиса, провести научную конференцию с темой возглашенной четко и внятно, как мене-текел: «Смерть!» (именно так, с восклицательным знаком). Нынешним мыслителям уж от нее не отмахнуться, как моим немудрящим лжедрузьям и коллегам. Вот я и полюбуюсь современным стилем уверток от абсолютной реальности, погляжу, не смахнет ли крыло черного ангела самодовольства хотя б с их вдумчивых лиц. И все ж, так и не изжив природного оптимизма, надеюсь, что их коллективный разум мне окажется подмогой в моей личной тяжбе с этой последней, разумеется, неотвратной реальностью.

К чести ученых умников, мой вызов приняли все до единого. Некоторые, наверно, в память о моем журнальчике, где им когда-то впервые удалось высказать орби и урби свои маргинальные, дерзкие в ту пору соображения, теперь ставшие почти догмой. Но не исключено, что среди них попадались также и настоящие романтики мысли, сознательно отважившиеся на это истинно роковое испытание интеллекта.

Ну а пока и хватит о смерти, кыш до поры, траурный ангел! Она ведь тайная подоплека литературы, а когда выныривает на поверхность, письмо обращается нытьем и пустопорожним ковыряньем болячек. Мерзкая погода, вот и пасмурно на душе, а я все более подвержен климатическим перепадам. В окне сырой, угнетающий душу, невдохновенный ландшафт, скучный урбанистический кубизм престижной городской окраины, без легенды, символики духа. Все тут грубо и зримо, плоско и однозначно, безо всякой, разумеется, глубины, какой-либо метафоры, тем более метафизики. Не лакомство для души, а только для нее растрава. Лишь иногда в заоконной унылой хмари, как с палимпсеста начинают сквозить мной покинутые взгорья, поросшие желтым кустарником, имя которого звучит также музыкально, как наименованье «свирель». А в каком-то облаке я вдруг прозревал контур Французика, – именно контур, как на осыпавшейся фреске, меня поразившей своей разоблаченной экспрессией.

Откладываю блокнот, ибо призывают дела, или, точней, обязанности – и то и другое в кавычках, разумеется. Уже опаздываю на заседание какой-то там либеральной платформы, что посещаю только для, так сказать, поддержания связей, вовсе не будучи либералом да и вообще ни имея твердых политических взглядов, которые нынче непозволительная роскошь. Да если б даже имел, все равно испытываю отвращение к всевластной на любых зицунгах бюрократической скуке, а государственных либералов искренне презираю. Уверен, что и они меня. Кажется, мы все там гнушаемся друг другом за трусливый конформизм и приспособленчество, оттого и перемигиваемся с кривыми стыдливо-заговорщицкими ухмылками.

Предыдущая главаГлава 21 из 56Следующая глава