К книге
Коллекционер бабочек в животе. Том 3Глава 6 «La Catarsi»
73%
Глава 6 «La Catarsi»
8

Воздух в мастерской, даже спустя час, продолжал звенеть опустевшей тишиной. Ренато немного пришёл в себя, успев выпить два бокала сухого белого вина, в надежде сбежать от самого себя. Но единственная верная мысль посетила его только сейчас — нужно написать портрет Полины. И он, с лихорадочной энергией, молниеносно откуда-то взявшейся, принялся за подготовку. Ренато не просто достал новый холст, он принялся натягивать его на подрамник с почти яростной одержимостью, вбивая скобы молотком так, что даже дерево отзывалось треском. Каждый удар был попыткой загнать внутрь будущего полотна образ Полины, её ускользающую сущность. Мастерская погрузилась во мрак, освещённая лишь одной мощной лампой, бросавшей драматические тени на его напряженное лицо. В одной руке Ренато сжимал кисть, в другой бокал вина, который он пополнял, не замечая этого. Промежутки между мазками он заполнял сигаретами, вдыхая дым так же жадно, как пытался вдохнуть воспоминание о Полине. Он нервно прохаживался перед холстом, вглядывался в него, отступал, чтобы снова броситься вперед и нанести новый, решительный мазок. Его память, обострённая вином и отчаянием, вызывала из небытия её ароматы, ставшие его навязчивой идеей: пудровый шлейф ириса, был как нежность, которая оборачивается колкостью. Дым бобов тонка — глубина, обещающая тайну и опасность. Пыль африканских плоскогорий — та дикая, неуловимая свобода, которую невозможно приручить.

Эти три ноты Ренато пытался перенести на холст, превратить в цвет и форму. Он писал не черты ее лица, а сам её феномен — бабочку Papilio antimachus, чьё ядовитое великолепие навсегда опалило его душу. И сама судьба, казалось, благоволила его безумию, потому что Марте пришлось улететь в Москву по срочным делам галереи. Мадам Вальтер, утомленная дневными событиями, отменила все встречи. И остаток вечера, и ночь, долгая и одинокая, принадлежала только ему и призраку Полины, которую он с отчаянной страстью пытался поймать в ловушку из краски, вина и табачного дыма.

Первые лучи рассвета, бледные и осторожные, как акварельная размывка, коснулись подоконника, прежде чем смешаться с уставшим электрическим светом лампы. Ночь, прожитая в лихорадочном творческом трансе, постепенно отступила. Ренато тоже отступил на шаг, чтобы взглянуть на почти законченный портрет. На холсте замерла она — не Полина Корф, парфюмер, а та самая Papilio antimachus, что поселилась в её душе: хрупкая, ядовитая, недосягаемая.

Он взял тонкую кисть, обмакнул её в тёмную краску и в уголке холста, где обычно ставил свою фамилию, вывел итальянские строки, рождённые в нём самим этим мгновением:

'È sempre una farfalla.

Anche quando tace, anche quando ferisce.

Vola sempre dove il cuore

Scopre il vero sentimento.

Renato Ricci'

(с итал. — Это всегда бабочка. Даже когда молчит, даже когда ранит. Она всегда летит туда, где сердце открывает истинное чувство).

Рассвет заливал мастерскую тёплым светом, но не приносил утешения. Он лишь оттенял пустоту, которую не мог заполнить даже самый гениальный портрет. Бабочка улетела, а её отражение на холсте было лишь напоминанием о том, что некоторые встречи обжигают навсегда.

Ренато продолжал стоять перед портретом, и тишина в мастерской звенела, но уже с каким-то иным смыслом. Он игнорировал третий звонок Марты и пятое сообщение от мадам Вальтер. Их голоса из другого мира — мира договоров, сроков и светских условностей — больше не имели над ним власти. Единственное, что имело значение, был шлейф аромата Полины, медленно растворяющийся в воздухе, и адрес, которого у него не было.

Воздух в мастерской становился всё гуще и тяжелее, им было невозможно дышать. Ренато наспех оделся и вышел на улицу, где город встретил его красотой осеннего утра, но и это не принесло облегчения. Свет резал глаза, звуки казались нарочито грубыми. Ренато прошёл полтора квартала и остановился перед вывеской элитного кафе с затемнёнными стёклами, обещавшими тишину и уединение.

Внутри пахло густой симфонией свежеобжаренного кофе и ванили, тонувшей в прохладном мраморном интерьере. Он заказал эспрессо, и бариста с движениями рук, как в отточенном танце, извлёк из машины струйку чёрного, бархатистого нектара, густого, как расплавленная ночь. Ренато поднёс чашку к губам, и первый глоток обжёг его горькой нежностью, раскрывшись нотами тёмного шоколада, поджаренного миндаля и далёким, почти призрачным шлейфом кардамона. Этот вкус был слишком идеальным, слишком выверенным, и походил на красивое, но пустое лицо. Ренато поднял взгляд, чтобы осмотреться и увидел лёгкие, почти невидимые «щитки» на лицах — вежливые улыбки, не достигающие глаз, сдержанные жесты, взгляды, скользящие по поверхности, не желающие увидеть глубину. Каждый человек здесь, был тщательно скомпонован, как натюрморт: элегантный костюм, дорогие часы, непринуждённая поза, но за этой безупречной композицией не было души. Не было той трепетной, ядовитой правды, что светилась с его холста. И среди этого безупречного маскарада его мысль, острая и безжалостная, метнулась к единственному настоящему лицу, которое он знал — к Амае. Он вспомнил маски, которые они когда-то вместе вырезала для него и Марты. Дерево, хранящее тепло живых ладоней, с едва намеченными чертами, будто приглашающее додумать, дочувствовать образ. Те маски не скрывали лицо — они открывали душу. И сейчас ему до боли захотелось снова оказаться в её доме, где пахнет смолой и тёплым хлебом, где лесной воздух пьётся, как самое чистое вино, а тишина: сладкая и насыщенная, лечит лучше любых лекарств. Амая, с её спокойными, всевидящими глазами, казалась ему существом из иного измерения — того, где знают ответы, даже не слыша вопросов. Ему не нужно было сейчас искать Полину. Ему нужно было добраться до Амаи, чтобы просто поговорить. Посидеть на том самом пне у костра, вглядываясь в языки пламени, и почувствовать, как внутри всё снова встаёт на свои места. Она одним своим присутствием возвращала в мир Ренато утраченную ясность. И сейчас, в этом кафе, среди людей-масок, это было единственное по-настоящему ясное ощущение. Ренато отставил чашку с недопитым эспрессо, оставив на столе достаточно денег, чтобы покрыть молчаливый счёт за эту минутную слабость. Выйдя на улицу, он поймал первое же свободное такси:

— Куда? — бросил водитель, не оборачиваясь. Ренато на мгновение замер, глядя в окно на искажённое отражение своего лица в стекле и попросил отвести его за город, назвав адрес дома Амаи. Откинувшись на спинку сиденья, он закрыл глаза, и городской шум начал растворяться, уступая место нарастающему в памяти гулу соснового бора и треску костра. Ренато не спал всю ночь, его нервы были оголены, но сейчас, в такси, уносящем его прочь от «масок» и условностей, он впервые за долгие часы почувствовал, как его дыхание выравнивается. Он не знал, какие слова найдёт для Амаи, да и нужно ли. Ей достаточно тишины, чтобы всё понять.

По дороге, вовремя спохватившись, Ренато попросил водителя остановиться у единственного приличного маркета на выезде из города. Внутри, среди стерильного блеска витрин, он набирал продукты с обстоятельностью крестьянина, готовящегося к зиме. Ренато выбирал не то, что вкусно, а то, что нужно: плотный мешок картофеля, баклажаны, зелёный перец, морковь, лук… Муку в большом бумажном пакете, рис, макароны, несколько килограммов круп — ячневой, пшённой, гречневой. И завершил этот практичный набор фруктами: спелыми грушами и яблоками, словно пытаясь добавить в эту строгую палитру хоть немного сладости и света.

Когда такси свернуло на знакомую грунтовую дорогу, ведущую к дому Амаи, Ренато почувствовал, как меняется воздух. Он стал гуще, насыщеннее, пропах смолой, влажной землёй и тишиной, которая так была ему сейчас необходима.

Амая будто ждала Ренато. Она стояла на крыльце, снова в платье цвета выгоревшей земли, и её светлые, почти прозрачные глаза были самостоятельным источником ясного и безжалостного света.

Калитка вновь поддалась легко, без скрипа, впуская Ренато во двор, и пока таксист переносил пакеты с продуктами к дому, он неспеша наслаждался запахами загородной тишины. Амая наблюдала за ним молча, и лишь когда уехало такси, шагнула в сторону, открывая путь внутрь дома. Там всё оставалось по-прежнему: тот же древесный дух, смешанный с пеплом и маслом, та же игра света в щелях между дверями-стенами. Маски на стенах следили за Ренато тем же безмолвным, всевидящим взором, а инструменты на длинном столе лежали в том же творческом беспорядке. Даже потрескивание в глубине дома звучало знакомо, как неторопливый, размеренный пульс этого места.

— Пойдём на кухню, чай тебе заварю, — голос Амаи прозвучал тихо, но ясно, нарушая тишину, но не нарушая гармонии. Ренато на мгновение замешкался в дверном проёме. Он смотрел на грубые половицы, на отсвет пламени нескольких свечей на столе, танцующий на стенах, и с внезапной, почти физической силой осознал простое и непреложное желание: он хочет остаться. Хочет, чтобы эти стены, эта тишина и это чувство возвращения к самому себе длились не несколько часов, а хотя бы несколько дней.

— Амая… — начал он, и его голос дрогнул от непривычной уязвимости. — Я… я могу остаться? Ненадолго.

— Можешь, — она повернулась к нему, её светлые глаза пронзили его насквозь, прочитав всё, что он не решился сказать. — Конечно, ты можешь остаться, только в доме будет ещё одна гостья. Она сейчас в лесу, собирает чабрец и зверобой, и последние твёрдые ягоды боярышника. К обеду вернётся.

— Спасибо, — коротко кивнул Ренато, ощущая, как камень падает с души. Он даже не обратил внимания на её слова о другой гостье. Какая разница, кто ещё будет в этом доме? Важно было лишь одно — ему разрешили остаться в этом убежище, за стенами из старых дверей, где время текло по своим, иным законам. Ренато тут же достал телефон, чтобы окончательно отключить его. Он вообще хотел оставить его дома, но в последний момент передумал. Полная отрезанность от мира казалась прекрасной, но наивной. Рано или поздно придётся вызывать такси, чтобы возвращаться в город. Амая пошла на кухню, а Ренато стоял посреди комнаты, дышал воздухом, пахнущим деревом и пеплом, и чувствовал, как внутри него медленно, но верно начинает расступаться та мучительная теснота, что сковала его в городе. Здесь не нужно было никуда спешить, ничего изображать и ни от кого бежать. Можно было просто быть, и это было бесценно. Хотя, одна мысль всё же промелькнула, как назойливая муха, но он тут же отогнал её. Холст? Краски? Чтобы писать что? Очередную бабочку, которая всё равно улетит, оставив на пальцах лишь ядовитую пыль с крыльев? Нет. Здесь, в этом доме, где каждый предмет дышал своей собственной, неторопливой жизнью, искусство требовало иного. Оно должно было зреть в тишине, как вызревает в подвале зимний запас. Оно должно было рождаться из умения слушать, а не из желания запечатлеть. Ренато посмотрел на грубые маски на стенах, на застывшие в дереве гримасы, но только не страдания, а высшего, безмолвного знания. И ему нужно просто научиться видеть молчание, как самостоятельную, плотную материю, из которой и рождается всё настоящее. Ещё хотелось улавливать запахи тишины. Той же остывающей печки, в соседней комнате, у которой был запах завершённости, усталости, перехода от дня к ночи. Запах тёплый, сухой, с нотками древесного угля и горячего камня. Вдыхать аромат спящего дерева — смолы, застывшей в трещинах старых балок, и лёгкой пыльности сухой стружки. Это был запах покоя, вечности, неспешного дыхания дома. Чувствовать дух выгоревшей травы — тонкий, горьковатый шлейф от пучков сушёной мяты и шалфея, висящих под потолком. Это был запах закончевшегося лета, принятия и лёгкой грусти. Ренато так и продолжал стоять, отключив свой внутренний диалог и слушал, позволяя всему вокруг рассказывать свои истории. Он вдыхал их смыслы, как высшую форму понимания — когда обоняние становится органом восприятия истины. Амая тем временем уже поставила на стол глиняный чайник, откуда повалил густой, обволакивающий пар, пахнущий мятой, соцветиями липы и едва уловимыми нотами чабреца. Она окликнула Ренато, и когда он вошёл на кухню и присел за стол, то положила на грубую льняную салфетку тёплый, чуть влажный от пара ржаной хлеб, не украшенный ничем, кроме трещины по корочке, похожей на высохшее русло реки. Рядом на деревянной дощечке золотистый пирог с капустой и зелёным луком, от которого тянуло тмином и топлёным маслом; глиняная миска с творожным сыром; небольшой горшочек с мёдом и блюдечко с густым вареньем из диких яблок, тёмным и пахнущим корицей.

Ренато успел сделать несколько глотков чая и попробовал кусочек пирога, как вдруг в проёме кухни возникла Полина. В её руках была плетёная корзина, доверху наполненная веточками чабреца, сочными листьями зверобоя и тёмно-красными гроздьями боярышника. Увидев Ренато, она застыла, словно наткнувшись на невидимую стену. Пальцы её разжались, и корзина с глухим стуком упала на пол, рассыпая вокруг душистое травяное покрывало. Воздух вырвался из её лёгких беззвучным выдохом. Лицо побелело, как мел, и в широко раскрытых глазах плеснулась настоящая, животная растерянность.

Полина приехала сюда вчера вечером на такси, до этого ещё около получаса оно кружило её у дома Ренато, пока она набиралась смелости просто уехать подальше. Амая была единственной, перед кем Полина могла излить душу без утайки, как на исповеди. А исповедь уже была, и она была горькой, как плотный, смолистый дым зверобоя, с таким же горьковатым послевкусием. В прошлый раз, когда Ренато впервые увидел Полину здесь, она говорила Амаи о том, что её дар стал проклятием: ароматы чужих душ налипали на её обоняние, мешая различить собственные чувства. Она приехала к Амае за очищением, который снимет с неё чужие запаховые привязки. И их ритуал «запечатывания тишины» с маской был именно этим — не просто созданием артефакта, а экзаменом и очищением одновременно. Когда Полина наполняла маску ароматами воска, ладана и трав, она училась различать не просто запахи, а их духовную суть. Амая наблюдала, проверяя, способна ли ученица отделить «аромат страха» от «запаха любви», «благовоние судьбы» от «серного шлейфа сомнений». В тот день, запечатывая тишину в деревянной маске, Полина пыталась запечатать и собственную боль. Амая, как учитель, давала ей одновременно и советы, и инструменты, чтобы та сама научилась слышать безмолвную музыку души и различать в хаосе запахов тонкий аромат собственного предназначения. И теперь, увидев Ренато здесь, в этом святилище, куда она принесла свою израненную душу, Полина ощутила, будто все недавно обретённые защиты рухнули в одно мгновение.

Ренато, в свою очередь, скорее мог бы представить внезапный визит папы римского с инспекцией его мастерской, чем встретить тут, в сердце тишины, Полину. Мысль о том, что она может оказаться здесь, в этом доме, куда он приехал спасаться от её призрака, была настолько абсурдной, что даже не приходила ему в голову. Он застыл, сжимая в пальцах тёплую кусочек пирога, и не мог оторвать взгляд от побелевшего лица Полины. Но постепенно приходя в себя, он сначала выругался сдавленным шепотом, выдохнув короткое, как выстрел: «Accidenti!» (с итал. — Чёрт! или Проклятье!) Затем его взгляд инстинктивно метнулся к потолку, и губы сами сложились в привычное с детства: «Grazie a Dio…» (с итал. — Спасибо Господи…) — не столько как молитву, сколько как бессознательную реакцию на чудо, слишком огромное, чтобы осмыслить его сразу. И в следующее же мгновение Ренато понял, что поблагодарил не того. Потому что чудо стояло в дверях, бледное, с разбитой корзиной у ног и глазами полными смятения. И это чудо, в лице Полины, было прекрасным и ужасным одновременно. Прекрасным — потому что она здесь, и живая. И ужасным — потому что бежать больше некуда.

Амая, не поворачивая головы, скользнула рукой по столу и бесшумно поставила на него третью глиняную чашку. Она была сейчас между Полиной и Ренато, как часовой на посту, разделяя своим молчаливым присутствием поле напряжения.

— Садись, Полина, — её голос прозвучал так же ровно, как если бы в дверях появился кот, а не женщина на грани обморока. — Чай остывает, — и это простое, бытовое предложение повисло в воздухе спасательным кругом. Оно не требовало ответа на главный вопрос — «что ты здесь делаешь?» — а предлагало решение для дрожащих рук и потерянного взгляда. Оно напоминало им обоим, что даже когда рушится вселенная, можно просто сесть и выпить чаю.

Полина сделала неуверенный шаг вперёд, затем ещё один, машинально подчиняясь тому спокойному авторитету, что исходил от Амаи. Она опустилась на скамью напротив Ренато, и впервые их взгляды встретились без барьеров: растерянность к растерянности, боль к боли. Воздух сгустился, наполняясь всем несказанным, что висело между ними. Ренато видел, как вздрагивают её пальцы, и ему нестерпимо захотелось коснуться их, но его собственная рука лежала на столе неподвижно, как прикованная.

— Я… — начала Полина, но слова застряли в горле, полном слёз, которые она не позволяла себе пролить. Амая в это время спокойно разливала чай по чашкам. Звук льющейся жидкости, очень тёплый, уютный, домашний — был единственным щитом против оглушительной тишины, в которой отчётливо слышалось биение двух сердец, запутавшихся в одной и той же мелодии страха и желания. — Я не знала, — прошептала Полина, глядя на пар, поднимающийся из чашки. — Я бы не приехала…

Ренато смотрел на неё, осознавая простую и оглушительную истину: их встреча здесь — не случайность. Это была точка, где сошлись две параллельные линии отчаяния.

— А я рад, — тихо сказал он. Полина тут же подняла на него глаза, и в её взгляде читался немой вопрос. — Я рад, что ты здесь, — повторил он. — Потому что если бы тебя здесь не было, это значило бы, что только я один сошёл с ума. А так… Так мы просто сошли с ума в одном направлении.

Амая отодвинула свою чашку, и лёгкий скрип прозвучал как точка в этом странном признании. Взгляд скользнул от одного к другому, и в её прозрачных глазах на мгновение отразилось нечто похожее на удовлетворение художника, видящего, как два чистых цвета наконец-то смешались в нужный оттенок. Она встала и, взяв чайник, отошла к плите, потом вышла из кухни давая им пространство для откровенного разговора.

Тишину нарушил Ренато. Он не смотрел на Полину, а водил пальцем по краю глиняной чашки.

— Твой портрет готов, — сказал он, и слова прозвучали как вызов.

— Я не просила тебя его писать, — вздрогнув, ответила Полина, будто он дотронулся до открытой раны.

— Я не спрашивал разрешения, — парировал Ренато. — Так же, как и ты не спрашивала, можно ли прийти ко мне в душу и остаться там, — он наконец поднял на неё взгляд. — Надо вернуться, maga, мадам Вальтер ждёт. А я… я не могу вернуться к этому портрету, не поговорив с тобой.

— Портрет Луи Вальтера… да, — начала Полина, цепляясь за эту тему как за якорь. — Его ольфакторный профиль почти готов, сталось определить доминирующую ноту.

— И какая же она? — спросил Ренато, отставляя свою чашку. — По твоим ощущениям.

— Сначала я думала — одиночество, но это не так. Это… ожидание, — Полина подняла на него взгляд, и в нём снова вспыхнул тот самый аналитический огонь, что он видел в мастерской. — Он пахнет незавершённым жестом. Как человек, который оставил дверь приоткрытой.

— Для кого?

— Не знаю. Возможно, для неё, — Полина кивнула в сторону двери, за которой остался мир мадам Вальтер. — А возможно… для самого себя из прошлого. Ты смог бы написать это? Ожидание? Не человека, а… той пустоты, что он оставил после себя в собственном доме? — и это был уже не вопрос о Луи Вальтере. Это был вопрос о них: сможешь ли ты написать то, что остаётся между нами?

— Чтобы написать ожидание, нужно понять, что именно ждёт человек или… кого.

Они сидели за столом, разделённые расстоянием не больше метра и при этом целой вселенной невысказанного. Портрет Луи Вальтера висел между ними призраком, и в его незавершённости они видели отражение собственной истории. Им предстояла дорога назад, в город, но теперь они везли с собой не только груз нерешённых чувств, но и знание того, что у тишины, оказывается, есть точный адрес.

…Они вернулись в квартиру Ренато под вечер, и как ни в чём не бывало поднялись в мастерскую. Воздух ещё хранил следы вчерашней бури — пахло скипидаром, застывшей краской и напряжённым молчанием. Два портрета стояли рядом: незавершённый Луи Вальтер, застывший в ожидании, и она — Полина, как вихрь на холсте.

— Я сварю кофе, — сказал Ренато и вышел, оставив её наедине со своим отражением.

Холст дышал энергией, сотканной из бессонницы, винных паров и ярости творческого транса. Это был вихрь, материализовавшийся в красках. Фигура Полины призрачно проступала из хаоса широких, почти неистовых мазков, растворяясь и собираясь вновь, словно мираж. Здесь не было чётких линий: только движение, только отчаянная попытка ухватить неуловимое. Она вглядывалась в цвета. Токсичный лазурит крыльев бабочки, пронизанный золотистыми прожилками; глубокий ультрамарин теней, скрывавших больше, чем открывавших; киноварь и умбра — ярость и боль, выплеснутые в фон. Но больше всего Полину цепляло лицо, вернее, его отсутствие. Черты угадывались, но не прописывались. Вместо глаз два пронзительных пятна серебристой охры, светящихся из глубины холста. В них читалась бездна: знающая, молчаливая, ядовитая. А линия губ — всего дишь единственный точный мазок краплака. Это была и улыбка, и рана, как обещание наслаждения и боли. За её спиной простирались крылья, тяжёлые, почти металлические, с витражным узором. Они были одновременно и украшением, и ловушкой, и оружием. Полина медленно подняла руку, но не дотронулась до холста. Она видела в этих грубых мазках, в этих подтёках краски, похожих на слёзы или яд, не себя. Она видела одержимость, ту самую пустоту, что она оставила в Ренато, и ту вселенную, что разбудила. Её портрет был диагнозом страсти, сжигающей изнутри.

Снизу донёсся запах кофе, но Полина не могла сдвинуться с места, прикованная к своему ядовитому, прекрасному двойнику. Она медленно опустила взгляд в нижний угол холста, туда, где среди подтёков умбры и резких мазков ультрамарина пряталась надпись. Сначала она увидела лишь имя Renato Ricci, но чуть ниже, написанные более тонкой кистью, вились другие строки. Итальянские слова, выведенные с той же страстью, что и всё на этом холсте. Полина не знала итальянского, но эти строки дышали таким же напряжением, что и портрет. Они были ключом, шёпотом, обращённым к тому, кто сможет его услышать. Она протянула палец, почти касаясь букв, словно пытаясь через кожу почувствовать их скрытый смысл. Что он хотел сказать ей? Какое признание или обвинение скрывалось в этих незнакомых словах? В этот момент шаги на лестнице стали ближе. Полина резко отдернула руку, но было поздно — Ренато стоял в дверях с двумя дымящимися чашками в руках, и его взгляд скользнул от её смущённого жеста к надписи в углу холста.

— Это… — голос Полины сорвался, и она снова посмотрела на таинственные строки, чувствуя их физически, как шрам. — Что это значит?

Ренато медленно пересёк комнату, поставил чашки на стол и встал рядом с ней, плечом к плечу, глядя на своё творение и на свои стихи, как будто впервые видя их чужими глазами.

— Это всегда бабочка, — начал переводить он, слова текли медленно, обретая вес в тишине. — Даже когда молчит. Даже когда ранит. Она всегда летит туда, где сердце… открывает истинное чувство, — последние слова повисли в воздухе, превратившись из поэтической метафоры в самый прямой и оголённый вопрос, который он мог ей задать.

Полина застыла, чувствуя, как буквы на холсте будто прожигают её насквозь. Ренато написал её суть, её ядовитую, неуловимую душу. И в этих четырёх строках заключалось всё — и признание, и обвинение, и приговор, и ключ к спасению, который она боялась взять в руки. Её дар видеть «запахи души» всегда делал её носителем непринимаемой для многих правды. Полина, как рентген, видела и продолжала видеть сквозь социальные маски и красивые фасады истинное лицо человека, правду, которая часто ядовита для иллюзий, на которых держится обычная жизнь. Она, в точности как бабочка Papilio antimachus, носила в себе предупреждение: «Не приближайся слишком близко, иначе будет больно». Её независимость, её бегство — это всего лишь защитный механизм. Её «яд» — это табу на простое человеческое счастье, на которое она, возможно, подсознательно обречена из-за своего дара. Но для Ренато, коллекционера утончённых чувств, Полина стала самым редким и живым воплощением эстетического экстаза, от которого можно сойти с ума. Её «яд» — это концентрированная эмоция, которая не просто украшает жизнь, а перепахивает её. И быть с ней — значит отказаться от безопасного наблюдения и погрузиться в живой, непредсказуемый и болезненный процесс. Ведь она видит абсурд и боль человеческого существования с пронзительной ясностью. Эта осознанность, как яд, который отравляет простые радости и требует постоянного проживания жизни на высокой ноте, у края пропасти. Её «ядовитость» — это метафора её подлинности, поэтому она слишком настоящая для мира, где принято носить маски. Её душа не терпит полутонов, и этот максимализм обжигает, как яд. Но именно этот «яд» и является для Ренато тем самым высшим эстетическим переживанием, той красотой, которая преображает всё через боль.

— La Catarsi, — тихо произнёс он, следя за её реакцией. — Так это называется, — он сделал паузу, подбирая простые, но точные слова. — В моём языке это значит… очищение. Когда боль, страсть, всё, что копилось внутри… выходит наружу и превращается во что-то новое. В нечто цельное, — он посмотрел на холст, потом на Полину. — Я не писал тебя. Я выпускал на холст то, что ты во мне разбудила. И этот vortice… Хм-м… вихрь… он меня очистил. Capisci? Понимаешь?

— Я знаю, что такое катарсис, — Полина медленно кивнула, не отрывая взгляда от холста. — Это когда ядовитый парфюм, годами хранимый в запечатанном флаконе, наконец вырывается наружу и… перестаёт быть ядом, — она повернулась к нему, и в её глазах читалось нечто большее, чем понимание. — Ты не написал меня, Ренато, ты вскрыл нас обоих. И теперь этот запах уже никуда не спрятать.

Полина молча подошла к своему чемоданчику. Её пальцы, ещё дрожащие от волнения, нашли нужные флаконы почти на ощупь. Технически создание аромата всегда ведут от базы к верхам, как строят дом, но она начала с нот сердца. Пачули, тяжёлая и влажная, как земля после откровения, и ветивер, обнажённый и острый, будто вывернутые наизнанку корни души. Это была сама суть — тьма, решившая стать голосом. Затем, уже поверх этого трепещущего сердца, Полина набросила базу. Кедр, прочный, как память, хранящая шрамы, и ваниль — тёплая, как тишина после слёз. Этот фундамент должен был держать боль, превращённую в силу. И лишь в конце, словно сделав глубокий вдох перед признанием, она добавила верхние ноты. Вспышку грейпфрута, горькую, как первая правда, и укол чёрного перца — холодный укол осознания. Они должны были исчезнуть первыми, оставив душу наедине с её преображённым отражением. Полина встряхнула блоттер и воздух над ним задрожал, наполняясь историей, где у каждой ноты был свой голос, и своя краска.

— Вот твой «Катарсис», — сказала она, протягивая блоттер. — Собран из того, что было, как и мы с тобой.

Ренато взял блоттер. Первый вдох ударил в сознание, как разряд, пробивающий воздух перед грозой. Это было гениально. Горькая вспышка грейпфрута, колючий перец, и глубже уже та самая влажная, дымная бездна, в которой тонул и возрождался его собственный дух за ту ночь.

— È divino! (с итал. — Божественно!), — выдохнул он, ещё не открывая глаз, полностью захваченный вихрем аромата, но затем его веки дрогнули. Он снова вдохнул, уже аналитически, пытаясь поймать знакомое, и не нашёл. Не было там сладости ириса, не было пряной тайны бобов тонка, не было пыли далёких плоскогорий — тех самых нот, что он вплетал в каждый мазок, словно в заклинание. Ренато опустил руку с блоттером, его взгляд, полный смятения, встретился со спокойным ожиданием Полины. — Я не понимаю, — честно признался он. — Это… È straordinario (с итал. — Потрясающе), но это не твой запах! Тот, что я помню… тот, что я писал… его здесь нет! — в его голосе не было обиды, скорее жажда понять алхимию, что стояла между двумя этими правдами — его и её. Полина смотрела на него, и в её глазах теплилось понимание, мягкое и безмолвное.

— Тот запах был моим щитом, — сказала она. — Ты понимаешь, что такое щит?

— Да, конечно, — закивал Ренато. — Scudo — щит, как защита.

— Именно! Это мой аромат дистанции, которую я держала между собой и миром. А этот… — её взгляд скользнул к блоттеру в его руке. — Этот родился, когда дистанция исчезла. Когда в мастерской остались только ты, я и звук собственного сердца. И если бы кто-то мне сказал, два дня назад, что так будет… я бы ни за что не поверила…

Ренато снова поднёс полоску бумаги к носу, вдыхая глубже. И сквозь горькую вспышку грейпфрута и дымную глубину пачули он начал различать отголоски чего-то знакомого: не столько самого запаха, сколько его отражения в другом измерении. Как будто душа Полины, знакомая ему по силуэту, вдруг развернулась к нему лицом.

В этот момент в тишине мастерской, словно холодный душ, прозвучал звонок телефона. Ренато вздрогнул, вынырнув из ароматного транса. На экране высветилось имя «Марта».

— Pronto? — его голос прозвучал хрипло от напряжения.

— Я в городе, — без предисловий сообщила Марта. — Заеду завтра утром, посмотреть на прогресс. Мадам Вальтер весь день пыталась до вас дозвониться.

Ренато почувствовал лёгкий укол вины, но голос Марты внезапно смягчился:

— Я ей сказала: «L'arte è come la luce — ha i suoi propri crepuscoli e albe» (с итал. — Искусство как свет — у него свои сумерки и рассветы. Когда художник работает, он живёт в другом времени). Как у вас там совместное творчество? Получается? — в её голосе снова зазвучала привычная деловая нотка, но в ней уже не было раздражения, лишь лёгкая ирония понимания. Ренато тут же бросил взгляд на Полину, на блоттер в своей руке, на портрет.

— Да, — ответил он, и это короткое слово вмещало в себя всю вселенную случившегося за эти сутки.

Полина, в это время, подошла к портрету Луи Вальтера. Взгляд её был сосредоточенным и чуть отстранённым, будто она продолжала видеть невидимые нити, связывающие её только что созданный аромат с незавершённой работой.

— Забавно, — её голос прозвучал задумчиво. Ренато уже закончил говорить и подошёл ближе. — Я пыталась создать аромат нашей встречи, нашего катарсиса, — продолжила Полина свою мысль. — А в итоге нашла ещё и недостающий элемент для его истории, — она указала на то самое «пустое место», участок на портрете, который она, интуитивно, попросила Ренато оставить. — Я ошиблась, думая, что его пустота должна пахнуть ожиданием. Нет. Она должна пахнуть… освобождением от него, — Полина повернула голову к Ренато, и в её глазах читалось странное сочетание торжества и лёгкой грусти. — Луи Вальтер ничего и никого не ждал. Он отпустил, понимаешь? Отказ от того, что никогда не будет ему пренадлежать. И этот отказ пахнет так же, как горькая нота грейпфрута в нашем «Катарсисе». Та же трезвость, та же ясность, та же… мужественная свобода. Давай закончим портрет? Теперь я знаю, чем пахнет настоящая завершённость, — она взяла чистый блоттер и капнула горькую эссенцию грейпфрута, затем её пальцы привычным движением нашли небольшой флакон с маслом амириса.

— Сандал? — уточнил Ренато, уловив знакомый древесный шлейф.

— Амирис. Вест-индский. Он проще, в нём нет восточной торжественности сандала, зато есть тихая, миндальная мягкость. Запах того, что ты перестал бороться и просто остался собой. Ну, что скажешь? — Полина протянула ему бумажную полоску со смешанным ароматом.

Ренато сделал глубокий вдох, потом ещё раз, и его рука обрела ту самую «мужественную свободу», о которой говорила Полина. Сначала широким, решительным движением он прошелся шпателем с охристой горечью по границе пустоты, очертив внутренний контур фигуры Луи. Краска легла почти сухо, оставляя шероховатый, неровный след, похожий на высохшую корку грейпфрута. Затем он отложил шпатель и взял кисть-флейц, самую мягкую и широкую, и обмакнул её в сложный, дымчатый лилово-серый. Этот цвет родился из смеси свинцовых белил, крупинки умбры и намёка на ультрамарин. Цвет кожи, тронутой морозным воздухом, цвет пыли на дороге в сумерках, цвет тишины, наступившей после откровения. Кисть почти не касалась холста, она лессировала, оставляя за собой лёгкую дымку, сквозь которую мерцала фактура грунта. Слой за слоем, прозрачный за прозрачным, пространство внутри контура насыщалось этим сложным серым, наполняя «пустоту» смыслом: воздухом, светом и безмолвным принятием. Взгляд теперь не упирался в незаконченность, он уходил вглубь, в ту самую свободу, что пахнет амирисом.

Ренато отложил кисть, не подписав работу, не добавил ни единого лишнего мазка. Он просто отступил на шаг, и его плечо коснулось плеча Полины.

— Finito, — тихо произнёс он. — Он закончен, больше ничего не нужно добавлять.

Полина медленно кивнула, не отрывая взгляда от холста. Там, где несколько минут назад зияла незаполненность, теперь простиралось безмятежное пространство. Оно было заполнено тем самым воздухом, который становится сладким, когда перестаёшь ждать, что он наполнится чьим-то дыханием.

— Теперь он дышит, — сказала Полина, и это было единственно возможным эпилогом.

В мастерской повисла та самая, найденная ими завершённость: горьковатая, как грейпфрут, и умиротворяющая, как амирис. И впервые за долгое время в этой тишине не было ничего недоговорённого.

— Я могу вызвать такси, — сказала наконец Полина, но в её голосе не было решимости, лишь вопрос.

— Нет, — тихо, но твёрдо произнёс Ренато, повернувшись к ней. В его глазах не было прежней одержимости, лишь глубокая, усталая ясность. — Arte finita, la vita continua. Искусство закончено, жизнь продолжается, — тут же перевёл он, добавляя. — И у неё должен быть правильный финал. Я предлагаю ужин, без красок, без запахов, только… подведение итогов, — он подошёл к мольберту, где стоял портрет Полины. — Я писал тебя без спроса. Позволь мне теперь предложить ужин, но уже с полного твоего согласия.

Полина посмотрела на него, потом на свою ядовитую, прекрасную двойницу на холсте. Она понимала: уехать сейчас — значит оставить историю незаконченной, а такой жест был бы неестественен для перфекциониста Ренато. И для неё самой, впервые за долгое время почувствовавшей вкус встречи.

— Хорошо, — её губы тронула лёгкая улыбка. — Но только если вино будет таким же хорошим, как этот «Катарсис».

— Оно будет лучше, — пообещал Ренато, и в его взгляде мелькнуло обещание новой, ещё не распакованной эстетической тайны.

…Кухня быстро наполнилась божественными запахами: томлёного чеснока, острого перца и чёрного хлеба с тмином. Ренато, скинувший запачканный краской фартук, двигался у плиты с сосредоточенной лёгкостью фокусника. На столе уже стояла деревянная доска со слегка подогретыми ломтиками хлеба, а рядом — две небольшие пиалы.

— Самый сложный рецепт — тот, в котором нечего скрывать, — сказал он, сбрасывая спагетти в кипящую воду.

— Как и с душой, — дополнила Полина его мысль.

— Начни с этого, — Ренато кивнул на хлеб. — Это мой компромисс между Италией и Россией.

Полина отломила кусочек хлеба и макнула его сначала в пиалу с густым, золотистым оливковым маслом, где плавали травы и хлопья соли, а потом в другую, со сливочной рикоттой, смешанной с цедрой лимона. Сочетание было неожиданным и совершенным: рыхлость чёрного хлеба, травянистость масла и нежная свежесть сыра.

— Теперь вино, — Ренато достал из холодильника высокую бутылку без этикетки. — Это от моего друга-винодела с холмов Монтальчино и только для моментов, которые не должны быть забыты, — Ренато налил ей в бокал. Вино было густым, как цвет самой тёмной ночи.

— «Брунелло»? — уточнила Полина, зная, что это король тосканских вин.

— Его душа, — поправил Ренато. — Без ярлыков, как и у нас сегодня, — он тут же налил и себе, потом вернулся к плите. Полина следала небольшой глоток. Аромат ударил в нос — спелая вишня, кожица чернослива, табак, сухие фиалки. Вкус был мощным, бархатистым, с тёплой горчинкой в долгом послевкусии. Это было вино, в котором тонули тревоги и проступала суть.

Ренато в это время подал ей простую белую тарелку, на которой дымилась паста, щедро посыпанная пармезаном и зелёной петрушкой.

— «Аллио э олио», — восторженно произнёс он название блюда. — Чеснок, масло, перец. Всё, что нужно для счастья после конца света.

Полина тут же попробовала, и это было обманчиво просто и гениально. Острота перца щекотала нёбо, как её собственный «яд», а золотистое масло с чесноком стало тёплым, уютным фоном, в котором можно было раствориться. И всё это на фоне мощного, глубокого вина, которое делало каждый вкус острее, а каждое ощущение объёмнее.

— У тебя получилось, — сказала она, и это значило гораздо больше, чем просто оценка кулинарного навыка. Они ели молча, и это молчание было насыщенным, как вкус вина, и таким же тёплым, как свет лампы над столом. Ренато отодвинул пустую тарелку и облокотился на стол.

— Сегодня ты не использовала свой щит, — тихо заметил он. — Тот, ароматный.

— Он был бы здесь неуместен, как противогаз на балете, — Полина медленно покрутила ножку тяжелого бокала.

— А что уместно? — его вопрос прозвучал так же мягко, но Полина уловила в нём лёгкое напряжение. Она на мгновение закрыла глаза, прислушиваясь к себе, к запахам, что витали вокруг: тмин от чёрного хлеба, фруктовая мощь вина, едва уловимый скипидар с его рукава.

— Этот момент, — выдохнула она, открыв глаза. — Он пахнет… настоящим. Без прикрас, как твоя паста и это домашнее вино.

— Значит, я на правильном пути, — уголки его губ дрогнули в намёке на улыбку. Он встал, чтобы принести тарелку с сырным ассорти, и когда наклонялся к ней, его плечо на секунду коснулось её плеча. Мимолётное прикосновение, от которого по коже пробежали мурашки, при этом никто из них не отодвинулся.

— Ты знаешь, что происходит с бабочкой, когда она перестаёт летать? — спросила Полина, глядя на него поверх бокала.

— Она умирает? — предположил Ренато.

— Нет, — Полина покачала головой. — Она находит тихое место, складывает крылья, и просто дышит. Впервые за долгое время… она просто дышит.

Ренато внимательно смотрел на неё, и в его тёмных глазах плясали блики какого-то внутреннего света:

— Я не хочу, чтобы ты уезжала, maga, — сказал он просто, без пафоса, констатируя факт. — Сегодня. Сейчас.

Полина перевела взгляд на окно, за которым темнел город. Потом медленно обвела взглядом кухню: простую, обжитую, с пустыми тарелками на столе, бутылкой вина и доской с недоеденным чёрным хлебом. Это была не картинка из журнала. Это была жизнь.

— Хорошо, — ответила она так же просто. — Я останусь…

Ренато не стал говорить «спасибо», он лишь кивнул, и его взгляд сказал всё, что было нужно. Он протянул руку и его пальцы мягко легли на её запястье, на, где пульс выбивал частую, торопливую дробь. Ренато не сжимал его, он просто хотел чувствовать и осознавать, что это не сон.

Предыдущая главаГлава 8 из 11Следующая глава