– Держитесь знакомства с Риццони, хотя бы он и свирепствовать начал. Не пугайтесь, человек он добрый и деловой. От него ничего, кроме добра, не получите.
Так наставлял своих учеников профессор Чистяков, если узнавал, что они сбираются в Италию.
Сама история академика Риццони казалась весьма примечательной, даже экзотической. Русский подданный, наполовину итальянец, Александр Антонович родился не в Риме, чего следовало бы ожидать, а в Риге, что в Лифляндской губернии Российской империи. Ученик художника-баталиста Богдана Виллевальде, Риццони ни разу в жизни не написал ни одного батального полотна, ни единой сцены битв. Его занимали исключительно бытовые сцены, чаще всего из жизни духовенства – католического или иудейского. Работы Риццони вскоре получили признание в Академии художеств, и русский итальянец сделался ее профессором. Риццони жил в Риме постоянно, но никому бы и в голову не пришло прозвать его беглецом или, не приведи боже, изгнанником. Ему бы больше подошло звание эмиссара Академии. В столице Итальянского королевства российский профессор-живописец постоянно поддерживал художников «русской колонии», никому не отказывая в помощи советом и делом.
При первом знакомстве с Риццони Врубель отметил его неуловимое сходство с Чистяковым, хотя на первый взгляд пожилых художников объединяло только старое доброе знакомство и возраст. И Чистяков, и Риццони когда-то вместе обучались в Академии художеств – правда, у разных мастеров, и оба были удостоены звания академика. Также при разговоре с Врубелем обнаружилось, что Александр Антонович, будучи студентом, трудился в той же мастерской Академии на Васильевском острове, куда много лет спустя пришел учиться Врубель.
Александр Антонович отличался невысоким ростом, а его наружность можно было назвать забавной. Крупную лысую голову окаймляли густые кучерявые волосы – остатки шевелюры, некогда черной как смоль и по-итальянски буйной. Такими же буйными и кучерявыми, такими же серебристо-седыми были длинные усы, а крохотная, эспаньолка художника почти терялась на их фоне. Из-за обилия непослушных волос по бокам круглая голова Риццони смотрелась несколько приплюснутой и формой напоминала репу. Из-под кустистых бровей смотрели голубые глаза – внимательные и не по годам ясные.
Спокойный, элегантно одетый, говорящий по-русски легко и правильно, хотя и с заметным итальянским акцентом, – таким увидел Александра Антоновича Врубель. В то, что от пожилого академика можно перенять лишь хорошее, верилось с первого взгляда. В то, что Риццони способен свирепствовать, не верилось совершенно. Единственной странностью Риццони Врубелю показалось то, что академик отказывался пить вино – даже за ужином.
– Все знают, что древние боги эллинов и римлян уступили место Иисусу Назареянину, – пояснил Риццони. – Все, кроме Бахуса, тот остался на своем месте. Бьюсь об заклад, он просто напился по привычке и проспал исход старых богов! Я затрудняюсь сказать, которая из девяти муз, рожденных Мнемозиной, отвечала за искусство живописи – древние авторы об этом умалчивают, – но она точно не в ладах с Бахусом. Скажу вам по секрету, остальные тоже не слишком рады его присутствию!
«Вот это да! – подумал про себя Врубель. – Ну и сглупил бы я, заявившись к Риццони знакомиться с бутылкой сухого красного, как до этого к Сведомским! Он бы, пожалуй, выгнал меня взашей!»
Врубель перебрался работать в мастерскую Риццони и только тогда понял, чем тот отличается от профессора Чистякова. Риццони не дразнил, низводя от сложных задач к простым, не сыпал прибаутками и в целом оказался довольно молчалив, чего Врубель никак не ожидал от итальянца. В свое время Врубель, давая уроки рисования и живописи, затруднялся объяснить ученику свое видение и тогда демонстрировал его наглядно – садился на место ученика и переписывал его работу по-своему. Риццони не делал и этого – быть может, он понимал, что имеет дело не со студентом.
– Вы уже владеете всеми навыками рисунка и живописи, Михаил Александрович, – сказал он. – Мне нечего добавить к тому, что заложил в вас Павел Петрович, и к тому, что с тех пор наработали вы сами. Но это – лишь инструментарий, хотя и более сложный, чем краски, карандаши и кисти. Теперь важно не забывать пользоваться всем этим как следует!
Риццони писал жанровые сцены – на картинах небольшого размера четко выписанные люди напоминали фотографию, только яркую, цветную, а не привычную черно-белую. В другой раз Врубель высмеял бы подобный подход – но только не сейчас. И во всяком случае, не тогда, когда его придерживался Риццони. В этом не было ничего загадочного – сама манера Риццони работать вызывала уважение. Риццони не ждал порыва, а приступал к работе спокойно, даже буднично – так занимаются тем, без чего просто невозможна сама жизнь. Здесь даже не приходилось говорить о дисциплине – ради ее соблюдения человека часто отрывают от того, что предпочел бы он сам. Риццони же с самого начала отдавал предпочтение живописи. Он жил ею, каждый день жил так, как Врубель – только во время приливов вдохновения, за которыми следовал спад.
Риццони не терпел, когда кто-то вмешивался в его процесс работы, и сам не вмешивался в чужой. Чего он требовал, так это самой работы. Работы по его примеру.
И здесь Риццони готов был прибегнуть к той самой дисциплине. Тогда добродушный пожилой художник внезапно проявлял неслыханную твердость. С такой дисциплиной Врубель не сталкивался много лет – кажется, последний раз в армии.
– Вы опоздали, – замечал Риццони утром, когда Врубель только переступал порог мастерской и успевал поздороваться.
– Всего каких-то двадцать минут, Александр Антонович. Ведь это незначительно.
– Скажите мне, дорогой Михаил Александрович, – строгим голосом проговорил Риццони, не отрываясь от холста. – Сколько нужно времени, чтобы подготовиться к работе над картиной?
Врубель называл нужное время.
– За то время, на которое вы только что опоздали, вы бы успели подготовиться дважды, – сухо продолжал Риццони.
Врубелю оставалось только молча признавать, что его новоявленный воспитатель прав.
– Двадцать минут опоздания в день. – Риццони говорил совершенно спокойно, время от времени поворачивая к Врубелю лицо, и тогда его светло-голубые глаза на мгновение загорались. – Час в три дня. Почти два с половиной часа в неделю! Недурная арифметика, не так ли, дорогой Михаил Александрович? За это время можно написать небольшой этюд! Но вместо этого время утекает – незаметно, безо всякой пользы! И это только за счет незначительных опозданий, дорогой друг! И если бы все ограничивалось только опозданиями! А лишнее время на обеде в тратториях? Ведь там счет идет на часы, не так ли? Я, само собой, не призываю вас отказываться ради живописи от обеда, но у всего есть предел.
Со вздохом Врубель принимался за работу. Риццони продолжал неторопливо распекать его – тем временем кисть в руке старика неуловимо выписывала морщины на лице очередного католического монаха.
– Иные коммерсанты говорят: «Время – деньги!» Так вот, скажу я вам, Михаил Александрович, эта фраза ошибочна. Время невозможно накопить и сохранить впрок. Вот потерять – запросто, хоть ежеминутно! Поэтому и выходит, что время – дороже денег. Цените его, употребляйте на собственный творческий труд! На то, что не сделает никто, кроме вас!
Закончив разгромную речь, Риццони продолжал трудиться как ни в чем не бывало. Врубель, как мог, следовал его примеру.
И чудо не заставило себя ждать – заказы, еще осенью полученные от Мамонтова, начали выполняться с поразительной быстротой. Риццони только улыбался и одобрительно кивал, весело поблескивая глазами.
– Я говорил о времени не ради старческого брюзжания, Михаил Александрович, – поделился Риццони за ужином. – Всех учат писать и рисовать, учат работать, а рассудок человека неосознанно для него самого воспринимает творчество как некую повинность и сопротивляется ей. Такова человеческая природа.
– Мне кажется, Александр Антонович, что одной лишь дисциплиной здесь не обойтись, – осторожно возразил Врубель. – Рассудок, или тело, или все вместе рано или поздно потребуют отдыха. И хорошо, если не взбунтуются при этом!
– Верно, – кивнул Риццони. – Поэтому своевременным отдыхом пренебрегать нельзя. Но все хорошо в меру. Я же добавлю еще одну деталь, о которой обычно не задумываются. Она связана с самим творческим поиском, в чем бы он ни выражался.
Врубель приготовился слушать. Риццони выдержал паузу и заговорил:
– Дело в том, что многие, да что там многие – все талантливые люди способны воплотить нечто уникальное. И поделиться этим. Когда они не делают этого – не важно, по какой причине, будь то лень или же неуверенность в собственных силах, – они как будто обкрадывают многих. Обкрадывают на ту самую невоплощенную, не донесенную до людей картину или пьесу, роман или стихотворение. Конечно, речь здесь не идет о буквальном воровстве, но люди не получат того, что могло бы сделать их жизнь хоть немного лучше. Об этом не стоит забывать! Особенно тогда, когда чувствуете лень или неуверенность в себе. Мы, художники, не подневольные работники, не исполнители заказов. Мы демиурги, пускай и в пределах своих сил. Мы творим, как сотворены мы сами!
Врубель кивнул в знак согласия. Мысль Риццони оказалась неожиданной, но спорить с ней не хотелось.
Иногда в мастерскую Риццони заглядывала Елизавета Григорьевна с дочерями. Даже ее, не жаловавшую Врубеля, приятно удивили перемены в нем.
Врубель вспоминал Риццони с благодарностью всю оставшуюся жизнь. Много лет спустя он писал Мамонтову:
«Риццони сроднился с миловидным, с идиллией, положив все силы своего таланта на возможно добросовестную работу. Результат этой деятельности собрал ему кружок почитателей в среде руководителей, которую я бы назвал средою долга, чести и труда».
Между тем путешествие семейства Мамонтовых в Италию подошло к завершению. Врубель возвращался в Россию вместе с ними. Он так и не закончил задуманную в Риме «Снегурочку», однако придумал нечто, что показалось ему хорошей идеей.
«Я привез из Италии много прекрасных фотографий еще более прекрасных видов, – писал он отцу. – В один прекрасный день я взял одну из таковых, да и откатал почти в один присест на трехаршинном холсте, мне за нее уже дали пятьдесят рублей. Если я напишу десять таких картин в месяц, то вот и пятьсот рублей. А если их продам по сто рублей – то и вся тысяча в месяц! Недурная перспектива? Я давно думал об этом, но, утомленный поисками заветного, не имел энергии приняться как следует за это здоровое дело. Бог с ней, с призмой, – пусть природа сама говорит за себя».
Однако затея с пейзажами на основе фотографий быстро наскучила Врубелю, он не написал даже двух, чем в очередной раз вызвал досаду и непонимание отца.
– Что это за деньги! Для художника с таким талантом, с такой эрудицией, как наш Миша! – сокрушался Врубель-старший. – И это в тридцать шесть лет, после того, как он три года учился в Академии художеств, был в Париже, в Дрездене, Венеции и, наконец, в Риме! После того, как он лет десять почти ничем не занимается, кроме живописи! Непонятно!
Зато Врубель-младший прекрасно понимал, что, как бы прекрасно ни творила сама природа, слепо повторять за ней, обходясь без собственной фантазии, он не станет ни за какие деньги.