Навещая Праховых, художник все чаще находил предлог, чтобы остаться на ночлег, благо хозяева давно привыкли к нежданным гостям из числа творческих людей. И дело здесь было не только в дружеских вечерах, домашних лекциях Адриана Викторовича или его богатейшей коллекции и библиотеке. Врубель осознал, что его непреодолимо влечет к хозяйке дома.
Прежде Михаил много читал и думал о любви, встречался с дамами и не робел в их обществе, однако только сейчас не без удивления понял, что ни разу не был влюблен по-настоящему. Выходит, что всю сознательную жизнь его больше занимали науки и искусства, да так сильно, что для любви в уме и сердце попросту не оставалось места! Ох и прав же был отец, еще в детские годы прозвавший Михаила философом! Иногда, размышляя о жизни, Врубель воображал себе, что знает о любви все, и, приди это воспетое множеством поколений чувство к нему, он не растеряется и будет твердо знать, что говорить и думать, как поступать. Сейчас все эти мудрствования оказались не впрок. Молодой человек почувствовал сначала восторг при встрече с женщиной, восторг на глазах обернулся сильнейшей страстью, и сейчас Врубель решительно не знал, что ему делать. Возлюбленной сделалась дама старше на несколько лет, мало того – замужняя.
Борьба с собственным чувством продолжалась недолго – считаные дни Михаил бранил себя, пытался высмеивать охватившую его страсть. Но страсть одолела, и разуму пришлось признать себя побежденным.
Я вас любил безмолвно, безнадежно,
То робостью, то ревностью томим,
Я вас любил так искренне, так нежно… [5]
Произносить «Как дай вам Бог любимой быть другим» Михаил не желал. Как и говорить слово «любил» в прошедшем времени. Он любил в настоящем!
Оттого-то Врубель и рвался в дом Праховых. Каждая встреча, каждое слово, каждый взгляд Эмилии были для него драгоценностью. Обуревавшую его страсть он, сдержанный от природы, пока умудрялся скрывать, хотя это и стоило немалых усилий – ведь не ухаживать же ему за чужой женой в доме ее мужа! К тому же что он, молодой художник, даже еще не выпускник Академии, сможет предложить супруге состоятельного человека, маститого профессора? При первой встрече его угораздило рассуждать о Буагильбере и прекрасной Ревекке, но, что ни говори, на Буагильбера Врубель не походил ничем – он не считал себя ни могучим, ни дерзким. Зато его точно так же охватила недопустимая любовь.
Врубель не знал, как он может служить своей возлюбленной. Написать ее портрет? Но и эта задача не из простых – Эмилия буквально ослепляла его.
Не сразу, далеко не сразу он сумел наконец разглядеть за Синим взглядом и усвоить, как положено усваивать художнику, внешность возлюбленной.
Эмилия Львовна отличалась невысоким ростом, но все же казалась чуть выше Врубеля – быть может, за счет более плотного телосложения. В ее округлых плечах и полных руках уже не осталось юного изящества, однако это нисколько не портило Прахову. Даже седая прядь, до срока засеребрившаяся в густых черных волосах, не убавляла ее женского очарования. От Эмилии веяло жизненной силой, могучей и страстной, временами сокрушительной, но чаще – щедрой и ласковой. И глаза – то, что принято называть зеркалом души, были не зеркалом. Их бы стоило сравнить с распахнутым порталом в ту самую душу. Там, в бездонной синей глубине, роились тени такого, о чем оставалось только догадываться. Или мечтать.
Вот что чувствовал Врубель, глядя на Эмилию. Почтенная дама, мать троих детей, супруга профессора Прахова – вот что он знал о ней.
В тот раз у Праховых снова собралось общество – хозяйка устроила музыкальный вечер. Врубель любил музыку наравне с живописью и поэтому несказанно обрадовался, получив приглашение от самой Эмилии Львовны.
Домашние концерты такого рода всегда таили в себе интригу – мало кто, отправляясь туда гостем, знал наперед, насколько хороши будут песни и музыка. Врубелю не раз случалось попадать на представление, достойное театральной сцены где-нибудь в Петербурге. Бывало и обратное – от пения и игры иных исполнителей хотелось убежать на край света. Или, по крайней мере, в кабак – лечить истерзанный слух пивом и вином. Иногда талантливые и бездари сочетались в одном вечере, и тогда искусство первых искупало безобразные потуги вторых – если только слушателям хотелось заострить внимание на хорошем. Если же им хотелось побраниться, вечер не удалось бы спасти даже артистам Мариинского театра.
Впрочем, Врубель по опыту знал, что у Праховых плохой музыки не бывает. Выбором певцов и музыкантов ведала сама Эмилия Львовна. Хозяйка дома была не только прекрасно обучена музыке, но и исключительно строга к мастерству исполнителей. Не угодить ей в кругах киевской богемы считалось большой ошибкой – уж очень язвительна в речах бывала госпожа Прахова. Злые языки даже называли ее «Салтычихой». Поговаривали, что словами рассерженная Прахова не ограничивалась, что могла даже окатить неугодного водой, но о том больше судачили за глаза.
Врубелю не было дела до слухов. Ему довольно было знать, что Эмилия Львовна прекрасно образована в музыкальном плане. А значит, имеет полное право судить о достоинствах и недостатках чужой игры.
Студент, чьего имени Врубель не запомнил, взял гитару и, прежде чем начать петь, пробормотал несколько слов о своем произведении. Надо сказать, выглядел юноша весьма нескладно – сюртук болтался на нем, точно мешок, надетый на палку. Такое же впечатление производили и не по размеру широкие брюки на длинных и тонких ногах, для чего-то заправленные в кое-как почищенные сапоги, давно пережившие свои лучшие времена. Лицо студента терялось за прядями вьющихся волос, то и дело спадавшими вперед, отчего на виду оставались только торчащий нос да желтые от табака зубы. Юноша пришел за компанию с кем-то из актрис Киевской оперы и теперь, когда его спутница завершила арию и отзвучали аплодисменты, пожелал спеть романс собственного сочинения. Эмилия благосклонно кивнула гостю.
Нельзя сказать, что романс оказался дурен – скорее неинтересен. Слух любого поэта, да и просто внимательного человека, пожелав отыскать в нем слова и обороты, достойные похвалы, не нашел бы таковых. В который раз пелось что-то о рощах, прохладе и любви. Вдобавок в середине пения бедняга умудрился забыть текст и с полминуты мялся, вспоминая.
– Такой опус не грех и забыть, – нарочито громко шепнул Врубелю сосед, писатель Иероним Ясинский.
Романс завершился. Раздались несмелые хлопки – точно упало несколько книг, не слишком плотно стоявших на полке. Врубель, все время переводивший взгляд с певца на хозяйку и обратно, заметил, как ее густые черные брови сошлись на переносице, а взгляд синих глаз из холодного сделался по-настоящему ледяным. «А ведь она, пожалуй, оборвет мальчишку! – подумалось ему. – Что, если слухи о крутом нраве Эмилии не врут?» Но обеспокоиться за судьбу горе-сочинителя художник не успел. Ясинский поднялся с места.
– Дорогая Эмилия Львовна! – зычно воскликнул он.
Вмиг все, кто собрались в гостиной, обратили взгляд на него.
– Нынче мы выслушали столько романсов и арий, что хватило бы на целую драму в трех актах с прологом и эпилогом. Но вечер будет незавершенным без одного, самого главного.
– Без чего же, mon cher Jérôme? – подняла брови [6]госпожа Прахова.
– Без вашей собственной игры на фортепиано!
– Не будет ли это утомительным? – поинтересовалась Эмилия.
– Нет, что вы! Выйдет прекрасное завершение вечера! Ведь вы – ученица самого Ференца Листа.
– Просим, просим! – раздались дружные голоса.
– Хорошо. Будь по-вашему, – уступила хозяйка.
Она поднялась из кресла, прошла к фортепиано и принялась перелистывать ноты, выбирая.
– Я выручил этого балбеса, – шепнул Ясинский Врубелю. – Вот увидишь, Мишель, я нынче же вытрясу из него полуштоф за спасение!
Врубель только поморщился в ответ – в предвкушении игры самой Эмилии ни о полуштофе, ни о целом штофе думать не хотелось совершенно.
– Однако, mon cher Jérôme, это не пройдет вам даром, – сказала хозяйка. – Я тоже исполню романс, но я, как вам известно, не пою. Поэтому петь я попрошу вас.
– Увольте! – вскинул руки Ясинский. – За вокал, подобный моему, бьют! Даже в благородном обществе! Пусть кто-то другой, чей голос не испортит вашей игры!
– Может быть, вы, Мишель?
Взгляд Врубеля встретился с Синим взглядом. После этого у него и мысли не было о том, чтобы спорить. Художник сам не понял, как очутился подле фортепиано.
Надо отдать Врубелю должное, петь он любил и умел, не раз участвовал в домашних вечерах музыки едва ли не в каждом городе, где доводилось пожить хотя бы непродолжительное время. Здесь же, в Киеве, ему пелось особенно приятно – за работой ли, в доме ли Мурашко. Но одно – напевать между делом, другое – перед публикой, под аккомпанемент женщины, вызывающей восхищение… Не боязно ли? Нет, ничуть. Слишком прекрасно для того, чтобы пугать.
Эмилия тронула клавиши, зазвучало вступление. Врубель мгновенно узнал мотив романса и вздохнул с облегчением – слова оказались хорошо известными. А ведь он не спросил, что именно ему предстоит петь!
Гори, гори, моя звезда,
Звезда любви приветная!
Ты у меня одна заветная,
Другой не будет никогда.
Врубель пел с тем чувством, которое следовало бы назвать особенным. Слова лились сами собой, а он ощущал только музыку, ощущал физически, всем своим существом. Музыка входила мягким, но неотвратимым током, пронизывала с головы до ног, наполняла и выходила песней. Казалось, прекратись игра, прервись чудодейственный ток – и певец упадет, не имея сил удержаться на ногах.
Твоих лучей небесной силою
Вся жизнь моя озарена.
Умру ли я, ты над могилою
Гори, сияй, моя звезда,
Умру ли я, ты над могилою
Гори, сияй, моя звезда! [7]
Романс завершился. Публика взорвалась рукоплесканиями, послышались крики «Браво!». Врубель, точно во сне, вернулся на свое место.
– Молодец! – коротко похвалил его Ясинский.
Кто-то спешил навстречу Врубелю с рукопожатиями и словами восхищения, кто-то незнакомый спрашивал, не профессиональный ли он певец, не музыкант ли, где обучался пению. Художник отвечал учтиво, хотя несколько рассеянно; его внимание было поглощено Синим взглядом. Эмилия смотрела на него не отрываясь. Врубель был готов поклясться, что глаза ее в эти минуты лучились ярче прежнего.
Ясинский и Врубель возвращались вдвоем по вечерней улице. Яблони уже отцвели, но вовсю благоухала сирень – даже в сгустившихся сумерках глаза художника различали ее белые и лиловые кисти, что перемежались темной, почти черной в тени зеленью листвы, вспыхивали яркими пятнами в свете фонарей.
Настроение у обоих было приподнятое, и, несмотря на поздний час, спать не хотели ни один, ни второй. Ясинский широко шагал, размахивая руками, и даже весело насвистывал – писатель был настроен всласть поболтать, выпить и закусить. Врубель испытывал настоящую бурю чувств из числа тех, когда восхищения и радости в человеке образуется больше, чем способна вместить его душа. Знакомое, но не слишком частое ощущение. И оттого еще более прекрасное, тем паче что приходит оно всегда неожиданно. Ощутив такое, хочется петь во весь голос, а если идти – то непременно пританцовывая на ходу. Художник не переживал подобного уже несколько лет и теперь наслаждался каждым мгновением. Быть может, он прочувствовал бы все в одиночестве, изливая радость в рисовании, пении и распитии вина, но буря рвалась наружу. Рядом был Ясинский, и сейчас Врубель был рад его обществу.
По пути приятели заглянули в ресторацию «Крым» в паре кварталов от дома Праховых.
– Студентишки-то и след простыл, – с веселым притворством сокрушался Ясинский. – Только мы его и видели! Эх, Мишель, пропал мой полуштоф! Ну да ничего, это дело поправимое. Я выручил его, а ты – меня, стало быть, я угощаю!
Посетителей в зале ресторации оказалось не слишком много, и шум, обычный для мест такого рода, не мешал беседе.
– Нынче тихо, без цыган, – заметил Ясинский. – Оно и к лучшему. После твоего-то пения.
– На сегодня довольно музыки, – согласился художник. – Я бы хотел побеседовать с тобой, Жером.
За бутылкой мадеры, отменной ветчиной и ржаными гренками состоялся следующий разговор.
– Скажи мне, Жером, – спросил Врубель. – Эмилия Львовна в самом деле ученица Ференца Листа?
– Святая правда! – тряхнул гривой Ясинский. – И училась у него, и даже участвовала в его концертах! Ведь она – выпускница консерватории по классу фортепиано. Разве я стал бы врать ей в глаза? Мадам Прахова, знаешь ли, особа характерная, лести она не потерпит. Уж лучше бы я согласился петь, честное слово! Ты хотел спросить только об этом?
Врубель молча посмотрел на собеседника. Он знал Ясинского не слишком давно и удивлялся обаянию этого человека. Казалось бы, у него и Врубеля разные взгляды на искусство. Ясинский в своих произведениях явно тяготел к народничеству в самой неприглядной, по мнению Врубеля, форме. Но то – в книгах. Книг Ясинского Врубель не читал, и в этом не было ничего удивительного – за работой в храме было не до чтения чего-либо, кроме книг и статей по искусству Византии. Зато он имел возможность разговаривать с Ясинским и слушать его речи – тот, по примеру большей части киевлян, был говорлив сверх всякой меры и вдобавок обладал гулким, похожим на бычий рев, голосом. К тому же прекрасно образован и весьма начитан. Внешне Ясинский смотрел полной противоположностью невысокого, изящного Врубеля – рослый широкоплечий брюнет с густой гривой волос, с длинной окладистой бородой, окаймлявшей широкое скуластое лицо. Колючие, пристально смотрящие глаза под сдвинутыми черными бровями наделяли лицо Ясинского особенной, дерзкой красотой. Именно такими представлялись Врубелю благородные разбойники или мятежные шотландцы из приключенческих романов. Оставалось только надеть на Ясинского синий берет с пером, клетчатый килт и вооружить его шотландским палашом, а лучше – двуручным мечом-клеймором. Врубель уже дал себе слово, что при первой возможности напишет портрет этого яркого человека. Быть может, напишет именно так – в образе Роб Роя.
– Да, Ференц Лист – учитель госпожи Праховой. А знаешь ли ты ее папеньку?
– Не имею чести.
Врубель уже привык к болтливости киевлян. Даже вина не требовалось, чтобы развязать им язык, сейчас же на столе стояла мадера, и весьма недурная. Судя по тому, как скоро убывало содержимое бутылки, ею одной вечер бы не завершился.
– Знаю лишь, что звали его Львом. И догадываюсь, что не Толстым!
– Догадываешься верно! А знаешь неверно, дорогой Мишель! Рождена-то Эмилия Львовна вне брака. И папенькой ее был не кто иной, как Дмитрий Алексеевич Милютин!
Врубель поставил фужер на стол, забыв донести до рта, да так и остался сидеть, уставившись на собеседника. Еще в детские годы он не раз слышал фамилию военного министра, человека смелых и прогрессивных взглядов, основного деятеля реформы, преобразовавшей армию императора Александра II. В семье Врубелей о Милютине отзывались исключительно как о благодетеле – именно благодаря его нововведениям Врубель-старший, обыкновенный строевой офицер, смог получить юридическое образование и сделать карьеру военного судьи.
– Не может быть! – выдохнул наконец художник.
– Может, Мишель, может! – широко улыбнулся Ясинский. – Что в том невероятного? Все же Милютин – наш современник, не Цезарь и не Ганнибал! И у покойного государя были внебрачные дети, отчего бы им не быть у военного министра? Или ты думаешь, откуда такое влияние в области искусств у дражайшего Адриана Викторовича? Ведь он вхож в высшие круги! Да не смотри на меня, как на сумасшедшего, об истинном происхождении Эмилии Львовны знает весь город! Это мне впору удивляться твоему неведению, Мишель!
– Жером, – строго сказал Врубель. – Будь другом, напомни, о чем я спросил тебя?
– Об ученичестве мадам Праховой у Ференца Листа?
– Совершенно верно. Ты ответил мне, я весьма признателен. Но я не интересуюсь городскими сплетнями, Жером! И буду еще более признателен, если ты не станешь пересказывать их мне!
Врубель сидел, выпрямив спину, и чеканил слова так, как будто командовал орудийным расчетом где-нибудь на учениях. Его спокойный, негромкий голос звучал настолько уверенно и даже властно, что рослый, разомлевший от выпитого Ясинский поневоле смутился – его собеседник казался совершенно трезвым и необыкновенно сильным для своего маленького роста. Было в нем что-то такое, против чего не хотелось возражать.
– Ну, полно, Мишель! – произнес Ясинский примирительным тоном. – Ты же знаешь, я безмерно уважаю Праховых. Иначе бы не ходил к ним в гости! Но запомни – если ты захочешь скрыться от слухов об их семействе, то, право, тебе придется запереться в монастырской келье! Да не в Кирилловском монастыре, а, пожалуй, в Соловецком, чтоб подальше от Киева!
Ясинский был прав – среди образованных киевлян от слухов о жизни дома Праховых скрыться было невозможно. Во-первых, оттого, что уж больно яркими людьми оказалась эта эксцентричная супружеская чета. Во-вторых – серьезное влияние Адриана Викторовича не оставляло равнодушным ни единого человека, кто был хоть немного связан с изящными искусствами. Обращенное на Праховых внимание общества всегда было обостренным и не всегда – доброжелательным.
Праховы, вне всякого сомнения, знали об этом. И нисколько не смущались, какими бы кривотолками ни обрастали. Адриан Викторович только смеялся и отшучивался, Эмилия Львовна же держалась так непринужденно, будто слухов и сплетен не существовало вовсе. Жизнь в доме Праховых текла своим чередом, а киевское общество забавлялось, обсуждая и пересказывая ее на разные лады. Никогда еще скандальная слава не смотрелась более естественной и более безвредной для своих носителей.
Не было тайной за семью печатями и то, что Прахов время от времени изменял жене. Услышав об этом впервые от того же всезнающего Ясинского, Врубель даже не рассердился – скорее впал в глубокое недоумение. Его разум решительно отказывался воспринимать ту мысль, что Эмилия Львовна, прекрасная обладательница Синего взгляда, разделяет участь множества обманутых жен. Однако это было чистой правдой – Адриан Викторович действовал точно так же, как сотни тысяч мужчин, чья природная страсть велика, а семейный союз привычен и долог.
Обыкновенно адюльтеры происходили тайно, и, случись подобному секрету раскрыться, любая семья воспринимала измену как катастрофу, равную светопреставлению. Особенностью четы Праховых была удивительная стойкость – их семейство каким-то непостижимым образом выдерживало светопреставления одно за другим, после них жизнь продолжалась как ни в чем не бывало. Однако каждая катастрофа, происходя в свой черед, оставалась катастрофой.
Дело в том, что Прахов, хотя и не отличался супружеской верностью, не был домашним тираном, живущим по законам домостроя. Так же и Эмилия Львовна походила на кого угодно, только не на забитую жену, во всем покорную мужу и привыкшую молча изливать горе в слезах, о которых знает только она сама да Господь Бог. Когда Прахова узнавала об очередной измене мужа, бурным сценам в особняке на углу улиц Большой Житомирской и Владимирской мог бы позавидовать любой прославленный драматург прошлого.
Все истории подобного рода продолжались и заканчивались на один и тот же лад – Эмилия Львовна покидала дом, при этом всякий раз клялась и божилась, что уходит навсегда. Несколько дней спустя не без помощи многочисленных друзей супругам удавалось достичь примирения, и мадам Прахова возвращалась домой. Правда, мир восстанавливался не сразу – еще неделю или две после возвращения сбежавшей жены Праховы почти не принимали гостей. В такие дни Эмилия волком смотрела на мужа, а тот являл собой образец заботливого и обходительного отношения к жене. Буря постепенно стихала, жизнь налаживалась и снова входила в привычное русло – до следующего адюльтера, которого Адриану Викторовичу не удавалось скрыть от ревнивой супруги.
Врубель навестил Праховых в один из таких «дней после бури». Вышло так, что целую неделю художник усиленно трудился в храме – вдвоем с Мурашко они случайно обнаружили разрозненные фрагменты изображения ангела. Обыкновенно по вопросу, как поступать с такими находками, мастера не спорили – Прахов считал за лучшее оставлять старинные фрески нетронутыми везде, где это только возможно, Мурашко соглашался – то ли разделял мнение профессора, то ли действовал в согласии с собственной природной ленцой. Обыкновенно Врубель был солидарен с обоими, однако в этот раз вышло иначе. Дело в том, что от ангела остался только овал лица да контуры крыльев по бокам. Зато огромные глаза отчего-то не поддались разрушению и смотрели так пристально и зорко, будто их написали самое большее месяц назад. Отложив основную работу, Врубель приступил к делу, и через три дня написанный сотни лет назад ангел был восстановлен. Его облик полностью соответствовал образцам древнерусских фресок, и, не будь краска совсем свежей, ни один знаток не различил бы в ней новодела. Михаил так и не признался, дописывал ли он сохранившиеся глаза, однако теперь, поймав отблеск света, они вспыхивали синевой и казались совершенно живыми.
Увлеченный работой, художник, казалось, забыл обо всем на свете, и последние события в доме Праховых прошли мимо него. И теперь, когда Врубель наведался в особняк профессора, намереваясь поделиться с Адрианом Викторовичем неожиданной удачей, он был поражен непривычной тишиной. Казалось, она начинается даже не в прихожей, а на самом крыльце. Тишина ощущалась явственно, и было в ней что-то тревожное.
Как это часто бывало, его встретил Коля – старший сын Праховых. Коля собирался учиться на художника и вскоре подружился с Врубелем. При встречах мальчик не скрывал радости – молодой живописец представлялся ему настоящим мастером, умудренным годами и опытом. У Врубеля уже возник своеобразный обычай: если его встречал на пороге именно Коля, Врубель приветствовал мальчика весьма церемонно, как если бы Коля был привратником в королевском замке, а Врубель – странствующим рыцарем. Снова и снова Коля с удовольствием включался в эту игру, а Врубель всякий раз изобретал новые цветистые реплики. Сегодня же мальчик смотрел угрюмо. Врубель удивился – он впервые видел Колю таким тихим и растерянным. Высокопарная приветственная речь оборвалась, едва успев начаться.
– Что случилось, дружище? – спросил художник. – На тебе лица нет!
– Ничего, – шмыгнул носом Коля.
– У себя ли Адриан Викторович? – поинтересовался Врубель.
– Уехал. Будет только завтра.
Художник удивился еще больше – он встречался с Праховым совсем недавно, и тот ничего не говорил о предстоящем отъезде. Следующий вопрос прозвучал сам собой:
– А Эмилия Львовна?
– Маменька у себя, – сухо ответил мальчик.
– Здорова ли?
– Вполне. Только…
– Я должен видеть ее.
Мальчик то ли молча согласился, то ли просто не успел возразить. Решительными шагами Врубель прошел в гостиную – оттуда доносились звуки фортепиано. Художник шел словно по наитию, как если бы его вела чья-то незримая, но уверенная рука. Врубель ни на минуту не сомневался, что играет Эмилия – ее манеру он мог бы различить среди игры десятка других исполнителей. Тем более теперь, когда играли уже знакомый романс «Гори, гори, моя звезда». Но музыка звучала иначе!
Эмилия сидела за фортепиано. Поначалу Врубелю показалось, что на хозяйке надето простое домашнее платье, но, едва успев приглядеться, он с удивлением понял, что принял за платье ночную сорочку. Эмилия сидела с голыми руками, прикрыв плечи пестрой синей шалью, рассыпав по спине и плечам неубранные черные волосы. Она играла, даже не заглядывая в ноты – в них опытной пианистке не было никакой надобности. Листы нот были разбросаны по полу, и внимательный глаз замечал с первого взгляда, что их не просто уронили, а именно разбросали, швырнули со всего размаху. Эмилия играла, глядя перед собой невидящими глазами, играла сосредоточенно и сердито. Женщина, казалось, готова была взорваться от клокотавшего внутри гнева, но выпускала его осторожно, тонкой струйкой, стараясь уловить гнев на выходе и обратить его в музыку. От этого и звуки романса, пускай и искусно сыгранного, выходили разъяренными.
Врубель замер. Он не ожидал увидеть подобное зрелище – грозное или прекрасное, но не предназначенное для постороннего взгляда. Художник стоял, смотрел и слушал, не произнося ни слова. Мысль о том, что ему здесь не место, возникла и тут же исчезла, заглушенная чувством тревоги. И вместе с тем – непреодолимым восхищением.
Завершив романс, Эмилия, не останавливаясь, принялась играть пьесу, названия которой Врубель не знал. Может быть, это и не была пьеса – Эмилия импровизировала, изливая гнев в музыке с удвоенной силой. О да, более яростного исполнения Врубелю не доводилось слышать никогда прежде. Звуки фортепиано можно было сравнить даже не с грозой, но с жестоким градобоем, какой приключается раз в десять лет.
Выпустив очередной раскат, Эмилия остановилась, чтобы перевести дух. Она шумно вздохнула, повернулась к двери – и только тут заметила Врубеля.
Синие глаза полыхнули навстречу незваному гостю. Хозяйка не заговорила – она лишь смотрела, смотрела не отрываясь, из-под взлетевших вверх черных бровей. Сейчас синева ее взгляда не казалась холодной, нет – она пылала синим пламенем вроде того, что можно видеть в газовых рожках.
– Прошу прощения. – Врубель наконец сумел нарушить затянувшуюся паузу.
– Не извиняйся, – резко ответила женщина. – Проходи, садись. Мне нечего прощать тебе, Мишель.
Врубель пододвинул стул и уселся возле хозяйки. Он даже не обратил внимания, что Эмилия Львовна говорит ему «ты» – прежде такого не случалось. Только сейчас художник заметил, что глаза хозяйки красны от слез, а лицо опухло, словно от долгого плача.
– Могу ли я спросить… – начал было художник.
– Что произошло, Мишель? – глухо произнесла она, опережая вопрос. – А ничего особенного. Так живут многие замужние дамы! Даже императрицы не составляют исключения!
Дальше Эмилия внезапно перешла на французский язык. Сотни романтиков считали, что именно на языке Вольтера и Руссо следует говорить о любви – мягкое журчание французской речи как нельзя лучше подходило для выражения нежных чувств. В юные годы Врубель бывал в Париже и сам отлично говорил по-французски. Увы, в речи мадам Праховой не было и капли нежности. Художник и представить себе не мог, что прекрасная Эмилия способна так виртуозно ругаться! Ее сердитая тирада вогнала бы в краску даже бывалого солдата Старой гвардии Наполеона. В потоках отборной французской брани Врубель разобрал самое главное – Эмилия уже примирилась с мужем после его очередной измены, но не простила его. И в этот раз прощать не собирается.
Но и в гневе Эмилия казалась ему прекрасной! Сейчас, именно сейчас молодому человеку захотелось обнять ее, прижать к груди, успокоить… И признаться в любви. Он уже едва сдерживал чувство, охватившее его с новой силой. Но против страсти снова восстал разум – он подсказывал, что нести свою любовь человеку, чья душевная рана совсем свежа, – не лучшая из затей.
– Нет, это решительно невозможно! – Эмилия снова заговорила по-русски. – Я уйду из этого дома!
– Не надо, – твердо сказал Врубель. – Подумай о детях.
– Что ты знаешь об этом? – Эмилия посмотрела на него с удивлением.
– Совсем немного. Но моя мать оставила нас, когда мне было четыре года от роду. – Врубель выразительно показал рукой вверх, в сторону неба. – Никто не хотел этого. И никто не мог предотвратить.
Глаза женщины вспыхнули с новой силой. Гневный жар в Синем взгляде угасал, уступая место новому оттенку.
– Я не знаю, смогу ли утешить тебя, – сказал Врубель. – Но больше всего мне хочется именно этого.
– Для чего ты хочешь утешить меня? Только не говори, что ради простого участия, нет! Молчи. Просто молчи. Нет! Скажи мне, чего ты хочешь? Для чего пришел, когда я была одна?
– Мне проще сказать, чего я боюсь, Эмилия. Благо мне не стыдно признаться в этом.
– Чего же?
– Испугать тебя неверным словом или движением. И потерять навсегда.
– Не бойся.
Эмилия решительно поднялась со стула. Шаль упала, оставляя открытыми плечи, спину и грудь – женщина не обратила на это никакого внимания.
– Меня нельзя испугать. Уже ничем.
С этими словами она взяла гостя за руку и повлекла за собой…