И вот наступил день: приехали к нам опять казенные люди с красными звездами на фуражках. И отправились наши цыганские ребята воевать: Серафим, Вася, Семен. Матвея не взяли: у него от медвежьих зубов рука кривая была, и на ногу хромал. После Николо он у нас старшим в таборе был. А Марко все просится с ними, чуть не плачет и не слушает, что ему старшие говорят.
А ведь цыгане не воевали никогда! Даже и оружия не брали в руки! У нас, правда, было старенькое ружьишко. Матвей с Серафимом иногда в лесу добывали птицу какую-нибудь на похлебку или зайца.
Принес Матвейка ружье, отдает брату:
– Возьми, тебе на войне нужнее будет!
– Не надо, – говорит халадо́ (военный), – есть у нас оружие. Хорошие винтовки дадут.
Женщины наши плачут, за ребят цепляются. Сестра раскричалась, разрыдалась, повернулась к халадо, стала слова проклятия ему выкрикивать. Я ее за плечи схватила:
– Ты что кричишь! Неужто простим врагу Софью с Николой? Кто нас защитит, кроме братьев? Петруша тоже на войну пошел! Их много – врагов, и наших солдат должно много быть!
Военный подошел ко мне, говорит:
– Спасибо, понимающая ты. Хоть и по-своему говорила, а я главное уловил.
И уехали ребята. Не на конях – на машине. Маркуша бежал за ними – ему тоже на машине охота. Быстро отстал.
Что ж делать! Поплакали, да в путь.
Опять кочевье. Только раньше мы от села к селу кочевали, от ярмарки к ярмарке, а теперь от войны уходить надо.
Остановились недалеко от села на лесной просеке. Лошадкам отдохнуть, похлебки сварить, детей накормить. Раньше всё у речки, на бережку останавливались, чтобы за водой далеко не бегать, а теперь у самого леса. Мы самолетов боялись, чуть гул заслышим – сразу в лес. Ребята хорошо отличали по звуку, чьи самолеты летят – наши или немецкие. Даже лошади привыкли под деревьями прятаться. Кибитки сплошь ветками покрывали.
Чуть рассвело, Матвей ружье взял, пошел добыть что-нибудь к обеду. А мы с сестрами в село.
Бегут к нам селянки со всех сторон, всем погадать про мужей, про сыновей, про братьев. Про войну. Я на сестер смотрю, гадают, а у самих губы дрожат, слезы на глазах.
Вернулись в табор, а Матвея нет. Детей накормили, сами поели, ждем. Не идет. Уже и солнышко село, сумерки – нет парня. У меня сердце ноет, из рук все валится.
Вдруг собаки залаяли. Не зло – весело. Идет! А в руках добыча: не птица, не заяц, а большой белый сверток, вожжами какими-то перемотан.
Бросаюсь к нему:
– Матвеюшко! Что случилось? Где был так долго?
– Возьми-ка, – говорит, – в дожди кибитки покрывать будем. Видишь, матерьял какой!
У костра присел, чаю попросил. Потом рассказал:
– Ходил-ходил – нет ничего. Хотел уже пустым возвращаться. Самолет увидел. Не такой, какие бомбы бросают, и не тот, что пулями стреляет. Но сразу понял, что немцы. Летит низко, вроде не на табор, стороной. И, смотрю, падает с него что-то. Потом парашюты раскрылись. Трое их было. Последний недалеко от меня опустился. Я подкрался тихонько, за деревом стал. Он спиной ко мне, на коленях, коробку железную поставил, на голову дугу с кругами на уши надел. Это чтобы рассказывать своим, кого нашел, кого видел, куда бомбы бросать, кого убивать. Бормочет по-своему. Ох и закипело у меня в душе! Аж во рту пересохло! Потихоньку патрон с мелкой дробью вынул, картечью зарядил. Прицелился. А чего целиться с пяти-то метров…
Похоронил его в овражке, песком завалил. Кровавые пятна притоптал, присыпал, валежником забросал. Коробку железную и провода под корнями запрятал.
Что, сестра, смотришь? Нельзя людей убивать? Нельзя. А разве он человек? Не человек – бэнг! Кало́ ило́! (Черная душа!) Он прилетел людей убивать. Детей, старух, лошадей наших. Мы разве что украли у него? Мы разве сестру его сманили, дитя его забрали, мать его обидели? Братьям на войне хоть чуть, а легче будет: одного-то я убил!
Помолчал, из-за пазухи пистолет вынул:
– И еще убью!