Перед самой войной наши старшие ребятишки учиться дальше пошли. Петруша, Митя, Руся… В общежитии в одной комнате все трое. Я к ним каждый выходной бегала, булочки носила. Они любили…
Война началась, прощаться пришли. Все на фронт. Им по годам рано было, да они что-то там приписали…
Я им еще наказывала: вы, мол, там вместе держитесь, помогайте друг другу!
Детский дом эвакуировали. Поплакали мы с Анной Кузьминичной, харчи упаковали, деток собрали…
Новая директорша молодая была, перепуганная вся… Хорошо, что с нами учителя школьные поехали с семьями своими, с детьми да со стариками. Мужики-то все воевать ушли.
Вот едем в поезде, день, второй. Детям интересно, в окна смотрят, щебечут, как воробышки. Девчушка там была лет десяти, Танюшка Васильева. Она родных не знала, не помнила. А я свою кровь сразу почуяла: вроде и глазки серые, и лохматушки на голове русые, а голос наш, цыганский. Я запою, она подтянет, да так ловко, так ладно!
Вот так сидим с ней, обнялись, поем. Все слушают, и наши детдомовские, и чужие, смотрю, в проходе толпятся. Вдруг Танюшка в окно показывает, кричит:
– Смотрите, домики едут!
Я глянула, так и обмерла! Табор! Мой табор! Вон чубарая, вон вороная, вон Маркушка бежит, а вон сестричка Зорюшка платок уронила, подняла, встряхнула… Бредут лошадки, катятся кибитки… Не спешат. Поди и не знают, что война по пятам идет.
Все к окнам бросились, смотрят, обсуждают, любопытно всем – и деткам, и взрослым.
И вот найдется же человек, который громче всех закричит: и воры они, и грязные, расстрелять их всех! Усы рыжие тараканьи топорщит и ругается!
Вот только что стоял, песни мои слушал – и тут же речью своей дурной ребятишек смущает, забивает грязью головенки несмышленые!
Как подскочит к нему Анна Кузьминична, как глянет на него глазом своим прищуренным, как загудит зычным голосом:
– Это тех расстрелять надо, кто фашистские речи здесь ведет! А ну, замолчи, вошь базарная!
Да еще дядя Кузя из-под бровей косматых смотрит, клюкой грозит!
И ребятишки вроде ничего еще и не смыслят, а тут глазенки сердитые, со всех верхних полок так и сверлят дядьку этого.
Враз сник. Попятился, попятился и делся куда-то, как растаял. Только усы рыжие помаячили.
Поезд бежит, не останавливается. Меня еще спеть просят. Да как же я спою, когда душа моя уже не здесь – там, в передней кибитке! Сижу, губы кусаю… Даже и сидеть не могу. Нет, не перебить мою думку! Ничем не перебить!
Анна Кузьминична сразу смекнула:
– Что, Лёля, к своим тянет?
– Тянет, – говорю, – сойду, наверное. Вас теперь немало, справитесь.
Сошла на станции. Деток перецеловала, с Кузьминичной обнялась, директоршу попросила не сердиться. Она глазами похлопала, платочек достала и слезы мои утирает…
И пошла я навстречу табору. Весь день шла. Машины едут, меня обгоняют, солдаты поют, руками мне машут. Ах, сыночки, кто из вас живой вернется? Кого мамки с войны дождутся? Ах, беда, беда какая лютая! Страшнее беды не бывает!
У речки остановилась отдохнуть, у мосточка костерок развела. Сижу, на огонь смотрю, ворожу себе потихоньку. Машины с солдатами подъехали. Ребята высыпали водички набрать, умыться. Молоденькие все, веселые, шумные! Один ко мне подошел, присел рядом. Шейка тонкая, щеки розовые, из-под пилотки чубчик беленький.
– Здорóво, тетя цыганка! Погадай мне, а?
– Здравствуй, сынок! Давай ручку, посмотрю!
Еще и на руку не глянула, а уже вижу кровь и смерть. Кипит в душе слеза горючая, а я ему говорю:
– Из хорошей семьи ты, милый, все тебя любят, все уважают. А враг тебя боится, ой как боится! И сильный ты солдат, и могучий. И добрый. А ждут тебя дороги дальние, товарищи верные, начальство строгое, письма из дому хорошие.
В это время слышим:
– По машинам!
Парнишка вскочил, на бегу уже мне кричит мальчишечьим голоском:
– Это я и сам все знаю! Что ж потом-то будет?
Я поднялась, вслед ему погромче, чтобы другие солдатики слышали:
– Твоя победа будет! Победа будет, сынок!
Оглядывается, смеется, рукой мне машет!
А когда машина мимо меня проезжала, привстал в кузове, крикнул:
– Лови!
И бросил мне что-то. Сверточек маленький в газетке. Три кусочка сахара там было.