Дождь за окнами назойлив и бесконечен… Мы с Лешкой делаем уроки у бабушки на кухне. Здесь тепло и уютно от пылающих дров в плите, от ванильного запаха бабушкиной стряпни. Она старается нам не мешать. Чтобы не греметь посудой, берется за штопку старых, никому не нужных кофточек и чулок.
А когда мы облегченно потягиваемся и складываем учебники, поит нас чаем с сахарными булочками.
Лешка торопится на тренировку. Я ему немножко завидую. Мне тоже хочется поноситься по спортзалу или повозиться с авиамоделями. Но я ни на что не променяю бабушкины рассказы о таборной жизни, наполненной тревогами и заботами, о бродяжьей цыганской доле, о крестах у дорог на цыганских могилах…
Веселого в ее рассказах мало. Но под них хорошо засыпать, разнеживаясь и размякая от того, что ласковая бабушкина рука гладит мою голову, перебирает волосы на висках, успокаивает, убаюкивает…
Руки ее, сухие, сморщенные, умеют быть удивительно нежными. Я тереблю ее перстни, поглаживаю камни кончиками пальцев, любуюсь.
Только один, самый красивый, тяжелый, с резным золотым узором и с темно-красным камнем, мне трогать не позволено. Бабушка объясняет это тем, что камень в нем еле держится.
– Вот помру, – говорит она, – все твои будут.
Я возмущаюсь и чуть не плачу при мысли, что это может случиться на самом деле.
– Ничего, Лёлушка, не скоро еще! – успокаивает меня бабушка.
Но слезы уже заполнили мне глаза, затуманили, забили горло жалкой цепкой дрожью…
– Что ты, не плачь! На-ка, примерь! – Она стягивает с пальца перстень с фиолетовым камнем и нанизывает его на мой средний палец. – Великоват пока! Как подрастешь, я из тебя настоящую шувани сделаю. Все расскажу тебе, радость моя, всему научу! Какое колечко душу лечит, а какое жизнь калечит. Посмотри-ка на это. – Она показывает перстень с красным камнем. – Это ведь, Лёлушка, кровь застывшая, красная, страшная!
Я хочу спросить, откуда, почему, как… Но слова не идут, даже дышать трудно. А бабушка, поглаживая меня по голове, тихонько начинает рассказ:
– Вот дедушку Филина помню: кузнец каких поискать, плотник, шорник – на все руки! И отец его таким же был – я-то не застала, а старые цыгане говорили. И смотри: его дети и внуки все в деда пошли! Пока Филинов род не извелся, табор наш горя не ведал: где ни остановимся, тут же враз шатры поставит, костер запалит, где колеса кибиток подладит, где лошадям сбрую поправит… Люди к нему со всех деревень бежали, где ни остановимся, кому коня ковать, кому сбрую ладить… Только уж так, как он, и набедокурить никто не умел!
Вина цыгане не пили, разве на свадьбах. Да и какое вино при нашей бедности! Молочка-то достать детям и то хорошо. А Филин и без вина все в какие-то случаи попадал!
Были у нас в таборе две сестры: Норка и Лорка. И лицом и характером одинаковые, непоседы, вертушки. Хуже мальчишек, даром что косы до колен!
А кочевали мы тогда по лесному краю, леса там густые, тропки звериные, человеком не хоженные.
Один раз – на Ивана Купалу это было – остановились на поляне у самой опушки. Костры развели, детей накупали, накормили, сами поели печеной картошки, хлеба, попили травяного чаю с сахарком… Солнышко светит, денек веселый! Дети с собаками по травке бегают, шумят, кони играют… Хорошо! А Норка с Лоркой в лес убежали, ягод, мол, поискать.
Вдруг потемнело, туча черная повисла над табором. Ветер взвыл, давай попоны рвать, гривы коням лохматить! И страшная гроза разразилась прямо над нами! Так и грохочет, так и сверкает каждую минуту! Детей под телеги попрятали, они от страха ревут, как медвежата на цепи. Но вот отгремело, утихло, туча улетела, дождь закончился. Ребятишки из-под телег выбрались, пуще прежнего радуются, скачут как жеребята.
А тут бегут из леса Норка с Лоркой, бегут, плачут, трясутся! Грозы испугаться – они уж не малые были, промокли – ну и что ж, всю зиму босые по снегу бегали, а тут дождем намочило – что страшного?
Бросились к ним: что случилось? Волк? Медведь? Человек лихой? А может, сам лесной хозяин обидел цыганских девочек?
Кое-как выспросили. Говорят: мы, мол, страшного видели, не знаем, бэнг или человек. Грозой дерево старое повалило, корни вывернуло, хотели под корнями укрыться, а он на пути встал, черный, зубы волчьи, глаза как угли раскаленные, руки как корни вывороченные, рычит да завывает… Мальчишки смеются над ними, мы уговариваем – показалось, мол, а они плачут.
Только дедушка Филин все расспрашивает их, куда ходили, где да как… Потом говорит: клад, мол, там. Бэнг его караулит. Иван Купала клад открыть хочет, а бэнг не дает. А мальчишки, Степан с Семеном, переглядываются, глазенки таращат… Я-то сразу поняла, что они задумали! Отвела их в сторону, строго-настрого предупредила, чтоб ни шагу от костра! Да где там, разве усмотришь! Убежали втроем: и младшего, Маркушу, с собой сманили… Ночь всю я глаз не сомкнула, к каждому звуку прислушивалась, не идут ли…
Рассветать стало, пошли ребята их искать – и мальчишек, и Филина. Он тоже ушел, когда – никто не видел.
К полудню вернулись, все живы-здоровы. Старик, правда, на ногах не стоит, шатается, и ребятишки тоже на себя не похожи: серые, бледные, младший плачет, а старшие молчат да трясутся.
Чаем их напоили, они успокоились немножко, стали рассказывать: как дедушка по ночи собрался, так и они за ним. Идут тихонько, близко не подходят: увидит – прогонит! У него в руках факел, за огнем они и идут.
Только в лес зашли, потеряли деда из виду: то ли факел погас, то ли дед далеко ушел. Остановились, прислушались, не слыхать ли шагов. Слышат: речка рядом журчит, ветерок листвой играет, вроде и костер недалеко потрескивает и огонь виден. Луна из-за туч вышла – светлее стало. А тут и в лесу огонек увидели. К нему и побежали. Вдруг он опять погас и луна спряталась. Остановились дух перевести, а огонек совсем в другой стороне вспыхнул. Ребята туда. Что за проказа: луна спрячется, сразу огонек гаснет. Выглянет – огонек в другой стороне вспыхивает! А ни речки, ни ветерка не слыхать уже. Понял тут старший, Семен, что это нечистая с ними играет, в лес заманивает. «Стойте! – кричит. – Не дедушкин это огонь!»
Только он это сказал – спряталась луна, чернота вокруг и тишина, куда идти – не знают, не видно ничего, только совы ночные вдали перекликнутся. И вдруг загремело, зашумело, дождя нет и молний не видать, а гремит да грохочет, будто все громы над их головами собрались! Маркуша мал еще был, плакать стал, а старший, Семен, велел всем встать на колени и Богу молиться, просить о защите.
Долго ли молились, просили Дэвло защитить, помиловать, не помнят, не знают. Вдруг молния засверкала на небе, через все небо прочертила, и в свете ее увидели ребята поваленное дерево с вывороченными корнями. Подбежали, смотрят: под корнями яма, а у края лежит вниз лицом дедушка Филин, правую руку в яму запустил. Лежит, не шевелится, живой ли? Бросились к нему, тормошить стали, плакать, кричать, а Маркуша все молится, все Дэвло призывает. Зашевелился дед, захрипел: «Ребята, помогите, родные, руку не могу вытащить!» Они ее и так, и этак, и тянут, и дергают, а она будто к земле приросла. А в земле под корнями так и блестит, так и сверкает, золото ли, камни ли драгоценные… Молитвами Маркушиными кое-как подняли, поставили деда на ноги. А тут светлеть начало и наши уже бегут…
Привели всех в табор, смотрят, у дедушки рука в кулак сжата, спрашивают: «Что у тебя там, деда, покажи!» Он и хочет пальцы разжать, а не может, не разнимаются! Верь не верь, а так со сжатым кулаком и жил с тех пор. Какое уж теперь поправлять-починять, одной рукой сыновьям немножко помогал. Они уже выросли к тому времени, сами все умели. А без работы что за жизнь у мастерового человека? Горе, а не жизнь!
Вот он стал болеть, чахнуть, зиму протянул, а по весне умер. Смерть ему руку и разжала. А в ладони вот это самое колечко лежит, этот перстень кровавый. Этим перстнем много сделать можно, да больше на худое он заряженный.
Клады ведь, милая моя, трогать нехорошо! Молитвами цыганята большую беду отвели, а если бы позарились на бэнгово добро, не видать нам их живыми!