К книге
Золотая чашаПро Сталина
43%
Про Сталина
12

Увидеть нашу учительницу Клавдию Николаевну без улыбки невозможно. Или почти невозможно. Рассказывает о серьезном, а уголки губ хотят улыбаться. Это такая особенность ее лица. Только два раза она не улыбалась: когда умер старый школьный кочегар Семеныч и когда закачалась лампа в классе: землетрясение.

Это было уже после уроков, когда мы обсуждали подготовку к празднику Победы. Я радостно сообщила, что у моего папы-фронтовика день рождения приходится как раз на девятое мая. Подружки закричали и зааплодировали. Маленькая рыженькая Света Карлова, наша школьная художница, предложила поздравить его как-то особо. У меня счастливо забилось сердце, и я не смогла сдержать улыбку до ушей.

Неожиданно что-то задрожало в воздухе и загудело. Никто из нас не испугался, только у одной девочки закружилась голова. А учительница быстро открыла дверь и строго, даже слишком строго, приказала:

– Все оставить на партах! Все на улицу! Не бежать! Не бежать! Быстрым шагом! – и не улыбалась.

Поэтому мы в точности исполнили ее приказание. Она открыла нам дверь на улицу и крикнула:

– А теперь – бегом! На спортплощадку! На футбольное поле! – а сама осталась в школе.

В школе лопнули трубы отопления и потрескались стекла. Четыре дня мы не учились. А потом все пошло по-старому и учительница улыбалась нам снова.

Но вот сегодня она смотрела на нас без улыбки. И все мы притихли, все отчего-то чувствовали себя виноватыми и сидели тихо, как мышки. Кажется, что-то случилось.

После уроков она задержала нас на несколько минут. Сказала немного сдавленным голосом:

– Ребята! Вчера закончил работу 20-й съезд нашей партии. Коммунистической партии Советского Союза. – И замолчала. Мы ждали продолжения. Она будто хотела еще что-то сказать и все не могла найти слов. Тревога вкрадывалась в мое сердце. Я покосилась на брата. Его глаза были растерянными, а брови напряженными.

Наконец учительница заговорила:

– У кого родители фронтовики… спросите, что они об этом думают… Хорошо? И всё. По домам.

Вечером мы с Лешкой пристаем к папе. На наш прямой вопрос: «А что, Сталин плохой?!» – он что-то долго и путано объясняет мне… про партию… про вождей… про прошедшую войну… про какие-то ошибки… и видно, что сам не верит своим словам. По крайней мере, сомневается.

У папы совсем молодое лицо и седые волосы. Если он начинает приглаживать их левой рукой – той, на которой все пальцы, – значит, волнуется, или чем-то недоволен, или что-то неприятное произошло. И сейчас, отвечая на мой вопрос, он часто поднимает руку к волосам.

Постигшее меня потрясение не дает покоя моей душе. Давно ли учительница говорила нам, что Сталин – величайший вождь всех времен и народов…

Как всегда в минуту трудностей и сомнений, я бегу к бабушке на кухню. Спрашиваю торопливо:

– Бабушка, ты слышала? Про съезд, про Сталина?

– Слышала, – отвечает она неохотно, – вон, радио с утра талдычит…

– Бабушка, почему так? Мы же его все любили, он фашистов победил. А теперь оказалось – он плохой. Нам велели у родителей спросить… у кого фронтовики… А ты, баб, как думаешь про него?

Мы обсуждаем новость, но я не могу понять, считает ли она Сталина хорошим или плохим. В конце концов растолковывает:

– Лёлушка, детонька моя… Не бывает так, чтобы один человек не был сразу и плохим и хорошим. Все люди такие – и плохие и хорошие сразу.

– Как это? А я? А ты? А папа? – Мне еще хочется продолжить: «А мама? А брат? А учительница?» Но слова вдруг перестают рваться наружу: да ведь она права! Это же я, такая хорошая и послушная, стащила на днях медовую карамельку, торчащую разноцветным хвостиком фантика из-под весов в магазине у Булки, и даже не поделилась ею с братом, сунула сразу в рот и съела так, что он не видел. Это же я навернулась на велосипеде соседского мальчишки и, обнаружив поломку, потихоньку поставила велик под лестницу, вроде я его и не трогала. Это же я вырвала страницу из тетради, получив двойку… А сломанный мамин столетник? А разбитая банка сметаны? А порванное платье? Ну, кто же в нарядном платье катается на велике!

Я расстроенно вздыхаю, а бабушка тихонько посмеивается. Ну, зачем я вспомнила эту карамельку! Теперь она знает… Я не сказала, только подумала! Ну и что? Она знает.

Лицо бабушки уже стало серьезным. Она говорит:

– Вот, Лёлушка… У всех людей души и черные и белые сразу. Где-то черные, где-то белые.

– А где-то серые? – пытаюсь острить я.

Она отвечает серьезно:

– А вот серого больше всего. У кого-то серое едва-едва серое, а у кого-то такое серое, что вот-вот черным станет.

– А у Сталина?

– У Сталина как у всех. Но у него сила и власть были. Где власть, там всегда черное перетянет.

Родился человек – у него душа беленькая, чистенькая, ни пятнышка! Живет, растет, душу свою пачкает… Украл в первый раз, ребенка ударил или старика обидел – пятно на душе появилось. У кого это черное пятно болеть начинает, тот в церковь пойдет и покается. Если покается по-настоящему, по правде, никогда больше греха такого не сделает. Пятно посветлеет помаленьку, глядишь – и нет его. А кто только для виду кается, сам себя утешает да оправдывает, у того пятно в душу так въестся – ничем уж не отмоешь! А там другое, третье, так и вся душа почернеет! А бывает, одного обидел – пятерых утешил… Или у богатого взял, бедному отдал… Тоже пятно светлее станет, но совсем не исчезнет – грех-то ведь упал на душу! Нет, без покаяния нельзя.

– Бабушка, а как же мне быть? – осторожно спрашиваю я. – Пионерам же нельзя в церковь… как же каяться?

– А просто. Мне все рассказывай, мне кайся. А я уж решу, как быть. Мне и в церковь можно, и с батюшкой поговорить, и со своим Дэвло… Да не бойся, Лёлушка, мне про все сказать можно.

Как хорошо, что у меня есть бабушка, которой все можно рассказать: и про карамельку, и про велик…

Я было открываю рот, чтобы начать покаяние, но она продолжает про Сталина:

– А ведь верующий человек был! Только сначала скрывал свою веру, а потом давил ее в себе, глушил. А помирать боялся! Знал…

Гитлера победил. У Гитлера души и вовсе не было, сначала сам ее всю испачкал, сапогами истоптал, а потом и вовсе сжег напрочь. В газовой печи. И все, кто круг него были, через него души себе погубили… все, все… Что генералы, что солдатики… Всех бэнг (черт) лукавый к себе забрал.

А Сталин его орду прогнал, людей из его когтей вызволил… Господь ему за это другие грехи простит? Мы не знаем… Одних людей спас, а других загубил. Ведь он эту тьму фашистскую не просто побил – он ее кровью наших сынков залил… Вот у твоего батюшки, моего сыночка, рука беспалая… А как он до войны играл, что на гитаре, что на скрипочке, душенька ты моя… Ой, как играл! Моими молитвами да заговорами живой остался – ведь у самого сердца железная зазубринка!

Она садится на свою кушетку и задумывается. Я пристраиваюсь рядом, падаю головой на ее плечо. Почему я никогда в жизни не могла сесть вот так рядом с мамой? Потому что у нее помнется блузка и растреплются волосы. Потому что у нее нет времени. Потому что она устала после работы.

Бабушка тихонько затягивает грустную мелодию. Какой у нее красивый бархатный голос! Такого низкого фиолетового оттенка… как печальные цветы на ее шелковой шали…

Вдруг она замолкает, прервав песню на самой красивой ноте, и говорит:

– Ты, Лёлушка, не думай о матери плохо. Она плохого никому не сделала. А что не приласкает тебя, так я на то есть… – и обнимает меня покрепче, и прижимается к моему виску теплыми сухими губами. – Ей тоже несладко пришлось… Знаешь, как она на доктора выучилась?

Еще небольшая была, в школе в самых лучших считалась. А край голодный, а семья бедная, сестренки-братишки малые, всем кусок хлеба дай. Вот ей отец и велел работать идти. А она одно: учиться хочу, учиться! Плакала, упрашивала… А потом взяла да Сталину письмо написала: как, мол, быть, батюшка Сталин? Учиться хочу!

Мало кто ему писал? А вот уделил же ей!

Пришли к ним двое. Шляпы на них серые, и лица серые, а глаза красные. С недосыпу. Уж война на подходе была. Пришли, а батюшка Димитрий Иваныч бледный стоит, к стене прислонился! Ну как заберут?! А они ему: стране, мол, специалисты нужны! Дочка у тебя молодец, не чета тебе! Чего учиться-то ее не пускаешь, дяденька, а?

Ну, вот смотри ты! Это они уже узнали, что она учится хорошо!

И куда ж ему деваться было? Что ж, учись, мол, доча, на доктора!

А когда узнал, что там за учебу еще и платят, и паек дают – крупки, сухарей, сахарку немножко, – и совсем размяк.

Она снова задумывается. Я расслабленно лежу головой на ее плече, а она, обнимая меня, покачивается, будто убаюкивает, как маленькую.

– Видишь, как было-то, Лёлушка…

– А папа? – спрашиваю я уже полусонно. – Он как выучился?

– А его в детском доме выучили. Знаешь, почему я табор свой бросила? Чтобы к сыночку поближе быть.

Муж мой, незабвенной памяти Лукашенька, тогда умер уже. Петруше лет шесть было. Стояли мы у самой окраины города. Днем гадать да хлеба просить бегали, а чава́лэ (ребята) коней ковали, топоры да косы точили. Вечером костры палили, еду варили, детей кормили.

Пришли в табор люди с наганами. У всех красные звезды на шапках. Пришли детей забирать. Кто же отдаст?! Цыганки в крик, мужчины грудью встали – хоть всех убейте, детей не отдадим!

Самый главный у солдат этих немолод, глаза усталые, усы седые. С понятием человек, ни наганом, ни нагайкой зря не машет.

– Тише, – говорит, – цыгане! Не шумите, выслушайте! Детям зла никто не желает! Сам товарищ Сталин о них позаботился! Его указ! Вы вот бродяжите, голодаете, каждого куста боитесь! А там детей и кормить и учить будут, на чистых постелях будут спать! Никто не обидит!

Отвечает наш старший, дедушка Филин:

– Это ты все верно говоришь, казенный человек! И голодные наши ребятишки, и грязные. Но они матерей своих любят, а матери – их, болезных. А там кто их полюбит? Кто приласкает? Кто парнишку на коня посадит, кто девочку гадать научит? А грамотные у нас в таборе тоже есть!

Спорили, плакали, кричали, шумели. Ни с чем уехали казенные люди.

Ночью мы у костра сидели, вот что придумали: скажем, что дети наши заразой какой больны! Поди испугаются. А бабушка Софья противилась: накличете, говорит. Так и есть – накликали!

Захворал Петруша мой, огнем горит! Надо бы заговорить, водичкой окропить, а некогда – собираемся! Не успеем убежать – так и так с детьми прощаться! Двинулись. Я Петрушу на руках держу, кудри его глажу, целую, слезами умываю. Заговор шепчу, Богу молюсь. Сердечко мое колотится, заходится! Помрет – не воротишь! Слышим – скачут на конях, уже не трое – десяток. Окружили нас, остановили. Дедушка Филин говорит их старшему:

– Не серчай, казенный человек, не отдадим детей. Да вы и сами не возьмете, заразные они. Посмотри-ка! – Полог моей кибитки откинул, Петрушу показывает. Сыночек мой в жару, стонет, хрипит. Как глянул начальник, с лица сменился! Потрогал рукой лоб ребенку, на меня сердито смотрит:

– Что ж ты за мать такая! Езжай скорей в город, к доктору вези! Ведь помрет того гляди!

А я плачу:

– Что ты, родимый, какой доктор? Денег нет у нас! Сами лечим, только уж вы не мешайте!

– Темная ты, – говорит, – цыганка! В нашей советской больнице советский доктор бесплатно лечит! Езжай, езжай, не теряй время! Хоть моего коня возьми! – Глянул на своего солдата: – Сопроводи!

Боязно было, ой как боязно! Но когда дитя помирает, на все пойдешь, лишь бы задышал хорошо, лишь бы глазки открыл!

Приехали в больницу. Доктор в белом халате встретил. Сам худой, руки длинные, ноги длинные, глаза черные, как у цыгана, да быстрые такие! И говор быстрый, а слова все непонятные. Тут же нянька, старенькая уж, в белом платочке, глаза в очках горестные. Видно сразу, что много бед видела.

Сыночка моего раздели, на коечку положили, водичкой попоили, мокрыми тряпочками обтерли. А я как иголку у доктора в руке увидела – обмерла вся, аж горло перехватило! Нянька меня за руку взяла, успокаивает, уговаривает. Смотрю – и правда полегче моему Петрушеньке, не хрипит, дышит. Пока не уснул спокойно, доктор с него глаз своих черных не сводил. Потом на меня оглянулся и говорит няньке:

– Макаровна, супа ей налей. – И ко мне: – Ну и куда ты сейчас? Своих догонять?

Я на колени упала:

– Батюшка доктор, не гони меня! Я сыночка не оставлю! Я тебе помогать стану! Лечить умею, все заговоры знаю!

Он как захохочет, аж слезу утер. Отсмеялся, спрашивает:

– А постирать, помыть?

– Батюшка, все сделаю, родимый! Работы не боюсь и грязи не боюсь, только не гони! Спать буду возле сыночка! Под крышей и на полу можно!

Он говорит няньке:

– Топчан ей поставьте. Что ж она на полу-то будет… Да халат ей там подбери, а тряпье свое пусть отстирает как следует.

Так и осталась при больнице.

Сколько дней прошло, теперь не вспомню. Сыночек стал понемногу головку поднимать, суп тепленький кушать с ложечки, а то все только воду пил. Я посижу с ним – и поплачу и порадуюсь – да к другим бегу. Там такие были – только стон да крик… И уберу за ними, и помою, и покормлю, и постель перестелю. Мне ли, цыганке, брезговать?! А другой раз и погадаю: поправишься, мол, своими ножками бегать будешь, на хлеб зарабатывать, в своем дому жить, в любви да согласии. Доктор раз услышал, думала, ругаться будет. А он говорит: хорошо, Лёля, подбодрила душу болезную!

И все я удивлялась: ведь по-другому про гадже́н думала… А тут вижу – люди-то добрые. Доктор – его Наум Наумычем звали, би́болдо (некрещеный, еврей) – прибежит раным-рано, сразу к моему – как, мол, тут наш цыганский барон? Бароном его прозвал. То яблочко ему принесет, а то конфету. Наши цыганские дети конфет-то и не видали.

Петруша поправляться начал. Только скорые шаги доктора услышит, заулыбается. Жизнь бы за эту улыбку отдала! А я его, Наум Наумыча, всей душой принимала, всем сердцем! Выходил мне мальчонку! Другой раз и командира того добрым словом поминала, что заставил в больницу ехать, коня дал. Чуть живым дитя довезла!

Вечером доктор к нам на кухню приходил, чай пить. Увидел как-то, что я газету смотрю, удивился:

– Так ты грамотная? А я думаю, в кого это парень твой такой смышленый!

А какая я грамотная? Бабушка Софья читать научила по своему старому Псалтырю. Других книг у нас не было. Газеты случались, я вслух читала. Только больше там слова непонятные были. Начну читать, наши кричат: давай другое читай!

Вот как-то говорю я доктору:

– А ты, батюшка Наум Наумыч, в Москве не бывал?

– Бывал, – говорит, – я учился там.

– А, вот где на докторов учат! А Сталина не видал ли?

– Нет, не видал. А тебя Сталин интересует?

– Мне интересно, зачем он велел цыганят из таборов забирать.

– Это кто тебе сказал такое? Не цыганят – беспризорников.

Тут он мне и растолковал: беспризорника – его поди поймай! А поймать надо столько, сколько в бумаге указано! А тут цыганята чумазые, от беспризорников не отличишь. Да забрать сразу всех из табора, вот и бумагу выполнили!

Обида мое сердце рвала! Как же так, из-за бумажки дитя от матери отрывать!

Вот и думай: хорошие они, гадже, или плохие? Да как и у всех: и хорошие есть, как доктор, как нянька Марья Макаровна, душенька светлая, и плохие, как те, кто послал солдат за детьми в табор. Сталин-то им велел беспризорных детей под крышу собрать, чтобы не заголодали, не замерзли, в беду не попали. А эти его обманывать! Но ведь и из них один пожалел мальчонку хворого! Вот какая у того человека душа – черная, белая?

…И вот как-то приходит наш доктор, достает из своего портфеля книгу, Петруше подает. Подарок, говорит. Вся в красивых картинках, но, видать, читаная-перечитаная, углы обтрепаны. Сказки Пушкина это были. Никогда не забуду, как Петруша радовался! Он тогда еще вставать не мог. Читали ему мы по очереди с нянькой Макаровной. И как ни зайдешь, он все картинки смотрит. В этой книге я ему буквы показывала. По ней и читать научился. Как он эту книжку берег! Все под подушку прятал. Уж когда большой стал, достанет другой раз – и читает опять… А как на фронт идти, он в мешок свой раньше всего эту книгу положил. Правда, с фронта уж не привез – сгинула где-то…

А тогда… долго болел… Как стал с постели подниматься, я в дорогу засобиралась. Поклонилась в ножки доктору:

– Спаси тебя Христос, батюшка доктор Наум Наумыч! Отблагодарить нечем, дай хоть погадаю тебе!

– Нет, – говорит, – судьбу свою я знаю. А ты вот что: если благодарна мне, так сделай, как я велю! Табор свой найдешь ли, нет, а одна в дороге погубишь сына после такой тяжелой болезни. Нельзя ему сейчас ни голодать, ни мерзнуть. Давай-ка мы с тобой завтра вместе поедем в детский дом, у меня там директор знакомый. Расскажу, как ты работаешь, и тебя пристроим, и ребенок в тепле и чистоте жить будет у тебя на глазах. Согласна?

Кто бы другой сказал – ни за что бы не согласилась. А доктору поверила.

Предыдущая главаГлава 12 из 28Следующая глава