Мы с бабушкой сидим на кухне, на ее кушетке, покрытой бараньей шубой. Она негромко поет мне старинную песню про черные глаза, про молодость и красоту.
– Бабушка, – спрашиваю я, – это про тебя песня?
Бабушка смеется, одной рукой прижимая к себе мою голову.
– Бабушка, – продолжаю приставать я, – ты же красавица была? Почему я на тебя не похожа?
– Как же не похожа? – говорит бабушка уже серьезно. – Ты вся в меня. – И понижает голос почти до шепота: – Я вот что тебе скажу: ты – это я и есть. Только молоденькая.
Закипает чайник, бабушка поднимается и отходит к плите. А я в полном недоумении размышляю над ее словами.
Мы пьем чай из красивых тонких чашек, которые она привезла маме в подарок, она подсыпает мне сахар и продолжает разговор:
– Глазки твои светлые, так ведь мой муж, твоего папки батюшка, он русским был.
Вот стояли мы на большой реке. Берег обрывистый, крутой. Дожди пошли, да такие проливные!
В дожди цыганам совсем плохо: все попоны промокли, одеяла промокли, одежды сухой нет… Дороги раскисли, размокли… а земля там такая, что конь копыта не вытащит…
Вода высокая стала, бурная, мутная. Мы с сестрами ходили по воду далеко, там в лесу родничок из земли бил. А ребята коней поить еще дальше водили, где берег не такой крутой. Костер разжечь уж так тяжело! Бабушка Софья под юбками держала завернутые в тряпицу смолистые стружки и бересту. Ее огонь лучше всех слушался.
Навес сделали на пригорке, где посуше. А дождь достает!
Ничего нет хуже, чем спать в мокрых юбках! Утром все сердитые, злые, дети плачут, кричат…
Мы с сестрой Зорюшкой захворали. Она совсем слегла, огнем горит, дрожит вся, и плакать сил нет. Я еще держалась. Бабушки к нам детей не допускали. Лечили нас горячими отварами, лесными травами, молитвой да заговорами.
Вот сижу у костра, огонь берегу, лицо горит, а сама мерзну, трясусь. Слышу, брат кричит:
– Гави́тко (крестьянин) едет!
Шлеп-шлеп копытами по грязи, подскакал парень на рыжем мерине, здоровый такой, косая сажень в плечах. Рубаха мокрая, на голове картуз мокрый, из-под него кудри мокрые, рыжие. И лошадка у него крупная, широкогрудая, гривастая, не чета нашим. Бегут к нему ребятишки, смеются: рыжий на рыжем прискакал! Говорит парень:
– Давайте, цыгане, ко мне на хутор, на мое подворье детей и старух увезем. Хоть на сеновале укроются.
Поклонилась ему бабушка Софья:
– Спасибо, родной. У нас вот две девушки хворают, ты лучше их забери. Им в тепло надо.
– Да что там: поехали все!
Обрадовались мы, собрались быстро, малышей на руки, старшие вперед нас бегут.
Сарай у него большой, в одном углу печурка, другой конец до самого верха сеном забит. Хозяин – Лукой звали – сам печурку растопил, сухие рядна и тканые дорожки принес из избы, детям молока горячего. Пришли братья его, оба такие же крупные, рыжие, жены их – тихие, неслышные. Пришла старая мать, седая, строгая, неулыбчивая. Мы прямо оробели. Говорю ей:
– Не гневайся, матушка, мы плохого не сделаем!
– Да что ты, – отвечает, – я не сержусь. Знаю, каково в мокреть без крыши над головой! Вы только с огнем не балуйте.
Вот согреваемся, одежду сушить повесили, ребятишки сытые, спят в тепле – как хорошо! Кажется, ничего лучше в жизни не бывает!
Наутро, смотрю, сестра поднялась, улыбается. А мне, наоборот, за ночь хуже стало. Голову поднять сил нет.
Весь день лежала, плакала, а Бога благодарила, что в тепле и сухости. Бабушка Софья от меня не отходила, заговаривала, травяным отваром поила. Наши утром рано поднялись, пошли хозяину помочь коней перековать.
Возвращаются под вечер, радостные, довольные, голоса веселые, и у ребят, и у хозяина. Девушки им чаю с сушеными яблоками налили, бабушка лепешек напекла на печке, хозяйка каши, а детям яичек принесла. Меня покушать уговаривают, а я не могу – в глазах все плывет, качается… На другой день хозяйка для меня курочку зарубила, принесла горячей юшки, я через силу три глотка сделала – нет, не могу ни есть, ни пить.
Хозяин пришел, смотрит на меня. Мне бы встать, а сил нет… Разговоры слышу, а о чем – не понимаю.
Ночь пришла, совсем худо, думала: последний мой час… А дождь по крыше все стучит!
Но вот наутро солнышко выглянуло. Да такое яркое, веселое! И я живая! Так встать хочется, выйти на вольное – не получается. Только приподняться смогла…
Еще день прожили у хозяев, пока не просохло все. Собираться надо. До зимы к морю выбраться успеть. А я встать все не могу. Сестры вокруг меня суетятся, бабушку просят: пошепчи еще!
– Все, – говорит, – что могла, сделала. Теперь только на Дэвло надеяться надо.
Приходят старая хозяйка с молодым хозяином, говорят:
– Оставьте здесь девушку. Помрет ведь дорогой. Мы ее выходим, она вас догонит потом…
Все вокруг меня собрались, весь табор. Кто мне волосы гладит, кто целует, кто за руку держит. Посидели-посидели да и ушли.
Вечером Лука перенес меня в избу, в чистую горенку.
Сколько дней я не поднималась – не знаю. Ухаживали за мной и старуха, и молодые хозяюшки, Дуня с Агашей. Наконец смогла я выйти, с крылечка спуститься. А крыльцо у них высокое, с подклетом. Сижу на нижней ступеньке, думаю: как же обратно в дом-то вернуться… Вышла Агашенька, села рядом, говорит тихонько:
– Ну что, скоро уйдешь от нас? Оставайся, подруженька, полюбили мы тебя все!
– Агашенька, милая! Спасибо тебе на добром слове! Не знаю, как быть мне. Табор догонять – куда! Вот с крыльца сошла, а обратно – сил нет! И остаться не могу, моя жизнь – дорога.
Вечером ужинать позвали. В первый раз я с хозяевами за стол села, а то все не могла. Смотрят на меня все ласково, а старая разговор завела про какого-то купца, что на цыганке женился, а потом про скотогона, который откуда-то привез себе черную женку. Поп венчал. И все на то упирает – живут, мол! Детишек народили, вырастили!
Лука глазами в стол уперся, молчит. И я молчу, а братья его поддакивают матери, кивают.
Утром, едва солнышко подниматься начало, я ушла. Мне собираться нечего. Платок на плечи, да и в путь.
Иду по дороге за солнышком… Куда мой табор ушел. На закат. Я на ногу легка была, весь день брести могла, да, видать, болезнь не совсем отпустила. Пройду немного, присяду, отдохну, поднялась, пошла. И вот уже солнышко над головой.
Гляжу, с пригорка село видно. Церквушка посередине.
Поспешила туда. Иду, чую: земля из-под ног уходит, голова кружится. Устала. Идут мне навстречу бабы, крестьянки. Я им улыбаюсь, уговариваю: счастье, мол, нагадаю. А уже знаю – ничего не дадут. По лицам вижу. Одна говорит сердито, зубы сжала:
– Проходи мимо, колдовка черная!
Что ж делать? Хоть не побили!
Побежала я дальше. К церкви подошла. Свечку бы купить, за здравие моих спасителей поставить, а не на что. Ну, думаю, выгадаю что-нибудь, свечку куплю. Люди из храма идут. Я им кланяюсь, подать прошу. Мимо проходят. Монашенка вышла, просфору мне подала. Я за пазуху сунула, рада, со вчерашнего дня не ела. Хоть и маленькая просфорочка, а зато хлебушек Господень.
Одна девушка бросила мне монетку, я поймала и говорю ей:
– Спасибо тебе за доброту. Иди, я тебе погадаю, судьбу расскажу.
Отошли с ней в сторонку, я ее за ручку взяла, на ладонь глянула. В это время позади меня голос женский, визгливый:
– А, вот она, вот! Держите ее!
Я оглянулась: бежит ко мне баба толстая, лицо красное, щеки трясутся, из-под платка космы… За ней еще одна, палкой размахивает. Чего стоять, хорошего ждать? Я от них бегом! Бегу – ног не чую! В переулок забежала, а там тупик! Ни назад, ни вперед! Ну, думаю, смерть догоняет! А куда деваться? Стала у ворот. «Что я им сделала? – думаю. – Может, спутали с какой цыганкой?»
Тут калитка скрипнула, приоткрылась, а оттуда старушка старенькая в черном платке, говорит-шепелявит:
– Уходи-ка ты подобру-поздорову, цыганочка. Давеча были у нас ваши, гадали-ворожили, песни играли. Все радовались, хвалили. Утром ушли они, а к обедне изба загорелась посередь села, возле которой они пели-плясали. Одни головешки остались. Погорельцы теперь по чужим избам ютятся. Увидят тебя – поколотят!
Тут крики послышались, ругань. Старушка меня за рукав схватила, в калитку, и затворила за мной. Стою ни жива ни мертва, а старушка мне знак дает: молчи, мол. Слышу, за калиткой кричат, ругаются:
– Сюда она побежала! Здесь она!
– Могла и запрятаться!
– Она колдовка, могла и оборотиться!
– Вон, гляди, колесо от телеги! Не она ли?
Слышу удары палкой о дерево. Собаки за заборами лаем исходят!
– Хватит, хватит, не она это! Зря только хорошее колесо изломали!
А у меня голова кругом, сердце заходится. Опустилась я потихоньку наземь, головой к калитке прислонилась, глаза закрыла. Слушаю: уходят враги мои, смерть моя уходит. Глаза открыла – старушка мне воды в ковше подает. Попила водички, полегче вроде. Поднялась, старушке в пояс поклонилась:
– Спаси Христос тебя, бабушка. Прости, нечем отблагодарить! Погадала бы, да ты свою жизнь сама всю знаешь.
– Ступай, цыганочка, ничего не надо! Ты иди все против солнышка, мимо церкви стороной, так быстрее из села уйдешь.
Бегу, опять той улицей бегу, которой сюда пришла. Ай, догоняют! Догоняют бабы с палками, и с ними двое мужиков. Спотыкаюсь, нет сил бежать! Повернулась – лицом смерть встретить, упала на колени, перекрестилась… Бегут навстречу, кричат, ругаются! А сзади конский топот слышу. Оглянулась – скачет ко мне конь красный, сквозь гриву солнце огнем горит…
И все. Услышала только, что небо раскололось надо мной, звездами рассыпалось. Темнота наступила.
А потом долго качалось все, я качалась, как в теплой колыбели… Когда глаза открыла – облака в небе качаются, ветки деревьев качаются надо мной. Это Лука вез меня на своем Рыжем, обнимал. Сам Господь послал его за мной. Спас он меня во второй раз. Потом и третий раз был.
Жили мы с Лукой душа в душу.
Сношки мои, Дуняша и Агаша, весь день работают, вечером сядут на крылечке – поют или меня просят:
– Спой по-своему, сестрица!
Они с того села обе были, где изба после цыган сгорела. Там их отцы-матери, сестры-братья жили. Старушка, что меня от селянок укрыла, Агаше теткой приходилась. По праздникам в гости туда ездили, меня с собой звали, но я и близко к тому селу подойти боялась! Пойдем, бывало, по грибы, по ягоды, я все в другую сторону сношек тяну. С Лукой в церкви венчались, и то не в этом селе, в дальнее ездили. Я уговорила.
По весне матушку старую схоронили. Она на вид строгая была, а богобоязненная, молиться любила. Ну и забрал ее Господь тихо – успела!
И я все молилась, Бога благодарила за хорошую жизнь. Ни голода, ни холода – только добро, любовь да ласка.
А все на сердце печаль. Скучала я сильно, по своему табору, по родне, по жизни кочевой тосковала. И все беды ждала. Непривычно цыганке жить без горя!
И вот пришла беда.
В июне ночью гроза расшумелась-разгремелась, молния в крышу ударила. Враз заполыхало! С дома на сеновал, а оттуда на конюшню перекинулось. Мужики добро спасать, сношки иконы похватали, а я в конюшню бросилась, лошадок выпустить. А там уж крыша занялась. Коней я выгнала, а сама в дыму заплутала, не могу выход найти. Так бы и сгинула, да вытащил меня супруг дорогой, памяти незабвенной любимый Лукашенька.
Ах, горе, горе какое! Плачь не плачь – слезами огонь не затушишь!
Лука говорит:
– Вот если бы я тебя в дыму не нашел, это горе было бы! А добро сгорело – Господь дал, Господь взял. Что ж поделаешь! Вытерпим, выдержим!
Подумали с братьями, поделили лошадей. Братья примаками к жениной родне пошли. Нас звали, но я страх свой перед тем селом не пересилила. Телега одна осталась, нам отдали. Сложили в нее, что уцелело, Рыжего запрягли, кобылу с жеребенком сзади привязали да и отправились мой табор искать. Долго, долго по дорогам колесили, каждого встречного расспрашивали – не видал ли цыган. Нашли по осени только, когда забереги подмерзали.
Цыгане и не ждали меня, думали, померла, схоронили.
Когда увидела табор на берегу речки, не могла на телеге усидеть, соскочила, со всех ног бегу, кричу, что – не помню!
Как меня встретили! И обнимают, и плачут! И целуют! Праздник сделали, будто свадьба. А и то! Мы с Лукой на хуторе своем настоящей свадьбы не имели, даром что в церкви венчанные.
И начала я жить по-старому. Муж мой к таборной жизни быстро привык. К нему как к родному все, добро цыгане помнить умеют.