К книге
Звезды не гаснутРОССИЯНИН. ОТЪЕЗД ДОМБРОВСКОГО
38%
РОССИЯНИН. ОТЪЕЗД ДОМБРОВСКОГО
18

Новое место, выбранное для стоянки отряда, пришлось по душе партизанам. Можно было подумать, что в этом лесу еще ни разу не ступала нога человека, настолько ревниво сохранил он первозданную красоту. Деревья, как на подбор, в несколько обхватов. Крона каждого из них — пышный шатер, где безбоязненно шныряли любопытные белки. Воздух, насыщенный грибным запахом, распирал легкие, слегка кружил голову. В овраге, заросшем непроходимой чащобой малинника, пробивалось два родника. И вода в них была такой вкусной, что сколько бы ни пил — хотелось еще и еще. А цветов, каких только не было тут цветов! Уже на следующий день Ядвига нарвала два роскошных букета. Один поставила в своем маленьком шалашике, весь пол которого был застелен мятой, другой передала Станиславу.

— Ты ведь, наверное, и не догадался нарвать для своих командиров? Возьми обоим…

Сказала, покраснела и торопливо ушла.

«Обоим, — покачал головой юноша, — обоим. Эх, Ядя, Ядя. Нитки-то белые. Разве ж я слепой…»

Не один Стасик, многие партизаны теперь видели, насколько изменилось отношение девушки к Домбровскому. Раньше она не то что избегала, но старалась реже попадаться ему на глаза. А вот с тех пор как он загородил ее своим телом, приняв вражескую пулю на себя, пользовалась любым случаем, чтобы побыть с ним вместе. Похудевшая, она просиживала возле него целыми часами, почти не меняя позы, никогда не начиная разговора первой. Так же тихо, неподвижно лежал и Домбровский. Не потому, что чувствовал противную слабость. Просто ему вполне достаточно было видеть и чувствовать рядом с собой любимую…

Не переставая покачивать головой, Станислав прошел к офицерам, передал присланные Ядвигой цветы.

Долгов кивнул: спасибо, мол, дружище, и положил букет к изголовью Домбровского. Тот поднес цветы к лицу, жадно втянул в себя густой аромат, попросил:

— Позови Тадеуша.

Разыскав Навроцкого и передав ему приказание, Станислав лег под кустом орешника вверх лицом, положил под голову руки, задумался. Жизнь, жизнь. Как много в ней неясного, непонятного. Или сами люди делают ее такой? Кто знает, кто знает… Может быть, и делают, да только против своей воли. Ведь вот не первый раз он старается не думать о Яде — напрасно!

Редкое самообладание Домбровского, его умение скрытно переносить нестерпимую боль ввели в заблуждение партизан. Весь отряд верил в скорое выздоровление хорунжего. Между тем ему было все хуже, а пришла очередная ночь — стало и совсем плохо. То и дело терял сознание, метался в бреду, натужно хрипел и все грозился придушить какого-то Милковского. Об этом Ядя рассказала Навроцкому, Долгову и Славинскому, собравшимся у командира.

Глаза у нее — поблекшие, лицо — измученное. Ей непременно требовалось отдохнуть, поспать, а она ни за что не хотела уходить. Пришлось почти насильно вывести ее из землянки.

— Иди, Ядя. Иди! И не беспокойся.

Домбровский проспал около часа. О многом успели переговорить за это время его товарищи по оружию. Решили: сегодня же отвезти командира в такую весь, где можно найти надежного доктора или хотя бы фельдшера. И когда тот проснулся, сообщили о своем решении.

Две-три минуты Домбровский лежал молча, осмысливая услышанное. Потом вдруг рванулся:

— Надоел? Отделаться хотите? Обузой стал? Да я!.. Ну обождите! Ну!..

Взрыв ярости прошел так же быстро, неожиданно, как и возник. Хорунжий устало прикрыл глаза.

— Пшепрашам, други. Нервы — ни к черту. Еще раз прошу: извините… Я же понимаю: хотите мне добра. И я вас не буду связывать. Не имею права. — Он сосредоточенно посмотрел на свои худые руки: — Поеду. А куда — голову ломать не надо. В родную Вильгу. Как-нибудь на Звездочке потихоньку доберусь. — Что-то похожее на виноватую улыбку скользнуло по его лицу. — Мы ведь с Ядей об этом тоже толковали…

Перед самым вечером партизаны собрались возле шалаша Домбровского. Поддерживаемый Стасиком, тот выбрался из шалаша, сказал с придыханием:

— Хочу, друзья, попрощаться… Верю, вернусь скоро, но…

У Славинского предательски задрожали губы. Он сердито прикусил их и отвернулся. Корелюк, наклонив голову, усердно ковырял носком ботинка неподатливую землю. Вслух всхлипнула Барбара.

— Вот это уже ни к чему, — встрепенулся Домбровский. — Я еду не умирать, а с вами остаются отличный коман…

Покачнулся. Не поддержи его вовремя с одной стороны Долгов, с другой Навроцкий — упал бы.

Нетерпеливо переступив с ноги на ногу, словно не зная, с какой именно начать дальнюю дорогу, Звездочка плавно потянула тарантас. Домбровский полулежал в нем на ворохе свежей, только что нарванной травы. Правила лошадью Ядвига. От охраны, которую настойчиво ему предлагали, решительно отказался.

— Обойдусь. А в отряде каждый человек — на вес золота.

Долго не расходились партизаны. И тарантас скрылся среди окутанных вечерними сумерками деревьев, и легкого постукивания копыт давно уже не было слышно, а они все стояли, будто чего-то ждали. Но вот Долгов негромко скомандовал:

— Разойдись!..

Люди понуро разбрелись в разные стороны. Ни шуток, ни смеха. Наступил ужин, молча поели — и спать. Казалось, и утром поднимутся такие же грустные, и не скоро еще от них услышишь громко произнесенное слово. Но пришла ночь, и Долгова разбудил шумный говор. Голоса взвинченные, возбужденные, партизаны что-то доказывали друг другу, а что именно — попробуй разберись: говорили одновременно несколько человек, слова сливались в общий гул.

Ничего не понимая, Долгов стал поспешно одеваться. И вдруг замер: речь шла о нем. Упоминали то по званию, то по кличке. Прислушался внимательнее, оказалось: бойцов волновало то, что их командиром стал он.

«Пойти? Пусть разговор идет при мне, не за глаза? Ни в коем случае! Только помешаю. Сами решат лучше: гожусь ли в их начальники, хорош я или плохой…»

Двинулся в глубь леса. Голоса тише, невнятнее, пока не замерли совсем. На душе у него тревожно, смутно, мысли об одном и том же: о взаимоотношениях с людьми отряда. Еще недавно они были ему совершенно чужие. А теперь, сам не заметил как, породнился, сердцем прикипел. И чего уж лукавить: ему вовсе не безразлично, что говорят они сейчас о нем. Как о человеке, как о командире. Впрочем, последнее не столь важно: он готов быть и рядовым бойцом. Главное, чтобы признали его своим по духу, чтобы поняли и поверили: их боль — его боль, их интересы — его интересы…

Когда вернулся в лагерь, первым встретил Навроцкого. Тот сразу же предложил:

— Побродим еще немножко?

Долгов дернул плечами: как, дескать, хочешь, мне все равно.

— Э-э, так не пойдет. За тебя, командир, люди горой, а ты…

— Потому и митингуют?

Навроцкий ответил: нет, не потому. Вообще-то, если уж откровенно, два-три человека выкрикивали: на каком основании поляками станет командовать русский? Но только два-три человека. Остальные толковали о другом. Одни утверждали: они не против советского офицера, но, оставляя его за себя, Домбровский обязан был посоветоваться с ними. Другие возражали: все правильно, никаких советов. Командирская должность — не выборная. Слово за слово — страсти и разгорелись.

— А сейчас улеглись? Окончательно? — Долгов не мигая посмотрел на Навроцкого.

— Рад бы сказать «да» — не могу. Сам знаешь, командир: жизнь — она такая штука…

Шли, лавируя между деревьев, с мягким шорохом приминая густую траву, сизую от обильной росы. Одновременно, не сговариваясь, присели на крутой бугорок, заросший папоротником.

— Где-то теперь наш Зигмунт?.. — Навроцкий рывком притянул к себе пучок ажурных листьев папоротника, потерся о них лицом. — Только бы выжил! Только бы на ноги поднялся скорее!

— А я, Тадеуш, и не сомневаюсь.

— Так я тоже, но все-таки тревожно. — Разжал руку, упругие стебли папоротника выпрямились, снова зашелестели на легком ветру. — Если вдруг что плохое случится с ним, это будет такая жестокость и несправедливость судьбы! Ведь за последние три-четыре года он столько перенес!.. — И Навроцкий рассказал Долгову все, что знал о Зигмунте.

Незадолго до вторжения гитлеровских войск Домбровского выпустили из тюрьмы. Сидел он за то, что предсказал поражение Польши, если немцы нагрянут с войной. А что они нагрянут — становилось все очевиднее.

— Кровью своей докажи сыновнюю преданность великой отчизне, — выпроводили недавнего узника за ворота каземата его служители.

— Докажу, — искренне пообещал Домбровский.

На третий день вражеского нашествия осколком снаряда ему задело бедро. Он поклялся: как только поправится — снова в бой. Не успел. Рана еще кровоточила, а Польша уже целиком была оккупирована. И тут начались его скитания. Фашистский плен. Побег в Советский Союз. Формирование польской армии. Предательство Андерса. Иран. Затем Италия, отряд гарибальдийцев. Потом переброска в Англию, где, правда, пробыл, недолго, что к чему, толком разобраться не сумел. Наконец родная Лодзь.

Эмигрантское правительство в Лондоне, призывая народ «стоять с оружием у ноги» и выжидать, само не оставалось бездеятельным. Оно, не скупясь, засылало в Польшу своих агентов, которые способствовали бы сохранению там старых порядков. Домбровский пробрался из Англии в Польшу не один — с Яном Милковским, шляхтичем из захудалого рода, верным холуем генерала Сикорского. Милковский немедленно установил связь с Армией Крайовой, вскоре лично расстрелял раненого советского разведчика. Это и открыло окончательно глаза Домбровскому на то, кто враг, кто истинный друг, за кого должен сражаться.

— И сражался что надо! — с гордостью проговорил Долгов. — А, Тадеуш?

— Само собой.

— Значит, за дело. Прежде всего насядем на боевую подготовку… Продолжим дело Домбровского.

Именно с того утра боевое обучение партизан отряда превратилось в задачу номер один. Занятия проводились не только днем, но и ночью. Учились внезапно атаковать численно превосходящего противника. Закладывать под рельсы взрывчатку. Бесшумно снимать часовых. Умело маскироваться на любой местности. И разумеется, вести меткий огонь.

Физическая нагрузка была большая. Не все переносили ее с одинаковой стойкостью. Раз партизан-новичок пожаловался:

— В бою и то, наверное, легче. На мне рубашка не высыхает.

— И хорошо, — возразил Навроцкий. — Больше пота — меньше крови. Сам же потом спасибо скажешь.

— Я-то скажу. А как другие?

Разговор завязался после занятия по гранатометанию. Прищурился Навроцкий, окинул быстрым взглядом партизан. Корелюк… Рихард… Виктор… Все устали, но на лицах — ни тени недовольства.

Но вот однажды на сухом суку липы Славинский обнаружил лист бумаги, на котором коряво, явно измененным почерком, было нацарапано:

«Пановье!

Перед кем мы преклоняемся? Кому служим? Кто звал его к нам? А он нас муштрует, как солдат, не дает передохнуть ни днем ни ночью. Но мы же партизаны, есть же разница между нами и солдатами. Россиянин не понимает этого. Ему, чужаку, наплевать и на нас самих, и на наши интересы. Долой Россиянина!»

Славинский отдал эту записку Навроцкому. Долгова в это время не было. Вместе со Станиславом Кржеминским он отправился под местечко Маркушув, где действовал советский партизанский отряд, командовал которым, по слухам, волжанин.

Навроцкий решил: когда вернется командир, о записке ему ни слова. С партизанами же поговорить в открытую. Приказал Славинскому собрать всех возле липы.

— Мне больно и стыдно спрашивать вас, друзья. Но надо. Может, кто-нибудь знает: кто это написал? — Тадеуш расправил скомканный в кулаке лист, прочитал. — Жду.

Партизаны молчали. Одни нервно кусали губы, другие хмуро потупились. Навроцкий ждал минуту-две. Повторил:

— Кто?

Ни звука.

— Я так и предполагал. Тот, кто состряпал бумажку, не сознается. Струсит. Потому что в ней каждое слово — клевета. Грязное дело грязных рук!

— Верно!

— Узнать бы только гада!

Навроцкий поднял ладонь, призывая к тишине.

— Вот, слушайте: «Нас муштрует, как солдат». Не муштрует, а о-бу-ча-ет! И за это Россиянину великое спасибо! Именно с его помощью многие из нас по-настоящему научились держать в руках карабин и автомат. Именно благодаря его усилиям стали мы такими, какие есть! Или нет?

Воем своим видом партизаны давали понять: и думают, и чувствуют они точно так же, как и Навроцкий.

— И еще: «Ему, чужаку, наплевать на наши интересы». Чужак тот, кто выпустил это отравленное жало. А Россиянин делом своим, кровью своей, в эту же минуту, быть может, жизнью своей доказывает верность и преданность нам, полякам.

Теперь партизаны зашумели так, что их трудно было остановить.

Кшиковяк, а записку состряпал он, просчитался. Нет, не подорвал, а, наоборот, лишь укрепил доверие партизан к своему командиру, а значит, ко всем тем русским, что плечом к плечу с поляками мстят ненавистному врагу.

Навроцкий сел на поваленную бурей осину, повел неторопливый рассказ о советских партизанах, действовавших в лесах Польши. Они уничтожали мосты, подрывали поезда, поджигали военные склады… В феврале — апреле 1944 года в Люблинском и Белостокском воеводствах совершала дерзкие рейды 1-я Украинская партизанская дивизия имени С. А. Ковпака под командованием Петра Вершигоры. В Польше вели бои с фашистами и другие советские партизанские отряды. Они установили взаимодействие с отрядами польских партизан.

— Именно у российских партизан учимся мы бить неприятеля, именно под их влиянием растут ряды народных мстителей на земле польской. Есть у меня два любопытных документа. Хотите послушать?

— Еще бы! Еще как!

Навроцкий извлек из заднего кармана брюк маленький блокнот, а из него — лист папиросной бумаги, покрытой мельчайшими буковками.

— Здесь оба документа. Один — первое обращение нашей рабочей партии. Называется оно «К рабочим, крестьянам, интеллигенции, ко всем польским партизанам».

Обращение Тадеуш знал наизусть. Пересказал, не заглядывая в листок. Голос его заметно окреп, заключительные слова прозвучали страстным призывом:

«Соотечественники! Оказание всесторонней помощи Красной Армии является нашей священной обязанностью. Поддерживайте всеми силами вооруженное выступление против армии фашистских захватчиков. Создавайте партизанские отряды!»

— Таков призыв нашей Польской рабочей партии. А как на него ответили верные сыны и дочери отчизны? Вот второй документ — доклад начальника железных дорог генерал-губернаторства Гертейса. Послушайте.

И доклад Гертейса Навроцкий читал, видимо, уже не первый раз. Он тут же, почти без каких-либо поправок и заминок, переводил его с немецкого на польский.

«Положение в Люблинском округе характеризуется наличием препятствий, создаваемых бандами. Число крушений, вызванных в результате применения взрывчатых веществ, а также количество нападений на станции и железнодорожные сооружения с февраля по май текущего года постоянно увеличивается. В настоящее время банды совершают в среднем 10—11 нападений в сутки. На некоторых участках, как, например, на линии Луков — Люблин, движение возможно только в дневное время и то при наличии охраны… Восстановительные поезда, прибывающие к месту нападения, тут же подвергаются обстрелу. Мины закладываются даже днем, так что поезда не могут передвигаться ни вперед, ни назад…»

— Вот это здорово! — восхищенно выпалил Корелюк, едва Навроцкий дочитал до конца признание Гертейса.

— Что и говорить, раз ни взад ни вперед, значит, туго приходится швабам, — согласился Славинский — и смущенно Рихарду: — Ты извини, что так говорю. Это к тебе не относится.

— А я знаю. — Рихард уже довольно бойко изъяснялся по-польски. — И думаю совсем о другом. Кому-кому, а мне хорошо знакомы волчьи повадки карателей. Вот и прикидываю: как же не постарались они уничтожить всех партизан?

Вместо Славинского ответил Навроцкий:

— Старались, Рихард. Очень даже. Да руки оказались коротки, да зубы тупы…

В начале лета гитлеровцы решили навсегда покончить с партизанами в липских и яновских лесах. Они бросили в сражение три пехотных дивизии, вспомогательные части, бомбардировочную авиацию. Общая численность вооруженных сил фашистов достигала 25 тысяч человек, в то время как партизанские отряды насчитывали лишь около трех тысяч.

— Первый настоящий бой, — рассказывал Навроцкий, — мы дали девятого июня. Затем десятого, одиннадцатого, двенадцатого… Много полегло тогда фрицев. Но, озверевшие, они все глубже вклинивались в лес. И не знаю, что было бы, если б не подоспели русские партизаны. Мы объединились и продолжали борьбу. Группировку нашу возглавлял советский офицер Прокопюк…

Навроцкий задумался, но его тотчас подстегнул нетерпеливый возглас Барбары:

— А потом, потом?

— Потом мы заняли круговую оборону по берегам реки Бранев. Решили стоять насмерть. 14 июня гитлеровцы предприняли генеральное наступление. Бессчетное количество раз атаковали они наши позиции, не меньше двух, а то и трех тысяч потеряли убитыми и ранеными, и все впустую. Когда наступила ночь, отряды направились в Сольскую пущу…

Не шелохнувшись слушали бойцы рассказ Навроцкого. Многие впервые узнали подробности партизанского движения в родной стране. Их поразил его размах. И как же приятно было сознавать, что в общую борьбу против оккупантов и они внесли определенную долю. Пусть пока не очень значительную, но ведь и Висла без Варты, без других притоков не была бы столь широкой, глубокой, полноводной…

И удивительно ли, что с необыкновенным сердечным подъемом и душевным жаром произносили партизаны в тот вечер вещие слова «Присяги»:

До крви остатней кропли з жил

Брониць бендземы духа,

Аж сен розпадне в прох и в пыл

Кшыжацка заверуха…[8]

Пели поляки. Пел русский Виктор Неверов. Пел немец Рихард Келер. Люди разных национальностей. Разного подданства. А чувствовали себя единой нерасторжимой семьей. Потому что у них был один общий враг — фашизм, была одна великая цель — уничтожение этого врага, восстановление мира и счастья на земле.

Предыдущая главаГлава 18 из 48Следующая глава