Заложив руки за спину, Долгов медленно брел вдоль единственной кривой улочки убогой деревеньки, притаившейся в стороне от больших дорог.
Незаметно для самого себя Василий оказался в лесу, который со всех сторон вплотную подступал к деревушке. Гибкая ветка с повлажневшими уже листьями хлестнула по лицу, и он остановился. Нащупал ствол толстенного дерева, по шершавой, глубоко изрезанной коре догадался — дуб, прислонился к нему спиной. Так, не шелохнувшись, стоял долго-долго, прислушиваясь к возбужденному говору леса. Вот верхушки деревьев всколыхнул ветер, и лес сразу наполнился не то жалобным стоном, не то мрачной угрозой. Утих ветер, и деревья постепенно успокоились.
Где-то вдали сверкнула молния, накатился рокот отдаленного грома. И опять заволновались, зашептались деревья. Что же так обеспокоило их? О чем шумит хотя бы вот этот могучий дуб? Наверное, у него, как и у человека, своя судьба. Не на нее ли сетует он?
Судьба, судьба… Вот и Домбровского жизнь не баловала. Родился в бедной крестьянской семье. Подрос — стал батрачить на помещика. Потом работал в Лодзи на текстильной фабрике. За полтора месяца до прихода фашистов его арестовали. Полиция заподозрила его в том, что он поддерживает тайную связь с польскими революционерами.
На этом сведения Долгова о жизни Домбровского обрывались. Угодил ли в тюрьму или был оправдан? Где провел все эти годы? Много было и других вопросов, на которые Долгов хотел бы получить ответ. Но спрашивать считал неудобным, а сам Домбровский ни разу не заикнулся о своей судьбе. Вообще, когда дело касалось его лично, он становился необыкновенно сдержанным, почти холодным, и проникнуть в его мысли было невозможно.
Умел Домбровский держать в повиновении и свои чувства. В отряде, пожалуй, никто и не подозревал о его большой любви. Узнать о ней Долгову помог случай. Они жили тогда в одной землянке. Как-то, вынимая из внутреннего кармана разные бумаги, Домбровский выронил фотографию девушки. Его бледные щеки мгновенно залила краска. Он стремительно нагнулся, прикрыл ладонью снимок. Но Долгов все-таки успел рассмотреть: Ядя.
Долгов уже не однажды задумывался: почему Домбровский так тщательно скрывает свою любовь? Считает, что командиру отряда она не к лицу? Успел раньше обзавестись семьей? Не надеется на взаимность? Или его смущает разница в возрасте? Ей и двадцати нет, а ему перевалило за тридцать. Как бы там ни было, но хорунжему не хотелось, чтобы кто-то догадывался о его чувствах. И больше всего он остерегался самой Ядвиги. Потому-то, встречаясь с нею, держал себя подчеркнуто официально, разговаривал сухо, порою даже резко.
Да, голосом Домбровский мог распорядиться как хотел, а вот глаза… Когда видел Ядю, глаза выдавали его с головой.
Все сильней грохотал гром. Все ярче прорезали огненные жала мрачную завесу, окутавшую землю. При очередной вспышке молнии всего в нескольких шагах от себя Долгов увидел вдруг Домбровского.
Не остался незамеченным и сам Долгов. Его тотчас окликнул хорунжий:
— Поручник? Не спите?
— Как и вы…
— Все о своем думаете — как бы на фронт вернуться? Понимаю. А я вот хочу просить вас остаться пока в отряде, стать моим заместителем.
— Да мне и Навроцкий об этом говорил. Ладно. Может быть, фронт сам к нам скоро придет. Тогда уж меня не удержите.
— Ну вот и договорились.
Домбровский командует: всем на полянку.
К вот Долгов оглядывает партизан, кусает сухие губы. Волнуется. Опасается, что у него не хватит запаса польских слов, да и вообще не знает, с чего и как начать. Молчит Долгов, молчат и партизаны. Кто, вытянув ноги вперед, кто, поджав их калачиком под себя, они сидят на еще как следует не просохшей траве, вполголоса переговариваются.
Долгов встречается с глазами хорунжего, читает в них молчаливое: «Ну что же вы, начинайте!»
— Тот, кто хочет стать настоящим бойцом, должен отлично владеть своим оружием. Истина прописная, но напомнить ее считаю необходимым. Сегодня мы изучим… — Долгов приподнимает карабин так, чтобы его хорошо видел каждый: — Что самое главное надо знать о нем? А вот…
Первые фразы произносит с запинкой. Но постепенно осваивается, голос звучит увереннее. Пропадает и скованность в движениях. Ловко отделяя одну деталь от другой, показывает, как делается неполная разборка и сборка карабина.
Занятие продолжается. Долгов протягивает карабин большеголовому человеку с закатанными до локтей рукавами клетчатой рубашки.
— Что надо сделать, чтобы зарядить карабин и поставить затвор на предохранитель?
Обветренные, шершавые губы партизана растягивает снисходительная улыбка.
— Да ничего мудреного, пан довудца. Все очень просто. Вот, вот, вот!
— Отлично! — радуется Долгов и обращается к Станиславу: — Скажем, до фашистов сто метров. Какой прицел?
— Какой? — Юноша украдкой, исподлобья смотрит на товарищей, пожимает плечами: — А такой, пане поручнику, чтобы… ну такой, чтобы сразу наповал!
Домбровский не выдерживает:
— Отвечай, что спрашивают! Тут не цирк. Там прикидывайся шутом.
— Но я… не знаю, пане хорунжий. — Юноша виновато повернулся к Долгову: — Я прослушал вас, пане поручнику.
— Вижу. Повторяю: прицел устанавливается на цифру «три». Теперь запомнишь?
— На цале жиче![6] — выпалил Станислав.
— У кого какие вопросы?
Вопросов оказалось много. Спрашивали: как удобнее вести огонь — лежа или с колена? какое брать упреждение, если каратели мчатся на мотоцикле? можно ли сбить из карабина самолет, например «юнкерс»? И каждый вопрос начинался с обращения «пан поручник».
— Хорошо, отвечу на все. Но сначала давайте поговорим вот о чем. — Мочки ушей Долгова покраснели, резче выделились скулы, глуше стал голос. — Вот вы все называете меня паном. А ведь пан, в моем представлении, помыкает другими, живет за счет других, короче говоря — эксплуататор… А мы для чего воюем с вами?
Долгов перевел дыхание, пытливо посмотрел на партизан. В первые дни все они казались на одно лицо. Теперь каждого различает в отдельности. Виктор крутит между пальцев ажурный лист папоротника, подравнивая его края самодельным кинжалом. Корелюк слушает с таким вниманием, что его оттопыренные уши стали как будто еще больше. Стефан, ухмыляясь, ковыряет черенком алюминиевой ложки сухую землю. Стасик вскинул голову к верхушкам деревьев, размышляет о чем-то своем. На выпуклом лбу Навроцкого — глубокие складки.
— Кое-кто, наверное, сомневается: можно ли, мол, жить без панов? Ведь они всегда были. Да? Но вот, например, моя Родина…
Со старого клена, что одиноко доживал свой скучный век на полянке, сорвался пожелтевший лист. Видно, опалило его горячее солнце. Выделывая замысловатые зигзаги, медленно поплыл над головами партизан. Долгов проследил, как листик неохотно упал в траву, не возвращаясь к оборванной фразе, произнес:
— Вот я и говорю: в Польше, как и в Советском Союзе, скоро начнется новая жизнь — счастливая, радостная. За это успешно борются лучшие польские сыны, в том числе и вы. И вот у меня к вам просьба, что ли. Называйте меня гражданином, товарищем, как угодно. Только не паном. Хорошо?
— Что ж, можно. Нам все равно, — вразнобой и не очень внятно ответили партизаны.
И лишь голос Стефана прозвучал отчетливо и громко:
— Согласен!
— Все. А теперь отвечу на вопросы…
Занятие по изучению карабина закончилось, когда временно заменивший у кухни Бартосевича человек возвестил о том, что обед готов.
Партизаны один за другим покинули поляну. На ней остались Домбровский с Долговым, да в сторонке, пришивая к мундиру оторванную пуговицу, сидел Навроцкий.
— Сошло? — бросая короткие взгляды на командира отряда, спросил Долгов. — Или все-таки наломал дров?
— По-моему, друже, вполне нормально.
— Тогда до вечера?
— До вечера.
Разойтись не успели. Помешал Навроцкий.
— Прошу прощения, одну минуточку. Дело-то обстоит несколько иначе.
— То есть, — нахмурился Домбровский, — что ты имеешь в виду, Тадеуш?
— Рассуждения гражданина поручника о панах…
— Ну?
— Говорю: дело обстоит несколько иначе.
— А именно? — Домбровский уже не скрывал раздражения.
Долгов незаметно дернул его за рукав: спокойнее, мол, друг, спокойнее.
Навроцкий неторопливо натянул на себя только что починенный мундир, быстро и ловко, как это умеют лишь бывалые солдаты, замотал во внутрь конфедератки иголку с ниткой, пояснил:
— Для советского человека форма обращения «пан» звучит, конечно, непривычно, возможно, даже враждебно. Но в Польше, гражданин поручник, она имеет чисто грамматическое значение и, следовательно, не производит такого впечатления, какое вы ей приписываете.
— Выходит, попал в лужу?
— Зачем же… А только слово «пан» вы смешали со словом «господин». Это совершенно разные вещи. В этом ваша главная ошибка.
Долгов искренне огорчился, невнятно пробормотав, что, дескать, не напрасно придумана пословица: в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Навроцкий покачал головой:
— Снова, поручник, ошибаетесь. Разве вы чужой? В этой войне русские и поляки скрепили свою дружбу кровью. И разве теперь уже не видно: ее никогда и никому не поколебать! Да что вы стоите, садитесь, — неожиданно пригласил Навроцкий таким тоном, словно здесь, на поляне, он хозяин, а офицеры — его гости. — Слышали, поди: в ногах правды нет.
— Хо, комиссар какой нашелся! — подивился Домбровский. И не понять было: радовало его это или, наоборот, раздражало. — Ни дать ни взять — настоящий комиссар.
Навроцкий, что называется, и ухом не повел. У него было такое задумчиво-сосредоточенное, выражение лица, будто он и не расслышал реплики хорунжего, будто она вовсе не касалась его. Зато Долгов весь загорелся. Отличная идея: иметь в отряде комиссара! Это же сила! Вот, например, в Союзе…
— Очень многое, поручник, переняли мы за войну у вас, у русских, — отозвался Навроцкий. — В том числе комиссаров тоже. И здесь, в Польше, у простого люда такая же цель, как и у советского народа: освободить страну свою от оккупантов. Но увидите вы у нас и другое…
— А именно? — живо откликнулся Домбровский, вытягивая ноги поудобнее. — Ну что же ты, Тадеуш? Раз так осведомлен, нарисуй общую картину. Слышишь? И мне будет полезно. Я ведь тоже был оторван от Польши не год и не два.
— Догадываюсь.
— Ишь ясновидец. Тем, впрочем, лучше. Просвети же нас.
В словах хорунжего скользила явная ирония. На какое-то мгновение глаза Навроцкого налились густой чернью. Но только на мгновение. Умел держать себя в руках этот успевший, очевидно, немалое повидать на своем веку человек.
— Все, пан командир, куда запутаннее, чем вы предполагаете. Пройдет немножко времени — убедитесь сами…
«Что он за человек? — слушая Навроцкого, размышлял Долгов. — И партизаны, я это уже заметил, охотно тянутся к нему. И с командиром держит себя независимо, как с равным. Другие такого себе не позволяют».
Навроцкий заставил Долгова посмотреть на окружающее иным, более пытливым и вдумчивым, более серьезным взглядом, заставил понять: чтобы хорошо ориентироваться в настоящем Польши, необходимо знать ее прошлое, хотя бы и не очень далекое, ну, хотя бы с того момента, когда через границу хлынули фашистские орды.
Произошло это 1 сентября 1939 года. Спустя две недели судьба буржуазно-помещичьей Польши была решена. Ее обанкротившиеся правители оставили Варшаву, а еще через десять дней бежали за границу. Народ, армия были брошены на произвол судьбы. Страна истекала кровью. И Гитлер мог торжествовать. Незадолго до начала оккупации, выступая на совещании высших чинов фашистского вермахта, он говорил: «Уничтожение Польши — это наша первая задача… Не может быть места милосердию! Будьте беспощадными!.. Закон находится на стороне сильного». А несколько позже, в октябре тридцать девятого, в своем письме к генерал-губернатору Франку писал: «Мы не ставим себе целью превратить Польшу в образцовую немецкую провинцию и поднять ее экономику. Жизненный уровень здесь должен быть низким. Мы будем отсюда черпать рабочую силу для Германии. Губернатор должен обеспечить полякам лишь самые минимальные условия для существования».
Минимальные условия для существования… А были ли даже и они, минимальные? Гитлеровцы приступили к массовому уничтожению поляков. Их вешали, расстреливали, сжигали в крематориях Освенцима, Майданека, других лагерях смерти[7].
Разнузданный террор и свирепые репрессии в стране лишь ожесточали людей, умножали их ненависть к врагу. На базе подпольных коммунистических организаций «Пролетарий», «Серп и молот» и других в июне 1941 года был образован «Союз освободительной борьбы» — основа для воссоздания партии польского рабочего класса. А в начале января 1942 года в Варшаве на первом учредительном собрании было провозглашено рождение Польской рабочей партии и был избран ее временный Центральный комитет. ППР приступила к формированию боевых отрядов, позже преобразованных в Гвардию Людову.
— Уже в мае в лесах вблизи Лодзи, — говорил Навроцкий, — начал вести боевые операции сформированный в Варшаве первый партизанский отряд Гвардии Людовой. Он получил имя народного героя Стефана Чернецкого. Командовал им студент Варшавского политехнического института Францишек Зубжицкий. Сначала в отряде было всего 14 человек — в их числе три советских солдата, бежавших из плена. Но малочисленность отряда не мешала его бойцам наносить ощутимые удары по врагу. Они выводили из строя телефонную и телеграфную связь, развинчивали рельсы, убивали жандармов и гестаповцев…
Отряд имени Стефана Чернецкого явился той искрой, из которой возгорелось пламя мощного партизанского движения в Польше. Его примеру последовали сотни антифашистов. Рабочие, крестьяне брались за оружие, беспощадно мстили оккупантам. Многие из них в довоенные годы активно участвовали в революционной борьбе. И теперь сражались за новую, демократическую Польшу, за Польшу без капиталистов и помещиков. К концу 1942 года действовали около 30, а в 1943 г. — свыше 80 партизанских отрядов.
В ночь под Новый, 1944 год в варшавском подполье была образована Крайова Рада Народова — верховный орган власти борющегося польского народа. Тогда же первым декретом Рады Гвардия Людова преобразовалась в Армию Людову — Народную армию. Ее главное командование и штаб приступили к немедленным действиям. Они организовали формирование крупных партизанских соединений, установили более тесный контакт с Верховным главнокомандованием Советских Вооруженных Сил…
— Горит, не в переносном, в прямом смысле слова горит земля под ногами оккупантов! — все более воодушевляясь, рассказывал Навроцкий. — Сколько поездов пущено под откос! Сколько разрушено железнодорожных и шоссейных мостов! Десятки тысяч фашистов отправлены на тот свет! Кровь за кровь! Смерть за смерть! И тщетны все потуги гитлеровского командования ликвидировать польское движение Сопротивления. Да, в карательных операциях фашистов участвуют целые дивизии вермахта и эсэсовских войск. Да, они зверски расправляются с каждым партизаном, с теми, кто сочувствует им. Да, из кожи лезут их союзники и помощники — польские помещики, буржуазия и верхушка католической церкви. Но нас уже не остановить, не задушить!..
Враждебную свободолюбивому народу политику вело и реакционное эмигрантское польское правительство в Лондоне. Оно призывало «стоять с оружием у ноги» и выжидать. Выжидать в то время, когда на виселицах, кострах, в печах крематориев гибли лучшие сыны и дочери Польши. Выжидать, когда каждый вершок земли пропитывался кровью детей, женщин, стариков.
У реакционеров были свои крупные подпольные военные организации. Наиболее многочисленная из них «Звензек вальки збройней» — «Союз вооруженной борьбы». В феврале 1942 года эта организация по приказу главы эмигрантского правительства генерала Сикорского преобразовалась в так называемую Армию Крайову. Тут у польской реакции были далеко идущие замыслы. Она возлагала на АК большие надежды, рассчитывая в подходящий момент использовать ее в борьбе за власть и сохранение в Польше буржуазно-помещичьих порядков.
Армия Крайова и другие откровенно фашистские организации («Народове Силы збройне» — «Национальные вооруженные силы», «Шанец» — «Окоп») не ограничивали свою деятельность убийствами, репрессиями, террором. Они старались любой ценой внести в сердца людей смуту, посеять в их душах недоверие, а еще лучше — враждебное отношение к движению Сопротивления. И вот горемычный батрак, что всю жизнь ковырял панскую землю, убивал такого же батрака, решившего идти к партизанам. Отец шел на сына, брат поднимал руку на сестру. И очень часто многие не знали, где же правда, а где кривда, в какую сторону податься.
— Как видите, пановье офицеровье, — завершил свой рассказ Навроцкий, — политическая обстановка в стране вовсе не простая.
— Надо нам переходить к более активным действиям, — задумчиво протянул Домбровский, — да вот оружия маловато.
— Да, оружия явно недостает, — согласился Навроцкий. — Однако нам его никто не даст. Самим добывать надо. Слышал я сегодня, что в нескольких километрах отсюда гитлеровцы устроили небольшой склад трофейного оружия.
— От кого слышал? — поинтересовался Домбровский.
— Человек надежный. Но надо бы проверить все на месте. В разведку сходить.
— А кого ты хочешь взять с собой?
Навроцкий, видимо, все продумал заранее, потому что сразу же назвал Виктора и Ядю.
— Н-да, — протянул командир, — в таком деле Виктор незаменим. Но скажи, зачем Кучинская?
— Если бы Витя разговаривал по-польски без акцента, да еще знал немецкий язык не хуже Яди, мы обошлись бы без нее.
— Теперь понятно. Когда думаешь выступать?
— Сейчас же потихоньку и тронемся.
— Ну что ж. — Домбровский рывком расстегнул кобуру, вынул пистолет: — На, передай Яде. Она же безоружная.
Навроцкий засмеялся:
— С такой пушкой идти девушке в разведку? Не-ет, ей нужна вот такая штучка, — и показал браунинг, свободно уместившийся на его ладони.
Через полчаса маленькая группа Навроцкого ушла.
До деревушки, на окраине которой, по слухам, располагался склад трофейного оружия, Навроцкий и его молодые друзья добрались без каких-либо осложнений. Но здесь их ожидала неприятность. Накануне в деревню вошли немцы. Действовать надо было очень осторожно и конечно же вначале следовало хорошенько осмотреться. Навроцкий с Витей забрались на сеновал во дворе полуразрушенного дома, а Ядя остановилась в крайней халупе, где жила одинокая горбатенькая старушка.
Через несколько часов в халупу неожиданно ввалился пьяный ефрейтор. Ядвига бросилась за печку, в темный угол. Но было уже поздно, непрошеный гость успел рассмотреть ее.
— Ха-ха-ха! — громыхнул он. — Райская пташка в убогой клетке. Уж не от меня ли прячешься, красавица? А я тебя все равно съем! Ха-ха-ха! — Пошатываясь и бряцая болтавшимся на животе автоматом, он приблизился к Яде, облизнул толстые губы. Грузно повернулся к хозяйке: — А ну, старая ведьма, марш из дома!
— Господин солдат, — взмолилась старушка, — господин солдат…
— Марш! — Он рывком наставил автомат на старуху. Та попятилась, открыла горбом дверь. Гитлеровец сейчас же захлопнул ее на крючок. — Хе-хе-хе!
Положил на стол мешавший автомат и, очевидно зная по опыту, что без борьбы ему все равно своего не добиться, сразу попытался завернуть Ядвиге руки назад. Но она яростно рванулась, и ефрейтор отлетел в сторону.
— Ого-го-го! — удивился он и довольно причмокнул. Такая игра ему даже нравилась.
Снова попытался завладеть Ядей. Та ударила головой в подбородок — у ефрейтора зазвенело в ушах, от его благодушия не осталось и следа. Стиснув кулаки, рванул девушку на себя, бросил на кровать. Завернул одну руку, вцепился в другую, навалился всем телом. И тогда, чувствуя, что она вот-вот потеряет сознание, Ядвига выдавила хрипло:
— Ладно уж… Пустите… Я сама, сама…
То были первые слова, услышанные ефрейтором от девушки. И произнесла она их на чистейшем немецком языке. Это было так неожиданно! Он выпустил ее руки.
— Ну же, — попросила Ядя, — неудобно мне так. Больно…
Он настороженно уставился девушке в лицо: не хочет ли она одурачить его, попытаться вырваться? Та заставила себя улыбнуться.
— Платье изомнется. Сниму.
Гитлеровец поверил, ухмыльнулся, чуть приподнялся. Ядвига высвободила заломленную за спину руку, поудобнее перехватила спрятанный в рукаве платья браунинг, выстрелила. Пуля угодила фашисту в сердце.
Беззвучно всхлипывая, девушка метнулась к двери. Вернулась, схватила автомат — и к сеновалу. Навроцкий принял решение: немедленно уходить из деревушки. Гитлеровцы могли в любую минуту поднять тревогу…