Ханс провожает Катарину до самого дома Розы, обнимает и целует на прощание и желает хорошо повеселиться.
Катарина поднимается на три этажа, и вот она у подруги.
Роза открывает ей дверь, обнимает и целует ее в знак приветствия и говорит: Хорошо, что ты пришла.
Потом она возвращается в кухню, ей нужно быстренько нарезать зелень, Катарина прислоняется к дверному косяку, тебе не помочь, нет, нет. Роза режет, и говорит без умолку, и то и дело поглядывает на Катарину, потом замирает, Катарина видит нож у Розы в руке, а Роза смотрит на Катарину. Катарина делает несколько шагов к подруге, останавливается, подойдя почти вплотную, пристально смотрит на Розу, а Роза на нее, ни одна не произносит ни слова, не отводя глаз от глаз подруги, Катарина забирает у нее нож и откладывает в сторону, опускает голову в ложбинку между плечом и шеей, выдыхает коротко и горячо. Роза произносит: знаешь, иногда я ненавижу тебя за то, что по-прежнему остаешься с Хансом. Да, говорит Катарина, знаю. А потом они сходят с ума и низвергаются в бездну.
В двух кварталах от них всю ночь открыт пограничный пункт Борнхольмерштрассе, и граждане свободно переходят в Западный Берлин.
А утром за завтраком они слушают радио.
А на трамвайной остановке встречают бывшего друга Катарины Себастьяна, он стоит и читает, в руках у него открытый журнал, но, когда Катарина с ним здоровается, он не отвечает, а только на секунду поднимает голову, потрясает «Шпигелем», словно в доказательство невероятных событий, и, заикаясь, произносит: Я его только что купил в киоске в Западном Берлине! Больше он ничего не говорит, и снова погружается в чтение западного журнала, и даже пропускает трамвай.
А когда они приходят на лекцию по истории искусств, за кафедрой стоит их старый профессор, который знает о вавилонских воротах Иштар больше всех на свете и который в жизни и мухи не обидел, и он бьет себя в грудь и обвиняет себя в том, что он-де недостаточно громко протестовал против несправедливости. Но балансировать на грани и лавировать научило его в первую очередь не партийное руководство, а собственные родители. Моя мать, кричит он студентам, большинство из которых просто ждут, когда кончится лекция, чтобы собственными глазами увидеть Запад, моя мать, кричит он, отреклась от меня, когда я возмутился, что Бирмана лишили гражданства! Она меня прокляла, и я принял ее проклятие как должное и не пытался с ней примириться. Так я был наказан за то, что балансировал и лавировал.
Я счастлив, говорит он, но сейчас выглядит скорее измученным, чем счастливым, что могу теперь отринуть язык рабства.
И несчастлив оттого, что вижу, как мой народ низвергается в бездну, и не могу его удержать.
И тут они понимают, что это правда.