В ресторане «Ганимед» на Шиффбауэрдамм жена когда-то сказала ему, что беременна. В «Ганимеде» он со своим издательским редактором отмечал окончание работы над первой рукописью. А теперь он стоит у ресторана и ждет девятнадцатилетнюю девочку.
Девятнадцатилетняя девочка вчера и сегодня, на протяжении всего рабочего дня, помнила, какие у него глаза, нос, плечи. Но как он выглядит в целом, она, возможно, уже забыла. Нетерпеливо идет она навстречу своему воспоминанию.
Ханс еще помнит, какая у нее улыбка и какие у нее груди, но как она выглядит в целом, он, возможно, уже забыл. Но вот же она, сворачивает вдалеке на Шиффбауэрдамм, он сразу же ее узнает. На ходу она покачивает сумкой, она с головы до ног в черном, и когда она подходит ближе, он видит: волосы она зачесала назад, собрала в хвост и завязала черным бархатным бантом. Какое беззащитное у нее лицо, думает он. Сегодня он хотел быть с ней честным, а сейчас понимает, что честным быть с ней должен. В этом сосредоточена вся его стратегия защиты. Кивнув, они проходят мимо стоящих у дверей двоих официантов в длинных белых фартуках, которые играют во Францию, чтобы угодить французским солдатам из Западного Берлина, любящим дешево поужинать в дорогом «Ганимеде» в Восточном Берлине.
Он осмотрительно выбрал столик побольше, к нам еще придет друг, сказал он старшему официанту. Он уже посвятил ее в подробности своего замысла, и теперь они время от времени посматривают, не идет ли запоздавший друг. На закуску, объявил он ей, здесь непременно нужно заказать бульон с бернским соусом, ведь его подают с перепелиным яйцом. Вот они оба и едят бернский масляный бульон, вылавливая ложкой перепелиное яйцо и с удивлением разглядывая это чудо. «Вахтеляй», «вахтеляй», говорит он, делая ударение на последнем слоге, и выжидательно смотрит на нее, поймет она шутку или нет[11]. Она улыбается ему в ответ. Так появляется первое слово в их совместном лексиконе. А еще он принес ей в подарок одну из своих книг, чтобы она знала, что он пишет. Его первый подарок ей. Посвящение пусть прочитает попозже. А потом снова покоситься на дверь и покачать головами, куда это, мол, запропастился их забывчивый дружок? Они сговорились, у них появились первые совместные тайны от мира, они знают, что приходит на ум им обоим, когда они глядят друг на друга. Именно поэтому он должен, пока не поздно, ясно изложить ей все условия.
Мы будем видеться, говорит он, только изредка, время от времени, но каждая встреча, как в первый раз, будет праздником. Она внимательно слушает и кивает. Свидания со мной будут для тебя роскошью, говорит он, ведь я женат. Я знаю, говорит она. Может быть, тебе этого будет недостаточно, говорит он, и ты имеешь на это право. Она не стесняясь смотрит ему в лицо, ее зрачки окружены желтым кольцом, замечает он. Я не только женат, у меня еще роман с одной женщиной, моей коллегой. И даже если у тебя будет тысяча женщин, говорит она, мне важно только то время, которое мы проведем вместе. Как он может отказать ей хоть в чем-нибудь, если она ничего от него не требует? Черный бархатный бант, с которым она похожа на ученицу элитной закрытой школы, кажется ему бесконечно трогательным. Если он прямо сейчас не скажет то, что должен, будет поздно. И нам нельзя никому рассказывать о наших отношениях: я о них знаю, ты знаешь, и этого достаточно. Хорошо, говорит она и улыбается. Там, где обсуждаются условия, речь идет о чем-то прочном и долговечном. Вчера и сегодня, весь день, она боялась, что он снова вычеркнет ее из своей жизни.
Ее мама этим утром задала ей всего три вопроса и сразу увидела, как счастлива дочь, и, хотя та не назвала имя возлюбленного, все-таки, задав всего три вопроса, поняла, кто это. Да, он хорошо выглядит, сказала мама, и он умен. Но у него всегда были подружки. Смотри, будь осторожна.
Наша звезда, говорит он, не должна опускаться в атмосферу земли, а то она тотчас же сгорит. Значит, звезда еще в небе, крепко приколотая канцелярской кнопкой, как фотографии на его книжной полке, с облегчением думает она. Она кивает. Она говорит «да». Он знает, что специально все усложняет для нее, чтобы она сказала «да». «Бессмертные жертвы»[12], называется песня, которую он при этом вспоминает. Тот, кому даровано право принести жертву, принадлежит к избранным.
Он подливает ей белого вина к форели и украдкой подмечает, что она знает, как правильно есть рыбу. Она видит лежащие на столе его футляр для очков и пачку сигарет марки «Дуэт» и думает, что никогда больше не захочет сидеть за столом, на котором не лежат его футляр для очков и его сигареты.
Какие красивые даже косточки у такой рыбы, говорит он, кивая на тарелку с рыбьими костями, похожую и на оссуарий, и на большой зал Зоологического музея, где выставлен гигантский скелет динозавра.
В детстве дедушка научил меня ловить рыбу на удочку, говорит она.
На минуту перед его внутренним взором возникает она, болтающая ногами на мостках, с удочкой, опущенной в воду. Какой же властью обладает одна такая фраза, думает он. В сознании сразу появляется зримый образ, хочешь ты того или нет.
Теперь они могли бы перейти к темам более приятным, но последнюю мысль все-таки надо высказать.
Когда-нибудь, говорит он, когда-нибудь ты выйдешь замуж за молодого человека – и я подарю тебе на свадьбу букет роз. Он видит, что она улыбается и качает головой, как он и ожидал. Однако эти слова он произнес более для себя, чем для нее. Он не должен забывать, что когда-нибудь ему придется от нее отказаться. Он не должен забывать, что ему это известно лучше, чем ей, лишь улыбающейся сегодня его словам. Чтобы пережить падение в бездну, он должен носить в душе мысль об этом неизбежном конце все то время, пока они будут вместе, не важно, долгим оно окажется или коротким. Эта неудобная, громоздкая мысль должна возвышаться, как утес, среди всех размышлений о счастье, любви, желании, среди всех впечатлений и воспоминаний, которые, возможно, они разделят, и он должен собрать все свои силы, чтобы выдержать это неизбежное падение в бездну, рано или поздно обреченное случиться и грозящее его уничтожить. Правда грозящее уничтожить? Официант уносит пустые тарелки. Пианист ударяет по клавишам, его смена начинается в восемнадцать часов, попурри из Моцарта. Его жена недавно, когда он был здесь с ней, сказала, что пианист похож на Хайнера Мюллера. И она права, пианист действительно похож на его собрата по перу Хайнера Мюллера. Вероятно, все дело в очках. Еще в мае Ханс написал жене любовное письмо.
Мы будем вместе столько, сколько ты захочешь, говорит он.
Она кивает. Если только она сможет с ним встречаться. Как можно чаще и как можно дольше. Все остальное ей безразлично.
Отныне, думает он, только она решает, продлятся наши отношения или нет. Он должен защитить себя от себя самого. А что, если она стерва? Он хочет подготовить меня к тому, что мне будет тяжело, думает она. Он хочет меня защитить. Он хочет защитить меня от меня самой, он предоставляет мне право решать, какими будут наши отношения.
Пока она хочет быть со мной, все правильно, все хорошо, думает он.
Если он все предоставит мне, то я открою ему, что значит любовь, думает она.
Она потом поймет, на что сейчас согласилась, думает он.
Он вверяет себя мне, думает она.
Все эти мысли посещают их в этот вечер и, взятые вместе, составляют сложную, многомерную правду.
Официанту они говорят: к сожалению, наш друг не пришел. Он расплачивается, снова прячет в карман футляр для очков и сигареты марки «Дуэт», ее куртка висит в гардеробе рядом с его летним плащом, они соприкасаются рукавами, льнут друг к другу складками. Святая двоица, говорит он, указывая на их обнимающиеся вещи, прежде чем гардеробщица протягивает одежду им через бортик и он подает девушке куртку. Это второе понятие их совместного лексикона.
И вот они идут по мосту Вайдендаммербрюкке, мимо железного орла, уже давно утратившего свое предпоследнее государство. Ханс невольно начинает насвистывать сквозь зубы мелодию «Прусского Икара» Вольфа Бирмана, еще не успев осознать, что за песня ему вспомнилась. Бирман спел ее на одном из своих концертов на Западе, и после этого правительство ГДР лишило его гражданства, с тех пор прошло уже десять лет. Лишить гражданства – нацистское наказание, и оно рикошетом ударило по тем, кто его назначил. Многие друзья Ханса с тех пор эмигрировали. Даже он, Ханс, чуть было не подписал тогда «Протест тринадцати» против лишения Бирмана гражданства. А она, та, что идет сейчас рядом, со своим фарфоровым личиком? Она ничего об этом, само собой, не знает, она же тогда была совсем еще ребенком.
Катарине вспоминается фотография, на которой она сняла ровно три года тому назад именно здесь, на мосту, своего первого друга Гернота. Он всегда носил шляпу, даже в школе во время перемен, во дворе и, разумеется, в шляпе запечатлен на снимке. Она берет Ханса под руку и замечает, как тот хотя и вынимает руку из кармана, но держит ее как-то странно, не сгибая. Да ладно, не надо, говорит она. Он соглашается, снова опускает руку в карман и принимает такой вид, будто это ей положено за него цепляться, и только. Она с радостью берет ответственность на себя. Разве она всего три дня тому назад не прошла этой же самой дорогой, совершенно ни о чем не подозревая, чтобы встретить его в автобусе? При мысли о том, что все могло бы сложиться совсем иначе, выйди она из дому на каких-нибудь десять минут позже или не приготовь она заранее в книжном магазине мелочь, у нее начинает кружиться голова.
«Навеки крылья распахнув, без ропота и похвальбы…» Чтобы отказать ей в этом прикосновении на глазах у всех, благоразумия ему опять-таки недостает. Если так пойдет и дальше, все его благоразумие растает без следа. Подумать только, желание сохранить контроль над ситуацией столь же сильно, сколь и жажда его утратить. Чертовски запутанный узел. А каждый конкретный человек – лишь поле, на котором с переменным успехом ведется эта битва. Победы тут не бывает. «Не воспарив и не упав, застыл он волею судьбы». Мелодия приятная, там есть свои подводные камни, но как же без этого, Бирман ведь тоже очень и очень умен. Хансу лучше всего запомнилось, как он вел себя на концерте, когда забывал строчку или брал не тот аккорд. Он сидел перед миллионной публикой со своей простенькой гитарой и обращался ко всем как к друзьям у себя дома. Он тогда еще не научился продаваться и потому-то и продавался на ура. Такова была диалектика. Три года тому назад ее первый друг, Гернот, неоднократно пытался лишить ее девственности. Ей каждый раз бывало так больно, что она боялась остаться девственницей навсегда. В постели он шляпу не надевал. Обманчивый финал на слове «Шпрее», которым как будто завершается баллада, невозможность нащупать в музыке почву под ногами, – все это сделано умело. На чужбине Бирман пел для своих соотечественников опосредованно, по телевидению, и так из-за своего пения лишился собственной страны. Тоже диалектика. Не удивительно, что во время концерта он иногда на миг забывал те самые слова, которыми отрезал себе путь назад. С неуверенностью сомнамбулы Бирман словно рухнул в бездну, изгнав себя из своей страны. После одной из таких попыток она вернулась домой на трамвае номер сорок шесть. Вечером она потом заметила на трусиках капли крови и поняла, что это наконец-то произошло.
Возле отеля «Линденкорсо» переминаются неприкаянно с ноги на ногу несколько беспомощных туристов и по-английски обращаются к Хансу: For God’s sake[13], скажите, где, мол, они находятся? В Берлине, отвечает Ханс, yes, yes, in Berlin, but East or West?[14] Катарина смеется. Ну, вот же Бранденбургские ворота, ну, как можно не понять, в Восточном вы Берлине или в Западном? East[15], говорит Ханс. Американцы явно нервничают и начинают что-то обсуждать. Неужели они и вправду попали на Восток, сами того не подозревая, просто перешли границу, и все? И как они теперь отсюда выберутся, for God’s sake? Вдруг так здесь навсегда и останутся? Что, если их в следующую секунду схватит Штази и бросит в коммунистическую темницу? Они снова торопливо втискиваются в два своих драндулета, припаркованные на обочине, и уезжают. Ханс и Катарина хором хихикают и переходят улицу Унтер-ден-Линден, он хочет показать ей свой кабинет на улице Глинки, откуда он вышел в пятницу, чтобы сесть в автобус пятьдесят седьмого маршрута.
Там все в пыли. На полках стоят бобины. Пластинки. Кассеты. На столе громоздятся бумаги. Окна немытые. Вид из окна так себе, говорит Ханс, показывая на открывающийся за стеклом задний двор, где как раз меняют асфальт и проход закрыт. Потом он предлагает Катарине сесть на стул у письменного стола, надевает ей два больших наушника и нажимает кнопку. «Он мир от спячки пробудил словами ярче молний»[16]. Ничего подобного она никогда прежде не слышала, она сидит, держась очень прямо. Он стоит у окна, смотрит на то, как она слушает, курит. Ему нравится, как она выглядит, когда сосредоточивается. Эрнст Буш, говорит Ханс, снова снимая с нее наушники. Певец пролетариата. Боец испанской Интербригады. А его записи на оригинальных лентах эти идиоты с радио стерли. А пластинки, которые еще были в продаже, уничтожили. Когда это случилось? В 1952 году. Он умер шесть лет тому назад, с тех пор его имя снова разрешено упоминать. Дед Катарины тоже сражался в Испании, она еще помнит черный берет, который тот всегда носил зимой. А больше она почти ничего о нем не знает, ей было семь, когда он умер. Ханс берет с полки две маленькие пластинки и подает Катарине. Это мои личные, я их взял для передачи. У Буша была собственная фирма по производству пластинок, он сам выпускал эти сорокопятки, к каждой прилагался буклетик с текстом и картинками. Катарина читает, раскладывает книжечку, читает то здесь, то там, переворачивает странички. Последние годы он провел в психиатрической клинике, говорит Ханс, он якобы все повторял, что в подвале его дома захоронены трупы. Поет он с излишним пафосом, но не лжет, говорит Катарина. Вот именно, говорит Ханс.
Перед уходом Катарина обнаруживает на письменном столе фотографию Ханса. Можно взять? – спрашивает она, и он отвечает ей вопросом на вопрос: это что, средство против фантазии? Это чтобы, когда поеду завтра в Будапешт и буду сидеть в поезде, помнить, что мне все это не приснилось. Ты едешь уже завтра? Да. Пока она держит фотографию в руке, он обнимает ее сзади и целует в затылок. Только когда он ее отпускает, она снова открывает глаза и аккуратно убирает фотографию в сумочку, пряча между страницами книги, которую как раз читает. Ах, боже мой, твоя книга. Надеюсь, она так и лежит в «Ганимеде». Теперь все сменяется в обратном порядке, как на пленке, которую перематывают назад: Унтер-ден-Линден, «Линденкорсо», Вайдендаммербрюкке, Шиффбауэрдамм. Вот по-прежнему стоят у входа двое официантов в длинных белых фартуках, по-прежнему принимает и подает пальто гардеробщица, по-прежнему играет пианист, похожий на Хайнера Мюллера. Но теперь ресторан переполнен, французы, англичане или американцы, все веселятся и едят, широко разевая рот, то ли от смеха, то ли чтобы проглотить кусок побольше, и столик, за которым они сидели, тоже занят. Старший официант возвращает им бумажный пакет с книгой, на пакете бледными буквами напечатана надпись: «Хорошая покупка доставляет удовольствие!»
Ты проводишь меня домой? И вот прежней дорогой, которой до того, покачивая сумочкой, пришла к нему она, идет теперь вместе с ней и он, но уже назад, вдоль Шпрее, за угол, и еще раз за угол, доходный дом, напротив бункер времен Второй мировой войны, вдали виднеется Немецкий театр. Вот там, на четвертом этаже, моя комната, говорит она, третье и четвертое окна слева. Он останавливается рядом с ней и смотрит вверх. Она живет прямо на Райнхардтштрассе, на пересечении с Альбрехтштрассе, на перекрестке ночных дорог, которыми он так часто ходил в юности. И каждый раз, идя в театр, проходил мимо ее дома, не подозревая, что она здесь живет. Что там виднеется в окне? Открытка с репродукцией Эгона Шиле. Как хорошо, говорит он, пытаясь представить себе, как выглядит ее комната. Я уезжаю всего-то на неделю, говорит она. А он говорит: вспоминай обо мне. И одновременно думает, зачем бы ей о нем вспоминать. Он и сам не знает, может быть, лучше было бы ему о ней забыть, как можно скорее. На улице, у всех на глазах, они не целуются на прощание, просто глядят друг на друга.