Заметка автора
Эта глава имеет рейтинг 18+. Если вам нет восемнадцати — лучше пропустите.
Если возраст позволяет, и есть желание — читайте. Это больше эротическая глава: да, здесь есть кусочек сюжета и событий, но всё важное в любом случае будет передано и дальше в тексте. Так что вы ничего не потеряете, если пролистаете.
Для тех же, кому интересен именно 18±контент, глава открыта.
Конец заметки
Третий шаг. Я стоял перед ней, и между нами оставалось так мало, что я чувствовал тепло её тела — оно шло от кожи волной, мягкой, густой, с запахом духов; на таком расстоянии они раскрывались иначе: глубже, тяжелее, с нотой, сжавшей мне пальцы.
— Ты час ждала, — сказал я, и мой голос звучал ниже, чем я хотел.
— Час и двенадцать минут, — уточнила она с легким укором. — Я считала.
— Уличная одежда? Отличный выбор для впечатления.
— Плащ смотрится интригующе. Раздеваться заранее — бессмысленно. Теряется эффект.
— Что ж. Эффект достигнут.
Она улыбнулась. Губы с тёмно-красной помадой разошлись, и последние остатки мыслительного процесса схлопнулись, как карточный домик.
— Я знаю, — прошептала она.
Я поднял руку. Не торопясь, давая ей время отступить, если захочет. Через несколько секунд коснулись её щеки — кожа была тёплой, мягкой, с тем бархатом, который ощущаешь подушечками пальцев, когда касаешься осторожно, едва. Катя прикрыла глаза. Она закрыла глаза с красивыми густыми ресницами, они были рыжие, длинные, и я почувствовал, как она чуть подалась щекой в мою ладонь, как кошка, которая нашла то место, к которому хочет прижаться.
Моя ладонь скользнула вниз, по её скуле, по шее, пульс под пальцами частил, быстрый, горячий, живой. Катя открыла глаза и посмотрела на меня снизу вверх, и в этом взгляде была просьба, прямая, бесстыдная, и у меня пересохло во рту.
Я наклонился и поцеловал её.
Первая секунда — мягко. Губы к губам, осторожно, как пробуют воду. Помада на вкус была горьковатой, восковой, и под ней — её собственный вкус, тёплый, с лёгкой кислинкой, живой. Катя замерла, и на долю секунды ощутил, как она сдерживается, как тянет паузу, позволяя ощущению раскрыться.
Потом она ответила.
Её рука легла мне на затылок, пальцы вошли в волосы, сжались, потянули — мягко, настойчиво, притягивая ближе. Поцелуй из осторожного стал глубоким, жадным, с тем привкусом, который бывает, когда два человека долго себя сдерживали и перестали. Её язык коснулся моего, и тепло, которое до этого тлело внизу живота, вспыхнуло, прошлось по рёбрам, по грудной клетке, и я обхватил её за талию обеими руками.
Талия под моими ладонями была узкой, горячей, кожа гладкая, и я чувствовал каждый позвонок, каждое мелкое движение мышц, когда она прижималась ко мне. Её тело было горячим, живым, упругим, и грудь прижалась к моей грудной клетке через ткань рубашки, мягко, тяжело, и от этого давления я втянул воздух сквозь зубы — резко, коротко, и Катя услышала это и усмехнулась мне в губы, торжествующе, по-лисьи.
— Рубашка, — выдохнула она в мои губы. — Снимай.
Я отступил на полшага. Пальцы нашли пуговицы, и руки, которые полчаса назад тряслись от усталости, вдруг стали точными, быстрыми, будто тело решило, что вот сейчас — самое время работать на максимуме. Рубашка полетела на пол, к её плащу, и холодный воздух кабинета лёг на голые плечи, на грудь, на живот.
Катя посмотрела. Медленно, сверху вниз, так, как я смотрел на неё минуту назад. Её взгляд задержался на груди, на животе, на полоске мышц, уходящей вниз, и я видел, как она прикусила нижнюю губу, зубы вдавились в красную помаду, и от этого жеста кровь ударила мне в голову с такой силой, что я на секунду забыл, где нахожусь.
— Шрамы, — её пальцы коснулись моего бока — там, где ожог от арены оставил красное пятно, стянутое, грубое. — Это с боёв?
— С боёв.
Она наклонилась и поцеловала шрам. Губы были горячими, мягкими, и от контраста — грубая кожа рубца и нежность губ, у меня перехватило дыхание. Катя провела языком по краю ожога, и мышцы на животе свело, тугой, горячей волной.
— Еще болит? — подняла глаза.
— Продолжай.
Она улыбнулась, и в этой улыбке было всё: и нежность, и голод, и та хищная женская уверенность, обнуляющая мужской рассудок.
Мои руки нашли её бёдра. Ладони легли на кружево пояса, скользнули вниз, по подвязкам, по тому месту, где ткань заканчивалась и начиналась кожа. Бёдра под моими руками были тёплыми, упругими, с той мягкостью, которую хочется сжимать, и я сжал, и Катя выдохнула — коротко, тихо, запрокинув голову, и от этого звука весь мой самоконтроль, сорок семь лет дисциплины и выучки, рухнул, как подрубленное дерево.
Я подхватил её, и она обвила мои бёдра ногами, шпильки впились мне в поясницу, и это было больно и одновременно так правильно, что боль только усиливала всё остальное. Катя держалась за мои плечи, ногти вошли в кожу, и я чувствовал каждый ноготь, как маленький укол, горячий, острый.
— Стол, — сказала она мне в ухо, и её дыхание было горячим, прерывистым. — Стол. Сейчас.
Три шага до стола. Те же три шага, которые я сделал от двери к ней, только теперь я нёс её, и она была тяжелее, чем казалась, плотная, реальная, живая, и от этого тяжесть была правильной, нужной, такой, что руки сжимали крепче.
Я посадил её на край стола. Бумаги сдвинулись, что-то упало на пол — ручка, карандаш, мне было всё равно. Катя откинулась назад, опершись на локти, и от этой позы её тело вытянулось, грудь приподнялась, живот натянулся, и линия от горла до пояса стала длинной, открытой, как приглашение, отвергнуть которое способен только мертвец.
Я наклонился к ней. Губы прошли по шее — кожа на вкус была солоноватой, тёплой, с запахом духов; здесь, в ложбинке за ухом, он был самым густым, самым тяжёлым, и я задержался, вдохнул, и Катя подняла подбородок, открывая горло, с доверием, от которого сжалось что-то внутри — глубоко, сильно, по-настоящему.
— Ром, — сказала она тихо, и моё имя в её голосе звучало иначе, чем обычно. Мягче. Глубже. С тем дрожанием, которое выдаёт женщину, перестающую контролировать голос.
Мои губы спустились ниже, по ключице, к тому месту, где бретель лежала на плече. Я поддел бретель пальцем — тонкая полоска ткани, державшая всю конструкцию — и спустил с плеча. Медленно. Катя смотрела на меня, и в её глазах я видел ожидание, тягучее, горячее, с тем нетерпением, которое она прятала за неподвижностью лица, но тело выдавало: её дыхание участилось, грудная клетка поднималась чаще, и кожа на плечах покрылась мурашками — мелкими, дрожащими, от моего дыхания или от воздуха кабинета, или от всего сразу.
Вторая бретель. Лиф сполз вниз, и я увидел её грудь — целиком, и воздух из моих лёгких вышел сам, без разрешения. Кожа была молочной, с тем лёгким розовым оттенком, который появляется от волнения, от прилива крови, и соски — тёмно-розовые, напряжённые, от холода или от меня, и я хотел верить, что от меня. Грудь была тяжёлой, настоящей, с той формой, которую женщины пытаются создать бельём, но здесь бельё было лишним, и без него всё было правильнее, честнее, ближе.
Я наклонился и поцеловал её — там, где кожа была самой нежной, у края ареолы, и Катя втянула воздух сквозь зубы, резко, с присвистом, и её пальцы вцепились мне в волосы, притягивая голову ближе, крепче, требовательно.
— Ещё, — сказала она. — Ещё.
Я целовал её грудь, медленно, обстоятельно, как человек, который знает цену паузе. Губы находили каждую точку, которая заставляла её вздрагивать — под грудью, по рёбрам, на внутренней стороне, там, где кожа была тоньше всего, и мурашки под моими губами поднимались, как рябь на воде.
Катя выгнулась. Спина оторвалась от стола, поясница прогнулась, и бёдра прижались ко мне — горячие, требовательные, с движением, после которого мысли выстроились в простую, короткую, честную очередь: «Сейчас. Здесь. С ней.»
— Подожди, — сказала она вдруг, и я остановился, замер, хотя каждая клетка тела кричала: «Продолжай.»
— Что? — голос хриплый, чужой.
Катя села на столе, выпрямилась, и её руки нашли мой ремень. Пальцы работали быстро, точно, с прикладным знанием, и мне стало жарко: пряжка, язычок, пуговица, молния. Её ладонь скользнула внутрь, и я закрыл глаза, и темнота взорвалась красным, горячим, тяжёлым.
— Ого, — в голосе искреннее удивление, смешанное с тем хищным удовольствием, которое я слышал в ней всегда, но сейчас — оголённое, без маски.
Я открыл глаза.
Она смотрела на меня снизу, и рыжая прядь лежала на ключице, и помада размазалась по нижней губе — мой след, моя работа — и в этом лице, раскрасневшемся, с блестящими глазами и мокрыми губами, было столько жизни, столько настоящего, что у меня перехватило в груди. Ощущение, для которого у меня не было слова, потому что в прошлой жизни оно мне было недоступно. Дар считывания эмоций убивал любые отношения, каждое касание превращалось в допрос, каждый поцелуй — в сеанс психоанализа. Здесь, в этом теле, с этой женщиной, я впервые мог просто чувствовать.
— Иди сюда.
Она встала со стола, и я развернул её, мягко, держа за бёдра. Катя оперлась руками о край стола, и линия её спины — длинная, с прогибом в пояснице, с двумя ямочками, с подвязками, уходящими вниз — легла передо мной, как живая скульптура. Рыжие волосы рассыпались по плечам, пряди упали вперёд, открывая затылок, и я наклонился и поцеловал шею, там, где начинались волосы, и Катя запрокинула голову назад, прижавшись затылком к моему плечу.
— Ром, — сказала она, и голос был уже другим. Тише. Глубже. С тем хриплым надрывом, за которым женщина перестаёт играть и начинает просто быть. — Хватит тянуть.
Я прижался к ней, и тепло её тела через кружево было таким, что я на секунду закрыл глаза, просто впитывая ощущение. Её спина к моей груди, мои руки на её бёдрах, её дыхание — быстрое, короткое, рваное. Мы стояли так, и мне казалось, что воздух в кабинете загустел, стал вязким, как мёд, и время замедлилось, и мир за окном перестал существовать — остались только мы, стол, и тишина, которую мы собирались сломать.
— Ром.
Я скользнул ладонями по её бёдрам вниз, к подвязкам. Кружевной пояс под пальцами был тонким, хрупким, и я нашёл застёжку — маленькую, металлическую, тёплую от её тела — и расстегнул. Потом вторую. Чулки ослабли, и Катя чуть повела бедром — помогая, подсказывая, и в этом маленьком движении было столько интимности, что у меня перехватило горло.
Мои пальцы нашли край белья. Тонкая ткань, кружево, и под ней — тепло. Пальцы вздрогнули. Катя выдохнула мне в плечо — медленно, долго, как выдыхают, когда наконец получают то, чего ждали.
— Да, — сказала она. — Вот так. Да.
Я двигался бережно. И каждое её «да» менялось в тоне — сначала тихо, почти шёпотом, потом громче, увереннее, и дыхание рвалось, и ногти скребли по столу, оставляя на дереве тонкие полоски, и мне нравился этот звук, этот скрежет, это доказательство того, что ей хорошо.
— Ром… не останавливайся. Пожалуйста.
Я и не собирался.
Стол под нами скрипел — тяжёлый, дубовый, он держал, но сдавался: бумаги разъехались, что-то соскользнуло на пол, и мне было всё равно, потому что Катя подавалась навстречу, и ритм, который мы нашли, был правильным, и тела двигались в такт, и от каждого движения по позвоночнику проходила волна — тугая, горячая, нарастающая.
— Сильнее, — сказала она, обернувшись через плечо, и я увидел её лицо: раскрасневшееся, с закушенной губой, с мокрыми прядями на лбу, и глаза — зелёные, яркие, с огнём, сжигающим приличия, о вежливости, обо всём, кроме этой женщины и этого момента.
Я подчинился.
Катя вскрикнула — коротко, резко, и от этого звука по моему телу прошла дрожь, электрическая, от макушки до пяток. Её руки скользнули по столу вперёд, пальцы вцепились в дальний край, и она опустилась на локти, и от этой позы прогиб стал глубже, и я увидел, как мышцы на её спине напрягаются и расслабляются в ритме нашего движения, и это было красиво — откровенно, животно, честно.
— Ром… — голос дрожал. — Ром, я сейчас…
— Подожди, — сказал я, и сам удивился собственному голосу: хриплый, низкий, с тем контролем, который давался мне с трудом. — Ещё немного. Подожди.
— Я не могу ждать, — она засмеялась, коротко, задыхаясь. — Серьёзно. Не могу.
Я остановился. Она застонала — возмущённо, требовательно, и обернулась, и во взгляде было обещание убийства.
— Зачем…
Я развернул её лицом к себе. Подхватил, посадил на стол. Она обвила меня ногами — шпильки снова впились в поясницу, и на этот раз я даже не почувствовал боли, потому что Катя притянула меня к себе за шею и поцеловала, глубоко, жадно, и рычание в её горле разогнало последние мысли, как грузовик разгоняет воробьёв.
— Так, — сказала она в мои губы. — Вот так. Хочу видеть твоё лицо.
Лицом к лицу. Её глаза в моих, её дыхание на моих губах, и расстояние между нами — ноль. Я вошёл в неё, и Катя запрокинула голову, и из её горла вырвался звук, который я буду помнить до конца этой жизни и, вероятно, следующей.
Мы двигались вместе, и ритм ускорялся, и стол скрипел, и бумаги летели на пол, и мне было всё равно, потому что Катя смотрела мне в глаза, и в её взгляде было то, для чего в русском языке нет одного слова: доверие и голод, нежность и ярость, открытость и собственничество, всё сразу, всё одновременно. Рыжие пряди прилипли к мокрому лбу, помада размазалась окончательно, и она была красивой — по-настоящему, бесстыдно, без фильтров.
— Ром… — она обхватила моё лицо ладонями, и её пальцы дрожали. — Ром, смотри на меня. Не закрывай глаза. Смотри.
Я смотрел. И видел, как по её телу идёт волна — от живота вверх, по рёбрам, по груди, по шее, и она вздрогнула, всем телом, крупно, сильно, как вздрагивают от удара тока, и из горла вырвался крик — длинный, хриплый, рваный по краям, и стены кабинета, казалось, вздрогнули вместе с ней.
Её тело обмякло. Руки соскользнули с моего лица на плечи, голова упала мне на грудь, и я чувствовал, как она дышит — быстро, мелко, горячо, и её ресницы щекотали мне ключицу.
— Не останавливайся, — прошептала она. — Твоя очередь. Не смей останавливаться.
Я прижал её к себе. Одной рукой — за поясницу, другой — в волосы, и рыжие пряди обвили мои пальцы, тёплые, мягкие, и я двигался, и ритм стал моим, тяжёлым, быстрым, с тем нарастающим гулом внутри, который шёл от позвоночника, от рёбер, отовсюду, и Катя вцепилась в мои плечи, и её ногти оставляли полоски, которые я буду чувствовать завтра, и послезавтра, и неделю спустя.
— Давай, — сказала она мне в ухо. — Давай, рыцарь. Давай.
Волна поднялась. Тяжёлая, горячая, неостановимая, она шла снизу, от живота, по позвоночнику, по грудной клетке, и в последний момент я прижал её к себе так, что между нами исчезло всё — воздух, пространство, расстояние — и мир за окном схлопнулся в одну точку: белую, горячую, бесконечную.
Я выдохнул. Длинно, хрипло, с тем звуком, который мужчины издаюти Катя держала меня, крепко, всем телом, и её сердце билось в мою грудь, и моё — в её, и два пульса постепенно замедлялись, сходясь в один ритм.
Тишина.
Кабинет. Стол. Бумаги на полу. Вечерний свет из окна, угасающий, переходящий в синеву. Мы стояли, прижавшись друг к другу, и дыхание выравнивалось, и пот остывал на коже, и реальность медленно возвращалась — по кускам, по деталям, как картинка, собирающаяся из пикселей.
Катя подняла голову с моего плеча. Рыжие волосы в беспорядке, помада стёрта, глаза блестят, и на губах — улыбка. Усталая, сытая, с выражением кошки, добравшейся до сметаны.
— Привет.
— Привет.
— У тебя бумаги на полу.
— Я знаю.
— И ручка закатилась под шкаф.
— Ручку жалко.
Она засмеялась. Тихо, в мою шею, и от смеха её тело вздрагивало, и грудь прижималась ко мне, и я думал о том, что вот сейчас, в эту секунду, мне хорошо, и это ощущение — простое, тихое, без профайлинга и анализа — было самым дорогим, что я получил в этом мире.
— Ром, — сказала она, подняв голову. — У тебя есть что-нибудь выпить?
— Понятия не имею. Я здесь первый день.
— Рыцарь без вина в замке, — она цокнула языком. — Непорядок.
Я посмотрел на неё. Рыжая, зеленоглазая, голая, сидящая на моём рабочем столе в одних чулках, из которых расстегнулась половина подвязок. Вечерний свет ложился ей на плечи, и кожа, влажная от пота, блестела, и я подумал, что если бы мне в первой жизни, сказали, что когда-нибудь я буду стоять в кабинете фамильного поместья с рыжей баронессой, которая только что сломала мне все мыслительные процессы, я бы рассмеялся. А потом попросил бы уточнить адрес.
Катя соскочила со стола, и ноги чуть подкосились, и я поймал её за талию. Она прижалась ко мне, мокрая, горячая, и мы стояли так — среди разбросанных бумаг и опрокинутой подставки для ручек.
— Кресло, — сказала она, кивнув в сторону. — Хочу сесть. Ноги не держат.
Кресло стояло у стены, напротив окна: широкое, с мягкими подлокотниками, обтянутое тёмной кожей. Я сел, и Катя села ко мне на колени — боком, закинув ноги через подлокотник, и её голова легла мне на плечо, и рыжие волосы рассыпались по моей груди, щекотные, тёплые, пахнущие её духами и нашим по́том.
За окном догорал закат. Небо из оранжевого стало тёмно-синим, и первые звёзды проступали, слабые, едва заметные. Свет из окна ложился на нас, мягкий, угасающий, и от этого тело казалось нарисованным — тени в ложбинках, блики на коже, линии мягче, чем днём.
— Ром, — сказала она тихо, водя пальцем по моей ключице. — Я не жалею, что пришла.
— Я тоже.
— Нет, ты не понял. Я не про это, — она чуть приподнялась и посмотрела мне в глаза. — Вернее, про это тоже. Но я вообще. Про всё. Про то, что пришла в мой офис. Про то, что осталась рядом. Про кота твоего дурацкого. Про…
Она запнулась. Прикусила губу — мой след от поцелуя на нижней, красный, припухший — и отвела взгляд.
— Про тебя, — закончила она.
Ощущение без имени, потому что в прошлой жизни оно мне было недоступно. Дар считывания эмоций убивал любые отношения, каждое касание превращалось в допрос, каждый поцелуй — в сеанс психоанализа. Здесь, в этом теле, с этой женщиной, я мог просто чувствовать. И то, что я чувствовал, было тёплым, тяжёлым, и занимало всю грудную клетку.
— Катя, — сказал я.
— М?
— Заткнись.
И поцеловал её.
Она засмеялась мне в губы, и смех перешёл в поцелуй, а поцелуй — во что-то другое, и она развернулась на моих коленях, села верхом, и её бёдра обхватили мои, и тело, казалось бы отработавшее своё, среагировало снова — быстро, жадно, будто двадцать один год этого тела имел свои планы, отличные от моих сорока семи лет дисциплины.
— Уже? — она посмотрела вниз, потом на меня, и в зелёных глазах мелькнуло удивление, перешедшее в хищную радость. — Рыцарь, серьёзно?
— Тело молодое, — сказал я. — А ты вся такая.
— Удобно.
Она приподнялась, и я почувствовал, как она направляет, и мои руки легли ей на бёдра — горячие, упругие, с кружевом подвязок, которые уже давно сбились и держались на честном слове. Катя опустилась, медленно, и выдох, который она выпустила, был долгим, тягучим, с закрытыми глазами и запрокинутой головой. Рыжие волосы упали назад, открывая шею, грудь, и вечерний свет из окна лёг ей на тело сверху — золотистый, тёплый, как нарисованный.
Она двигалась. Медленно, с тем ритмом, который задаёт женщина, когда берёт контроль, и мне оставалось только держать её за бёдра, смотреть снизу вверх и забывать дышать. Грудь качалась в такт движению, и тени от ресниц лежали на скулах, и помада стёрлась окончательно, и без неё губы были мягче, светлее, и я тянулся к ним, целовал, и она отвечала, и кресло скрипело под нами, и мне было плевать.
— Медленнее, — попросил я, и голос сел до хрипа.
— Нет, — сказала она и ускорилась.
Мои пальцы сжали ей бёдра, сильнее, чем хотел, и Катя зашипела, коротко, сквозь зубы, и по этому звуку я понял: ей нравится. Её ладони легли мне на грудь, пальцы скользнули по рёбрам, по шраму от арены, и ногти впились в кожу, и эта боль была правильной, нужной, как восклицательный знак в конце длинного предложения.
— Ром, — голос дрожал. — Ром, ещё…
Я обхватил её за поясницу, притянул к себе, и она прижалась грудью к моей, и мы были так близко, что я чувствовал её сердцебиение — быстрое, рваное, бившее мне в рёбра. Катя обхватила мою шею руками, и её дыхание было горячим, влажным, мне в ухо, и каждый выдох превращался в звук, тихий, глубокий, от которого по спине шла дрожь.
Она замерла. Всё тело напряглось — мышцы живота, бёдер, и пальцы на моих плечах сжались до побелевших костяшек, и из горла вырвался стон, долгий, низкий, с тем вибрирующим рваным краем, после которого тело обмякло, и она упала мне на грудь, вздрагивая, и я держал её, и вечернее небо за окном стало совсем тёмным, и в тишине кабинета было слышно только наше дыхание — моё и её, сливающееся в одно.
— Я точно не жалею, — прошептала она мне в шею. — Вообще ни капли.
Я улыбнулся. Ладонь лежала у неё на спине, и позвонки под пальцами чувствовались как бусины — тёплые, живые, мелко вздрагивающие с каждым выдохом. За окном в темноте загорелся фонарь — садовый, жёлтый, тусклый, и его свет лёг на пол кабинета длинным прямоугольником, осветив бумаги, разбросанные по полу, опрокинутую подставку, плащ серой кучей у стола.
Стол. На дубовой поверхности — тонкие полоски от ногтей. Её ногтей. Мой стол, мой кабинет, моё поместье, и женщина на моих коленях, от которой пахнет духами и мной.
День начинался нормально, потом скатился в ад, а закончился вот этим. Больше плюсов, чем минусов. В этом чёртовом четверге определённо больше плюсов.
Просто хорошо.