1913 год. Когда мне было десять лет, мне казалось, что следующий век – что-то очень, очень далекое, недостижимое. Как это вообще, думала я, перебраться через столетие и оказаться в новом веке. Казалось, что это значит и новое время, и новую жизнь, будто все должно перемениться, стать другим. Отец купил большой участок земли недалеко от Пскова и начал строить поместье. С ранней весны и до глубокой осени мы проводили время там, возводился большой дом, обустраивалось хозяйство. Вокруг густой лес, в лесу было темно, сыро, укромно. Кажется, тогда я привыкла, прониклась природой, ее регулярностью и спокойствием. Няня по вечерам рассказывала сказку: в ней тяжелой поступью шел по лесу медведь, взлетали диковинные птицы с медными клювами и удирал серый длинноухий заяц. И вот мне кажется, что и 1913-й только наступил. А уже прошло целых два месяца. Время так быстро летит. До тридцати время еще тянулось, а после тридцати – то вприпрыжку, то галопом. И вот я уже тринадцать лет в двадцатом веке. Новом, сверкающем, восхитительном двадцатом веке. Каким он будет? Что там дальше?
И все-таки новый век изменил меня и всю мою жизнь. 1900-й как символ стал самым важным для меня годом – в этот год в мастерской Регинского я познакомилась с Петей. Мастерскую до сих пор считают самой передовой рисовальной школой Петербурга, хоть и сам «неистовый Яков», наш неспокойный, нервный, веселый и вдохновляющий Регинский умер в прошлом году и дело его завершилось, мастерская закрылась.
Вспоминаю свои первые иллюстрации, опубликованные в книгах. Первые прозаические и поэтические пробы. Волнение, страх, фамилию напечатали с ошибкой, две строфы по ошибке соединили в одну. Какой милой мелочью сейчас все это кажется и каким огромным переживанием было тогда. Участие в большой выставке, организованной Кульбиным. Знакомство с Васей Каменским, любимыми бурлящими, кипящими, крушащими Бурлюками, с большим и громким Маяковским, с туманным тихим Хлебниковым.
Это очень важно, что мы столько пережили вместе и так много сделали. Что у Пети у самого теперь много учеников, которые горят его идеями. Ученики часто бывают у нас, работают здесь, спорят, ссорятся, смеются. Столько жизни кругом. Полгода уже к нам часто приходит новая знакомая моей Марины, столь же сильно увлеченная революционными идеями Анюта Гранова. В октябре Марина практически спасла ее: Аня провела несколько месяцев в тюрьме, вышла оттуда совсем больная: чахотка, разбитые ревматизмом ноги. Марина месяц выхаживала ее, потом нашла небольшую подработку, Аня теперь часто бывает у нас в гостях.
Марина, сестренка, милая, нежная девочка. Примерная гимназистка, которой когда-то в Царском Селе вручила золотую медаль сама Мария Федоровна. Но и это уже тогда мне казалось нелепостью, ведь она успела подхватить идею. Тут у меня снова будничные мои, больные, хворые ассоциации, вот что делает со мной… Болезнь. И все же было в те годы в этом что-то похожее на эпидемию или вирус. Помню, как Марина стала возвращаться из гимназии возбужденной, нервной, порывистой, как я не могла от нее долго допроситься: что, что происходит с тобой, Сойка? Один раз даже с лихорадкой слегла на несколько недель. Потом дозналась – в гимназии была у них учительница географии, от нее и надувало, как ветром, песок революции в наш дом – книжки запрещенные Марина в моей комнате прятала, я разрешала. А речи горячие все мне доставались, и никому в доме их нельзя было передать.
Сойка и Ласточка – прозвища, которые мы дали друг другу в детстве. Помню нашу большую книгу о животном мире и раздел «Птицы», который мы особенно любили. Летом часами бродили в нашем неухоженном саду, передавали тяжелый том друг другу, листали, вглядывались в ветки, бурную траву, тяжелые кроны. Всё скворцы попадались, воробьи да вороны. Но однажды увидели сойку – дымчатые ясно-карие перышки, звонко-синее на крыльях, в благородный черный обмакнут строгий хвост. Она сидела на ветке яблони, изредка поворачивала голову и все смотрела куда-то в чащу нашего буйного сада. Потом, заметив нас, на мгновение застыла и впорхнула, глухой такой маленький звук крыльев повис в воздухе на секунду и исчез, оставив тихое эхо.
– Смотри! – шепнула Марина.
В сумеречном воздухе, едва подрагивая, на невидимых волнах воздуха спускалось синее перышко. Марина подхватила его легкой ладонью и аккуратно воткнула в непослушные волосы.
– Теперь ты Сойка, Марина, – улыбнулась я.
– Тогда ты будешь… Ласточка, вот кто ты будешь.
Я легко согласилась быть ласточкой.
Марине было десять лет, мне восемь.
Папа довольно скоро узнал о том, что с Мариной происходит. Вскрылось позже и то, что она хранила запрещенные книги и документы у меня, за это он ее бранил очень: сестру-то не втягивай, бунтарка. И были, конечно, у них споры долгие, Марина ему твердила, что он всю жизнь учил нас честности и что сейчас все честное есть в революции. А потом она уехала, сняла себе каморку под крышей в высоком доме на Фонтанке. Я помню этот вечер, когда Марина уезжала. Папа вышел в гостиную, руки в карманах халата, волосы аккуратно уложены, одеколоном пахнет, осанка неизменная, выправка, офицер. Смотрел молча, пока Марина со мной прощалась и с няней, обнял, так ни слова и не сказал. А потом надолго остался у окна, смотрел на аллею и шею сзади ладонью тер. У окна на столике стояла тарелка с вишнями. Семь красных вишен на белом круглом фарфоре.
Ты прочитаешь, Сойка, наверное, эти страницы позже, сердце мне подсказывает. Позже.
Милый, милый Велимир. В недавнем письме Пете, которое мне попалось на глаза, он написал: «Я знаю только, что свою смерть встречу спокойно». Я не должна была это прочесть, Петя просто не успел спрятать. Ничего, ничего… Милый Велимир, пусть все у тебя будет в порядке. Когда-то он написал, что в моих «Кузнечиках» звучит легкая насмешка над другой мелькающей жизнью. А я думаю и представляю «Кузнечика» самого Велимира, того, что:
Крылышкуя золотописьмом
Тончайших жил,
Кузнечик в кузов пуза уложил
Прибрежных много трав и вер.
Музыка, литература, живопись – мы все это хотим, страстно желаем сделать новым, свежим, живым. Помню свои прошлогодние впечатления от выставки «100 лет французской живописи», у Юсуповой. Строгость, торжественность линии Давида и Энгра, трагический, надорванный нерв Жерико, нежный комизм Домье, рисунки Гиса и Родена. Какое счастье было увидеть это все вживую, долго-долго стоять, рассматривать детально и внимательно. И другой язык, другой взгляд: Мане, Ренуар, Сезанн. Пожалуй, последние все-таки ближе мне по духу, по мировосприятию. Хотя и понимаю, что мы с Петей работаем в своем собственном мысленном пространстве, своем мире, в котором важны не наши впечатления от мира, как у импрессионистов, а наше умение понять природу, увидеть ее сущность, суть, устройство изнутри, стать веткой дерева и увидеть мир глазами-ветвями-листьями дерева. Нужно быть не наблюдателем природы, а стать ее частью, подключиться к ее ритмам, проникнуться ее звуками, стать как дерево, мыслить как дерево: беззаветно, беззащитно, чисто. Важно человеку быть одним целым с природой.
Я попросила Анюту помогать нашим поэтам – нужно набирать их стихи на машинке. Она охотно согласилась, видно, как ей хочется ответить заботой на заботу и как интересны ей наши поэты и художники. Вчера наблюдала, как ей начитывал стихи Маяковский. Маленькая Аня вытянулась ровной спиной в кресле, тонкие руки бьются над печатной машинкой, а долгий, аршинный Володя вышагивает большим шагом из угла в угол, диагональ, треугольник. От поступи звенит посуда в буфете, жалобно плачет наш старый паркет. Володя грохочет:
В небе жирафий рисунок готов
выпестрить ржавые чубы.
Потом, подхватив у Анюты свежий листок, он хмурится, а затем говорит:
– Кажется, сложилось?
И потом снова – шаги, диагональ, стук клавиш. Звенят в буфете рюмки и стаканы, кажется, вот-вот подкосятся его слабые старые ножки, взлетают от порывов длинных рук листки, падает в обморок мольберт, Анюта ловит улетевших бумажных синиц, собирает в стопку.
Сложилось.
Позже пьем вместе вечерний чай: Петя, Марина, Анюта, Володя. Володя дует на горячую темную воду, цепляет твердыми пальцами кубик сахара. Для Володи у нас в буфете стоит его собственная чайная пара.
А до этого, во вторник, приходил Велимир. Сидел тихо рядом с Анютой, сутулился, что-то шептал, уткнувшись в мятые свои бумаги. За боем клавиш не слышно ни слова, Аня все время переспрашивает:
– Лягает пяткой?
– Здесь, тихоглазая?
– Сумрачный, как коршун?
Кружит, кружит коршун. А я – ласточка. Спасусь ли?
В детстве кто-то говорил, что голубая кровь – это про благородство происхождения. По отцовской линии во мне есть что-то дворянское, какие-то французские маркизы, но никогда это в нашей семье не обсуждалось всерьез. Теперь эта моя «голубая кровь» стала белой. Белая кровь, белая кровь… Холодом веет от этой фразы. И тут на меня нападает желание взять и отогнать, вытолкнуть из себя болезнь, выдуть ее из себя весенним ветром, чтобы растворилась она в воздухе. Не хочу, чтобы бесконечная забота обо мне источала и Петино здоровье. Не имею права мучить окружающих, должна покончить с болезнями. Не болеть, не болеть больше.
Десять лет назад Петя увлекся фотографией. Фотографировал очень много меня, друзей, учеников. Недавно собрал из этих снимков целый альбом. Вот они вместе: Казимир, Пунин, Володя Маяковский дурачатся в лесу, запрыгивают друг другу на спину. Вот многочисленные фотографии с учениками, такими юными и трепетными. Вот я и Вася Каменский в каком-то поле, он со смешным «бантом поэта» на груди задумчиво облокотился о руку, а я стою в белом платье, словно изображаю какой-то куст. Вот я на диване с кошкой Блошкой.
А вот фотография прошлого лета. Наш сад, я, накрытая одеялом, сплю в саду на нашем самодельном деревянном ложе, которое мы ставили на улице. Голова у меня в тени, а на ногах покоится широкая полоса солнца, видно, что это июньское мирное, томное предзакатное время. Любимое июньское время, когда весь день – предчувствие белых ночей и половину дня занимает долгий-долгий закат, который, кажется, тянется неделю.
И конечно, Петя фотографировал не только людей. Пейзажи, Финский залив, фотографии нашего домика на Каменной улице. И еще часто воображение его волновало одиноко стоящее дерево, разнолапистый куст шиповника, валуны, и кочки, и корни деревьев. Часто Петя фотографировал, чтобы оставлять в памяти мимолетное ощущение, миг, мгновение, которое использовал потом в живописи.
Как славно, что существует фотография. Гости нашего домика часто спорят – опасна ли фотография для живописи и другого искусства. Многим кажется, что новая технология, которая способна так точно поймать момент, скоро столкнет медлительную живопись и упрямую строгую графику в пропасть небытия. Разве можно сравнивать ее с живописью, говорить, что фотография замнет, погубит рисунок, живопись? Ведь это вещи совершенно разного дыхания.
Но что-то все-таки есть тревожное в этой быстрости. Словно фотография – это только начало.
Когда мы только познакомились, Петя немного подтрунивал над моей глубокой увлеченностью, любовью к животному миру, но потом сам проникся интересом к этой теме, стал хвалить мои рисунки кошек, лошадей, собак, птиц. Животные всегда тянулись ко мне, хотя я и не делала для этого ничего специального. Мне казалось, я всегда точно и ясно слышала и понимала каждое живое существо. Больше всего мне нравилось, когда удавалось поймать точное движение, запомнить его и оставить на бумаге. Ускользающий ход хвоста кошки, любопытствующий наклон головы скворца, блаженный зев дворового пса. Во всем этом жизнь, и мир животный – надежда и сила человека, надежда на непосредственность животного ясного состояния, вне растущей диктатуры машин, заводов и предприятий, обязанностей и скованности этикета. Дворовый дрожащий пес будет с человеком до последнего.
Осознание конца так парализует, что сложно выбраться из этого оцепенения. Кажется, что надо успеть много-много сделать, но дни проходят в сонном мороке. Когда я прихожу в себя, читаю Евангелие. Приходил местный священник отец Николай, обедал у нас. Мы долго говорили с ним. Пытаюсь, хватаюсь рукой за распятие на груди, и на мгновение становится легче – теплое, большое спокойствие разливается внутри. Все мирское становится не важным, даже продолжительность моих дней не страшна.
Сестра часто говорит, что в детстве у меня были золотые волосы. А сейчас стали темные и все спутались. Расчесывать их нет сил, Дарья пыталась, но мне больно и неприятно. Страшусь любых прикосновений.
Никто не говорит мне правды. Приезжает Иннокентий Палыч, дает какие-то таблетки, делает какие-то процедуры. У врачей холодные руки. Тонкие пальцы. Прозрачные ногти. Чистые манжеты. Успокаивающе похлопывает по руке. Мягко, будто боится мне навредить, и от этой тактичности становится совсем горько и пропаще. Нет надежды. Ситцевая занавесочка движется на окне, ветер продувает ее насквозь, но ей не холодно, у них с ветром свой разговор, тихий, незаметный, живой. Занавесочка будет висеть здесь еще долго.
Я подолгу смотрю, как Петя работает, и кажется, что вот-вот задам ему этот вопрос. Но не задаю.
Могу только написать здесь.
Это моя последняя весна?
Дни очень коротки, потому что я много-много сплю, что-то такое дают в лекарствах, погружающее в бесконечный сон, серую пелену, обойки со стены в мелкий цветочек плывут, плывут, уплывают… Иногда силы возвращаются, но что-то произошло с тем, как я ощущаю все вокруг. Если раньше я остро любила, ощущала песок, сосны, летнюю зелень, то сейчас впечатлительность моя стала притупленной, приглушенной.
Чаечий звук такой протяжный и жалобный, что у меня замирает сердце. Чаечий звук белый, как белое-белое молоко, которое я любила пить в детстве из синей кружки с красным рябым петухом.
В Троицком театре решили устроить диспуты о современной живописи и поэзии. Я очень хотела поехать, и Петя уступил мне. Собрали меня и все-таки отправились в Петербург. Прекрасный вечер, столько живых лиц, горящих глаз, заинтересованных, мятущихся, яростных, готовых отстаивать каждую строфу, каждое предложение, каждое слово, каждый мазок кисти. Как жаль, что состояние мое было такое не пригодное ни к чему. Мучила слабость, к вечеру начался жар.
Коля Бурлюк должен был прочитать мой «Ветрогон, сумасброд, летатель», но отчего-то, скорее всего по забывчивости, не сделал этого. Расстроилась, но никому не сказала, зачем мучить зря людей, и так уставших за меня переживать.
Когда я была еще здорова и мы приезжали на лето на дачу, каждый день у нас бывали гости. Я очень любила их, но часто по вечерам мне до безумия хотелось покинуть людей и сбежать в лес. Так я и делала. В лесу было тихо, только скрипели под ногами ветки да вдалеке угукала птица. Все лесное очень требовательно: не трожь, не тревожь, хорошо, трогай, но аккуратно. Чешуйчатая сережка березы. Гладкий лист осины – ладонь проезжает по нему быстро-быстро, холод от листа две секунды живет на кончике пальца. Круглый пенек с кривыми корнями-ножками: кто срубил тебя, дерево, кто так варварски поступил?
И рисуется, и пишется теперь с большим трудом. Но вчера все-таки написалась маленькая молитва, такая прозрачная, тонкая и сонная. Для меня, для Пети, для тех, кто будет потом.
«Я хочу вернуться к воздуху, я хочу вернуться к дождю, я хочу вернуться к солнцу. Моя душа с каждым живым, что есть на земле, от осоки на озере до слона, лежащего в жаркой саванной воде. Мое тело исчезнет, а душа останется здесь, в этой коре, в этих ветках, в этом ускользающем вечере. Ранним утром отойду ко сну и, перед тем как в последний раз закрою глаза, увижу собаку, бегущую по небу к тающему месяцу».
Вчера среди ночи проснулась от сжимающего всю меня предчувствия ужаса. И внезапно страшно стало не за себя, не за свое будущее, которого, как я уже поняла, не будет, что я смиренно приняла. Страшно было за этот век, который нам предстоит. Вам предстоит. Петя старше меня на двадцать лет, но я знаю, чувствую, что он проживет еще много. Увидит много. Поймет многое. Научит многих. Знаю, что век предстоящий будет светлым и ясным – люди вернутся в природу, а природа вернется к людям.
Я вижу кусочек газеты, лежащей на столе. Отрывки фраз словно гремят, шумят, торжествуют.
«развернулось крупное железнодорожное строительство – построено несколько мощных машиностроительных – сталелитейные предприятия – военные предприятия – Путиловский, Обуховский, Коломенский, Сормовский заводы – беспрецедентный подъем промышленности – машиностроение – электротехническая, химическая промышленность – военные заказы – рост наукоемких отраслей – электротехническая промышленность – химическая промышленность – мощная промышленность – мощные машины – большое будущее»
Большое будущее.
Я закрываю глаза, и шум слов умолкает.