Если литературная культура, изображенная в «Маленьких женщинах», произвела сильное впечатление на первых читателей книги, то еще в начале века никто бы ее не узнал. Изменения в грамотности, в семейной жизни среднего класса, в отношении к культуре и во взаимодействии женщин со всем этим вместе кардинально поменяли литературный ландшафт внутри страны. Считается, что женщины более восприимчивы к культурным ценностям, чем мужчины, поэтому они стали основными проводниками семейной литературной культуры, которая к концу XIX века символизировала притязания растущего среднего класса на более высокий моральный статус. К тому времени белые женщины не только были высокообразованными, но и имели все больше свободного времени для чтения, а также растущий запас материалов для этого занятия, из которых они могли выбирать. Сформировалось также более благоприятное отношение к светской культуре, включая литературную деятельность у себя дома, которая когда-то считалась легкомысленной, а иногда и откровенно греховной. Все это дало молодым женщинам возможность читать и писать в свое удовольствие, а также ради духовной или интеллектуальной выгоды.
Для молодых женщин, выросших после Гражданской войны в США, эти изменения и возможность получить высшее образование и оплачиваемую работу были решающими для того, чтобы они могли вести жизнь вне семьи. Джейн Аддамс, Кэри Томас и сестры Гамильтон имели больше привилегий, чем большинство людей, как в плане доступа к книгам, так и во многих других отношениях, и были более успешными в своих начинаниях. Но они выросли из культуры, которая признавала важность чтения и письма и для женщин, и для мужчин. А ведь так было не всегда.
К середине XIX века белые женщины достигли почти равного уровня грамотности со своими соотечественниками-мужчинами, ликвидируя гендерный разрыв, который существовал на момент основания нации, когда уровень грамотности среди женщин был значительно ниже, чем среди мужчин. Согласно переписи населения 1850 года, 10 % белых людей старше 20 лет не умели ни читать, ни писать, причем мужчины и женщины были представлены примерно в равных количествах. Из этого соотношения был сделан вывод о 90-процентном уровне грамотности населения[132]. Вероятно, эта цифра преувеличена, но прогресс в области грамотности среди женщин был реальным и во многом помог устранить внушительные различия внутри семей, как, например, между Бенджамином Франклином и его женой Деборой, которая была почти неграмотной. Даже если уровень грамотности среди белых женщин не достигал 90 %, он был высоким по меркам того времени: уровень грамотности британских женщин оценивался всего в 55 % (по сравнению с 70 % у мужчин)[133]. Несмотря на продолжающиеся в течение всего века споры о тревожных последствиях образования для женщин, в Соединенных Штатах не было такого серьезного противодействия грамотности среди белых женщин, как в Англии. Давняя традиция грамотности, которая была необходима всем для чтения Библии в связи с протестантским происхождением Америки как страны, соединилась с идеологией республиканского материнства, которая предполагала определенный уровень женского образования для воспитания добродетельных граждан мужского пола[134]. Только для порабощенных афроамериканцев грамотность считалась опасной в любом случае.
Ничто так не способствовало уравниванию процента грамотности среди белых мужчин и женщин, как быстрое распространение женского образования в годы после Американской революции. К 1860 году насчитывалось более 350 женских академий и семинарий не только в Новой Англии, где историки ожидали их найти, но и на Юге. Многие из них предлагали значительно больше образовательных возможностей, чем можно было бы предположить, представляя себе «пансион для благородных девиц», с которым обычно ассоциируются такие школы. Хотя часто считалось, что эти заведения созданы для того, чтобы подготовить женщин к роли домохозяек, лучшие женские учебные заведения давали образование, сопоставимое с тем, которое получали мужчины. Помимо декоративного и прикладного искусства, там преподавали латынь, натурфилософию, географию и физиологию, часто по тем же книгам, которые использовались в мужских колледжах[135]. Расширение женского образования сопровождалось резким снижением рождаемости в среднем с семи детей на белую мать в 1810 году до трех с половиной в 1900-м[136]. Будучи одним из самых значительных событий в женской истории XIX века, это изменение позволило женщинам заняться благотворительностью, реформами и другой внесемейной деятельностью, которая стала столь важной частью жизни женщин среднего класса. По мере того как и у афромериканок улучшались возможности в области образования после Гражданской войны, рождаемость в их среде тоже снижалась[137].
С повышением уровня грамотности появились новые экономические возможности. В сфере оплачиваемого труда женщины с необходимыми речевыми навыками находили работу учительниц. В 1830-х и 1840-х годах, когда государственное образование расширялось, школьные советы, стремясь снизить расходы, начали нанимать женщин-учителей, часто платя им половину зарплаты их коллег-мужчин. Обосновывалось это тем, что предполагаемая любовь женщин к воспитанию юношества делает их идеальными учителями для маленьких детей. Таким образом, феминизация профессии учителя происходила быстро, и к 1870 году женщины составляли 59 % учителей государственных школ[138]. Освобожденные индустриализацией от многих домашних обязанностей, особенно от прядения, многие молодые белые женщины преподавали в течение года или двух перед замужеством.
По мере формирования рынка женских журналов и бытовых романов белые женщины среднего класса всех возрастов получили возможность зарабатывать деньги работой, которая не требовала больших финансовых вложений и могла выполняться на кухне или в гостиной. Как и Луиза Мэй Олкотт, любая образованная женщина могла стать главной опорой своей семьи, если ее отец или муж испытывал трудности. Женщины добивались успеха как поэтессы и как авторы популярных учебников по истории и естественным наукам и разнообразных книг с советами. Процветающий рынок журналов, которые освещали темы, предположительно интересные женщинам, давал редакторам, таким как Сара Джозефа Хейл из Godey’s Lady’s Book[139], влияние и власть, которые они использовали для продвижения женской хозяйственности[140]. Но наибольшего успеха женщины достигли как авторы художественной литературы. К 1872 году они не только написали почти три четверти опубликованных в Соединенных Штатах романов, но и входили в число самых продаваемых авторов той эпохи. Начиная с романа Сьюзен Уорнер «Большой-пребольшой мир» (The Wide, Wide World, 1851), многие «женские романы» разошлись тиражом более 100 000 экземпляров. «Хижина дяди Тома» (Uncle Tom’s Cabin, 1852), самый продаваемый роман века, разошелся тиражом примерно 300 000 экземпляров за первый год и полмиллиона только в Соединенных Штатах к концу пятого года после публикации[141]. Насмешка Готорна над «проклятой толпой пишущих женщин» была не просто фигурой речи, а болезненным признанием поразительной популярности – и финансового успеха – женщин в области литературы.
Во второй половине столетия возможности женщин в сфере образования и профессиональной деятельности значительно расширились. С появлением женских колледжей и открытием доступа для женщин к ранее исключительно мужским колледжам и университетам после Гражданской войны (во многом для удовлетворения потребности в учителях) женщины стали заметными фигурами в кампусах, включая новые педагогические училища. Лишь очень небольшое число американцев обоих полов посещали высшие учебные заведения (менее 2 % населения студенческого возраста в 1870 году, примерно 4 % – в 1900-м), но к концу века женщины составляли примерно 40 % от общего числа студентов послешкольного образования[142]. Благодаря свежеприобретенному доступу к миру знаний амбициозные женщины смогли найти себя в различных профессиях, включая медицину и науку. По большей части они работали на типично женских должностях или специальностях (медсестры, преподавательницы домоводства) или в организациях с разделением по половому признаку (женские колледжи и больницы)[143]. В культурном и экономическом плане успешное использование женщинами грамотности зависело от гендерного разделения и сегментированного рынка труда.
Изменения в области публичной демонстрации грамотности женщинами были настолько велики, что в послевоенные годы чтение во многих отношениях считалось женским занятием, как и культурное времяпровождение в целом. На фоне стремления мужчин к предпринимательству и покорению континента гендерные стереотипы, приписывающие женщинам врожденную склонность к заботе о других, также отводили им сферу культуры, по крайней мере те ее аспекты, которые исходили от домашнего очага или осуществлялись недалеко от дома[144]. Как основные носители грамотности в семьях среднего класса, женщины уже давно отвечали за обучение детей и младших братьев и сестер чтению. В течение последней трети века они также помогали задавать культурный тон. Женщины, которые стремились к саморазвитию посредством учебных клубов и образовательных программ на дому, таких как «Литературно-научный кружок Шатокуа» (The Chautauqua Literary and Scientific Circle, CLSC), приносили домой новые знания, а также книги и журналы, связанные с ними. Эти занятия стимулировали спрос на книги, которых в то время не хватало в сельской местности, маленьких и даже крупных городах. Начиная с малого, нередко в частном порядке, женщины основывали множество библиотек по всей стране. Таким образом, личные цели превратились в общественные проекты, а хранительницы домашнего очага стали покровительницами культуры.
Никогда прежде литературная культура не вызывала такого восхищения, как в конце XIX века. Книги не только считались благородным занятием, но и стали символом материальных и нематериальных устремлений широко понимаемого среднего класса. Независимо от того, ценились ли они как драгоценные предметы, хранилища мудрости, показатель культурного статуса или источники личного смысла, книги – их чтение, обсуждение, иногда владение ими – стали признаком принадлежности к среднему классу, а для некоторых, возможно, ключевым признаком[145].
Для тех, кто рос в рамках американского среднего класса времен Позолоченного века, определенное владение словом было необходимо: без этого навыка был невозможен успех во все более профессиональном и бюрократизированном обществе. На базовом уровне навыки грамотности влияли на доступ к рабочим местам, а также на другие, более сложно измеримые показатели статуса. В то время когда нефизический труд стал основным признаком, отделяющим средний класс от рабочего, умение читать и писать было необходимо для трудоустройства в расширяющемся секторе «белых воротничков». Для получения профессиональной должности требовалось определенное словесное мастерство, пусть и не обязательно изощренное. Несмотря на значительные различия в заработной плате внутри среднего класса, те, кто работал головой, а не руками, как правило, получали больший доход. Им не приходилось полагаться на заработок жен или детей, как это делали почти все рабочие физического труда, за исключением наиболее квалифицированных[146].
Помимо обеспечения доступа к более престижным должностям, владение словом было культурной ценностью, а в некоторых семьях – даже священным ритуалом, который выходил за рамки правильной грамматики и красивого почерка, хотя эти навыки тоже были важны. Умение ловко обращаться со словами и знакомство с культурным наследием (в основном британским), которое американцы из обеспеченных слоев считали своим неотъемлемым правом, наделяло наиболее образованных людей своего рода титулами в рамках феномена, который Пьер Бурдьё[147] назвал «культурной аристократией»[148]. В мире, где все больше усиливалась классовая иерархия, культурная компетентность стала символом отличия, знаком, с помощью которого представители растущего среднего класса могли выделиться не только среди менее обеспеченных слоев населения, но и среди тех, кто был менее образован. Способность постоянно заниматься литературной деятельностью зависела от возросшего количества свободного времени, что также проявилось в моде на отпуска и потребление искусства. Интеллектуальный разговор об авторах и художниках, чтение стихов наизусть или демонстрация знакомства с греческими и латинскими аллюзиями (знание оригинала не требовалось) говорили о степени утонченности, недоступной большинству американцев. Литературное мастерство наряду с правильным произношением и правописанием располагало человека по правильную сторону культурного разграничения. Не каждый мог точно объяснить, что означала культурность. Важно было ее наличие, поскольку ничто так не отличало цивилизованного человека от «дикаря», как присутствие (или отсутствие) грамотности[149].
Книги и чтение ассоциировались с постепенным обустройством дома представителей среднего класса – пространства, в котором женщины обретали все больше власти в последней трети столетия. Для поддержания образа жизни, который гарантировал достаточно свободного времени для занятия литературной деятельностью, был необходим определенный уровень дохода. Возникновение идеала семьи среднего класса, где мужчина был кормильцем, женщина – домохозяйкой, а дети были освобождены от долгих часов физического труда, позволило большему количеству людей тратить время и силы на литературные и эстетические занятия, которые раньше были уделом лишь богатых. Наряду с фисгармонией, пианино и цветными литографиями – и больше, чем все они вместе взятые, – книги стали символами досуга и культуры. Нигде они не были так заметны, как в гостиной, которая во многом была центром интеллектуальной и духовной жизни викторианского среднего класса. Вездесущий стол в гостиной, на котором лежали «Библия, свежие журналы, альбом с визитными карточками, книги о путешествиях, сборники стихов или стереоскоп со слайдами», олицетворял материальную сторону этой жизни. Гипсовые слепки известных авторов (Шекспира, Мильтона) и изображения сцен, увековеченных в литературе (ухаживание Майлза Стэндиша[150]), которые украшали гостиные, а также непреходящая популярность карточной игры «Авторы» свидетельствуют о культурном резонансе литературы в то время[151].
«Все хотели приобщиться к культуре так же, как несколькими годами ранее все хотели заполучить швейные машинки», – вспоминала писательница Мэри Остин о своей юности в Карлинвилле, штат Иллинойс, в конце 1870-х годов. Культура «к тому времени <…> означала, прежде всего, усердное чтение книг». Эти слова были написаны более полувека спустя, когда высмеивание буржуазии стало почти необходимым признаком интеллектуальной серьезности, и Остин критически смотрела на «фетишистское отношение к книгам» ее соседей и их демонстративное выставление напоказ культуры, побуждавшее их обсуждать и даже цитировать книги, которых они не читали. Для тех, кто стремился не отставать, существовал общий консенсус, согласно которому «чтобы поддерживать свои претензии на культурность, нужно было читать». Остин знала, о чем говорила: она сама была таким же страстным потребителем культуры, как и ее соседи. Несмотря на насмешливый тон и высокомерное презрение к выскочкам, гордость от того, что она происходила из семьи, в которой «читали больше и более качественные книги, чем обычно», пронизывает ее автобиографию «Земной горизонт» (Earth Horizon), где с любовью описываются ее встречи с печатным словом. Каким бы несовершенным оно ни казалось в последующие годы, то, что считалось культурой в Карлинвилле, не только занимало центральное место в детских воспоминаниях Остин, но и определило ее путь как писательницы[152].
Остин подчеркивала соревновательный аспект приобретения культурного багажа, отмечая, что это была «единственная сфера, в которой, не нарушая принципов демократии, можно было наслаждаться приятным осознанием своего превосходства над окружающими». Культура была областью, которая требовала овладения определенными навыками и предоставляла женщинам неожиданно широкое поле для деятельности. У мужчин было много сфер, где они могли доказать свое превосходство, – спорт, бизнес, политика и т. д. Но для женщин определенного класса прямая конкуренция с мужчинами была строго запрещена. Культура, которую часто рассматривали как духовную деятельность вне рыночных отношений, стала подходящей сферой для женского стремления к успеху, где женщина могла проявить себя, не бросая вызов гендерным нормам[153]. Даже изображая женщин как главных носительниц культуры в Карлинвилле, Остин не питала иллюзий относительно того, что их достижения в этой области были наравне с успехами в мужских начинаниях: «Статус культурной женщины походил на рассуждения о прекрасном поле: практического толку никакого, но без этого нельзя»[154].
Несмотря на соревновательный аспект, людей, которые посвящали себя культуре, не стоило приравнивать к тем, кто гнался за золотым тельцом. Действительно, почтение к книгам для некоторых было способом дистанцироваться от грубого материализма и демонстративного потребления, которые и дали название Позолоченному веку. В менее осязаемых аспектах чтения культурные и религиозные устремления были тесно связаны. Чтение издавна ассоциировалось с духовными и нравственными усилиями. Библия занимала столь важное место в жизни протестантских диссидентов, заселивших Новую Англию, что еще в 1642 году колония Массачусетского залива приняла закон, который поощрял поголовное обучение чтению. От букварей до Ветхого и Нового Заветов обучение чтению и религия переплетались между собой. К 1830–1840-м годам уравнение грамотности с нравственностью стало основным оправданием для создания государственных школ. Педагог Хорас Манн считал, что школы создадут «более дальновидный интеллект и более чистую мораль, чем когда-либо ранее в человеческих сообществах»[155]. Для унитарианского священника Уильяма Эллери Ченнинга того же периода чтение было важным средством «самосовершенствования». Он определял его как «заботу, которую каждый человек должен проявлять к себе, к раскрытию и совершенствованию своей природы»; он считал, что оно доступно каждому, кто ищет его «бескорыстно», то есть без ожидания материальных вознаграждений. Поскольку целью чтения в этой схеме вещей было развитие характера, а не накопление информации, Ченнинг настаивал на том, что хорошие книги нужно «не бегло просматривать ради развлечения, а читать с пристальным вниманием и благоговейной любовью к истине»[156].
К концу века очевидно религиозные основы культуры еще больше ослабли, и это изменение отразилось и в определении понятия «культура»: раньше под культурой понимали процесс интеллектуального, духовного и эстетического развития индивида или группы, теперь же культура стала обозначать исключительно «произведения и практики интеллектуальной и особенно художественной деятельности», то есть конкретные произведения литературы, музыки и театра[157]. Иными словами, культура теперь означала «Гамлета» или симфонию Бетховена, а не процесс самосовершенствования, предписанный Ченнингом. С наступлением эпохи дарвинизма и критики Библии, а также с ослаблением влияния кальвинистского учения о предопределении многие американцы стали искать в этом более узком виде культуры ценности, уверенность и возможности для выхода за пределы своего существования, которые они когда-то находили в религии. Остин озвучила ту же мысль, заметив, что «лучшие люди» теперь казались «обеспокоенными состоянием своей культуры», тогда как раньше они в основном заботились о своих душах[158].
Никто не сделал больше для возвышения духовного измерения культуры, чем британский поэт и критик Мэтью Арнольд. Разглядев в культуре ядро вечных ценностей и вневременных истин, он определил ее как «стремление к нашему полному совершенству посредством познания <…> лучшего, что было когда-либо придумано и сказано в мире»[159]. Для среднего класса, отходящего от евангельской религии, полной строгих ограничений, эта формулировка имела широкую привлекательность как нечто одновременно невыразимое, но познаваемое. Моральная ценность, придаваемая книгам в целом и светским произведениям, а не традиционным протестантским текстам, была одним из многих признаков того, что почтение к культуре заменяет устаревшее религиозное чувство. Превращение ежемесячного издания Scribner’s Monthly[160], периодического издания с евангельским христианским уклоном, основанного в 1870 году, в The Century[161], оракула светской американской культуры, несколько лет спустя, хорошо показывает эту траекторию[162].
Эта «сакрализация культуры» имела широкие последствия для американцев, которые приняли более свободные стандарты буржуазной жизни во второй половине столетия[163]. Развлечения, которые ранее вызывали подозрения, такие как театр и даже картины и статуи с изображением женской обнаженной натуры, стали приемлемыми в рамках искусства для тех, кто избегал их в евангельские времена. Примером может служить Гарриет Бичер-Стоу, которой отец запрещал всю художественную литературу, кроме романов сэра Вальтера Скотта. Однако, описывая свой первый европейский тур в дневнике путешественника, она свободно размышляла об искусстве и даже признавалась в любви к Рубенсу. Она также написала текст под названием «Женщины в священной истории» (Woman in Sacred History, 1873), который был скорее книгой по искусству, нежели религиозным трудом, и в котором присутствовали изображения полуобнаженных героинь. Превращение ее младшего брата, Генри Уорда Бичера, из молодого проповедника адского огня в апостола культуры также было символом меняющихся времен. В своем евангельском трактате 1844 года «Семь лекций для молодых людей» (Seven Lectures to Young Men) Бичер осуждал художественную литературу, а также театр, азартные игры и прочие искушения современной жизни. После поездки в Европу, где он был поражен красотами культуры, и переезда в обеспеченный приход Бруклина он пересмотрел свое полное отрицание современности. И даже написал и опубликовал в 1868 году роман, который один из биографов считает «свидетельством о смерти» новоанглийского кальвинизма для американского среднего класса[164].
Фундаментальные сдвиги в характере и практике грамотности фактически уже шли полным ходом, в частности, появился обильный материал для чтения, по большей части светский. Если раньше на литературном ландшафте доминировали несколько «постоянных бестселлеров», включая Библию, сборники псалмов и проповедей, то после 1850 года циркулировало огромное количество печатных материалов[165]. Помимо художественной литературы, рассказов о путешествиях, исторических и биографических книг, поток печатной продукции включал в себя литературу по саморазвитию на самые разные темы: от воспитания детей, здоровья и этикета до строительства дома. Самыми продаваемыми были школьные учебники, за ними следовала художественная литература. Популярные британские романы были доступны в изданиях, которые варьировались от дорогих собраний почитаемых авторов до «дешевых книжек», которые публиковались в 1870-х и 1880-х годах и стоили 10 или 20 центов. По такой цене они были доступны по крайней мере некоторым представителям рабочего класса[166].
Новое изобилие позволило удовлетворить разнообразные читательские вкусы и запросы разных рынков, некоторые из которых были сегментированы по полу, возрасту и классу. Книги, хотя и являлись наиболее престижной категорией, составляли лишь часть общего объема печатной продукции. Газеты, как наименее дорогой и самый популярный жанр, особенно любимый рабочим классом, имели преимущественно, но ни в коем случае не исключительно мужскую аудиторию[167]. Также процветал рынок периодических изданий: в 1870 году в Соединенных Штатах было опубликовано 1200 журналов, что на 500 больше, чем всего пятью годами ранее. Позолоченный век был золотым временем для журналов широкого распространения, самыми яркими представителями которых были Harper’s Monthly[168] и The Century. Их пиковые тиражи предположительно достигали 150 000 и 222 000 экземпляров соответственно[169]. Этот жанр, богатый вкраплениями художественной литературы, включая многосерийные публикации с иллюстрациями, и, как правило, без особых политических комментариев, привлекал аудиторию высшего слоя среднего класса, которая обычно считалась преимущественно женской. В 1860-х годах набрал обороты светский рынок юношеской литературы (как журналов, так и художественных книг). Так, Youth’s Companion[170], который уходил корнями в довоенную евангельскую культуру, был самым популярным журналом Позолоченного века с тиражом около 400 000 экземпляров[171].
Изменение статуса художественной литературы было важным признаком растущего одобрения светской культуры. Этот жанр изначально вызывал подозрения, не в последнюю очередь из-за его привлекательности для женщин и молодежи обоих полов – групп, которым, как считалось, моральный надзор был особенно необходим. Законодатели культуры опасались способности художественной литературы будоражить воображение и, как следствие, ее возможности подрывать установленный порядок. Эти опасения сохранялись и в Позолоченный век в дебатах о том, какие романы должны быть в библиотеках, и в атаках на «дешевые книги», наводнившие рынок, с их описаниями городских пороков и соблазнов, от которых семьи стремились защитить своих сыновей и дочерей. Но к тому времени «серьезная» художественная литература достигла статуса высокой культуры. Вопрос теперь был в том, какую художественную литературу читать и сколько.
Символом перемен стал справочник Ноя Портера «Книги и чтение, или Какие книги мне следует читать и как?» (Books and Reading; or, What Books Shall I Read and How Shall I Read Them?) – одна из многих книг с советами, которые выходили в эпоху Позолоченного века. Для Портера, профессора моральной философии Йельского университета и священника конгрегациональной церкви, «этическая истина – это всего лишь еще одно название для воображения». Предупреждая, что диета, состоящая лишь из романов, может превратить читателя в «интеллектуального сластолюбца», он настаивал на том, что действительно хороший роман или стихотворение, подобно любви, является источником «сверхчеловеческого возвышения» и что художественная литература может помочь в саморазвитии, одновременно вызывая «чистое и изысканное наслаждение», усиливая интеллект и придавая «изящество и совершенство характеру и жизни»[172].
Художественная литература составляла лишь часть того, что нужно было прочесть образованному человеку, но ее включение в книги советов о том, что и как читать, и даже в списки «100 лучших книг всех времен» было благом для молодых читательниц[173]. По мере того как век продвигался вперед и женщины занимали свое место в качестве студенток и писательниц, устаревший образ женщин как легкомысленных читательниц забывался, хотя и не исчез полностью[174]. Самые серьезные читательницы составляли свои собственные списки книг, вычеркивая их по мере прочтения. Каталоги такого рода, будь то опубликованные или личные, были инвентаризацией как стремлений, так и достижений. Для тех, кто судил других по книгам, которые они читали, они также предоставляли формулу для отделения «лучших людей» от тех, кто таковыми не являлся.
В отличие от других форм буржуазного выставления себя напоказ, культурное положение не зависело от таких низменных показателей, как размер банковского счета. Не всех тех, кто был обеспечен в экономическом плане, можно было считать культурными людьми, и при этом человек, который обладал культурой, почерпнутой из книг, не обязательно был обеспечен мирскими благами. В изменчивом мире чтение – правильное чтение – отличало не только средний класс от низшего, но и по-настоящему культурных людей от нуворишей. Деньги можно было потерять, но культура, предположительно, была достоянием на всю жизнь.
Описанная здесь литературная культура была распространена в белых семьях среднего и высшего класса, среди сельских жителей и обитателей небольших городов, а также горожан. Не была она чужда и афроамериканцам и менее обеспеченным белым. Поскольку для получения удовольствия от книг необязательно было владеть ими, чтение в меньшей степени, чем другие формы потребления, зависело от растущего уровня жизни. Немногие семьи из широко понимаемого среднего класса, в отличие от самых богатых слоев населения, владели большим количеством книг, тем более таким, чтобы удовлетворить потребности по-настоящему страстных читателей[175]. Менее обеспеченные люди брали книги везде, где могли: у соседей, в библиотеках по подписке и в новых публичных библиотеках, которые становились важной чертой городской жизни. Представители групп с традиционно ограниченным доступом к книгам и образованию таким образом могли надеяться компенсировать нехватку и извлечь выгоду из моды на самообразование, которая сохранялась на протяжении всего столетия. Молодые афроамериканки находили материалы для чтения в библиотеках воскресных школ, как позже это делали еврейские иммигрантки в городских культурных поселениях. Таким образом, книги, будучи маркерами классовой принадлежности, обозначали скорее проницаемые, нежели жесткие границы, а иногда и предоставляли средства для их пересечения.
Приобщение к чтению начиналось рано для обоих полов. Поскольку посещение школы было менее обязательным, а домашнее обучение встречалось чаще, чем в XX веке, дети часто учились читать дома – по кубикам с буквами, по книгам вроде «Чтение без слез» (Reading Without Tears) или по какому-нибудь своеобразному методу, например выбирая буквы булавкой. Продолжая традицию, которая берет начало в Новой Англии XVII века, когда женщины учили детей читать (но не писать), учителями обычно были женщины: мать, тетя, старшая сестра или подруга семьи. Журналист Уильям Аллен Уайт был среди тех, кто знал основы чтения еще до школы; в его случае это были слова из трех букв в «книжке с картинками на цветном полотне»[176]. Некоторые дети демонстрировали необычайную одаренность. М. Кэри Томас вспоминала, что бегло читала уже в три года, другие – к четырем или пяти годам. Мета Лилиенталь, дочь немецких иммигрантов, рассказывала: «Мне еще не было шести лет, когда я начала читать без чьего-либо указания и выучила наизусть стихи Генриха Гейне из роскошно переплетенного иллюстрированного тома, который лежал на столе в гостиной, – любовные стихи, которые маленькой девочке конца Викторианской эпохи вообще не следовало знать»[177]. Так ли все было или нет, эти воспоминания вызывают в воображении очарование взрослых книг и миров, ими открываемых.
В своих автобиографических воспоминаниях Эдит Эббот описала культуру семейного чтения, в которой выросли они с младшей сестрой Грейс. Они родились в небольшом городке Гранд-Айленд в Небраске и позже стали известными деятелями в сфере социального обеспечения: Эдит была профессором Чикагского университета (The University of Chicago), а Грейс – директором Детского бюро США. Их мать, выпускница Рокфордской семинарии для женщин и директор средней школы до замужества, была страстной читательницей, и дети подшучивали над ней за то, что, погрузившись в чтение любимого романа Теккерея, она могла позволить варенью из слив пригореть. Ее дочери были бы рады получить в подарок куклу или безделушку, но миссис Эббот считала книги «единственным подходящим подарком». Она жертвовала необходимыми расходами по дому, чтобы покупать книги – только «лучшие», – которые можно было читать и перечитывать; эти книги она рассматривала как вложение, а не как расточительство. Эбботы также выписывали The Century и The North American Review[178] – два журнала, которые обогащали дома культурно ориентированных семей в Америке времен Позолоченного века. Но бюджет был ограничен, и Элизабет Эббот стала инициатором публичной библиотеки. Она получила первоначальные средства из денег, оставшихся после провала женской избирательной кампании, и много лет была президентом и членом правления. Библиотека, для которой миссис Эббот заказывала отборные произведения, давала ее детям доступ к книгам Луизы Мэй Олкотт и Марка Твена[179].
У Эбботов было всего три детские книги – одна из них популярного иллюстратора и автора Кейт Гринуэй, вторая – «Тоби Тайлер, или Десять недель с цирком» (Toby Tyler; or, Ten Weeks with a Circus) Джеймса Отиса и «Приключения Гекльберри Финна». Первые две им подарили учителя. Но дети читали книги, которые в то время считались детскими во многих домах: «Лавку древностей» (The Old Curiosity Shop), «Робинзона Крузо» (Robinson Crusoe), «Путешествия Гулливера» (Gulliver’s Travels) и «Тадеуша из Варшавы» (Thaddeus of Warsaw) Джейн Портер, популярной писательницы исторических романов начала XIX века. В семье также были «классические» произведения, такие как «Басни Эзопа» (Aesop’s Fables), «Тысяча и одна ночь» (The Arabian Nights), сказки Андерсена и братьев Гримм, «старое домашнее издание Диккенса», романы Теккерея, стихи Теннисона, Уиттьера, Лонгфелло и Скотта, а также два иллюстрированных тома по английской истории, которые очаровали детей, и «плохо напечатанное дешевое издание» «Истории Англии для детей» (A Child’s History of England) Диккенса, которое их не заинтересовало[180].
Многие черты этого литературного наследия были бы знакомы любому ребенку, который вырос в условиях среднего класса в конце XIX века. Особенно характерна была центральная роль Элизабет Эббот в литературном образовании своих детей; Отман Эббот, адвокат, который также был читателем, предоставил большую часть надзора за детьми своей жене[181]. Страсть Эбботов к литературе была, вероятно, выше среднего уровня, но по составу детское чтение было довольно типичным для семьи с интеллектуальными интересами и средним достатком. Классические (или «стандартные», как говорили в то время) тексты, раннее знакомство с литературой для взрослых и акцент на английской истории и художественной литературе были нормой во многих семьях.
С поправкой на пару книг домашняя библиотека Эбботов составляла основу литературного наследия, на которую обычно рассчитывал ребенок из среднего класса, но которую не всегда получал. Социолог Эдвард А. Росс, выросший на фермах неподалеку от Мариона, штат Айова, осиротевший в десять лет и время от времени посещавший так называемую однокомнатную школу, позже сокрушался, что «не прочитал ни одной классической детской книги. Все культурное наследие мальчишек – героические сказания, греческие мифы, басни Эзопа, “Тысяча и одна ночь”, “Робинзон Крузо”, “Путешествия Гулливера”, “Айвенго” (Ivanhoe), “Братец Кролик” (Br’er Rabbit) – я прочитал, когда был в колледже!» Росс определяет эти книги как «культурное наследие мальчишек», но, как ясно из свидетельства Эдит Эббот и других женщин, они также составляли и культурное наследство девчонок. Поскольку поблизости не было даже районной школьной библиотеки, Россу приходилось довольствоваться школьными учебниками и «где-то шестью книгами» у себя дома, включая пару исторических книг и библейский словарь, а также двумя еженедельными газетами. По воскресеньям, перечитав книги «в сотый раз», он иногда обращался к «Докладу об экспериментах с холерой свиней для Министерства сельского хозяйства США» (Report on Hog Cholera Experiments for the U.S. Department of Agriculture), хотя и считал это чтиво «отвратительным»[182]. Со своей стороны, писатель Гэмлин Гарленд иногда прибегал к помощи стихов о доме или сельской природе, чтобы разбавить «сухую прозу» фермерского альманаха или государственного сельскохозяйственного отчета[183].
Как следует из рассказа Росса, дети фермеров находились в особенно невыгодном положении в плане доступа к книгам. Те, кто рос в менее изолированных условиях, были более удачливы. С распространением публичных библиотек во второй половине столетия даже в небольших городках, таких как Гранд-Айленд в Небраске, юные читатели получили доступ к новой светской детской литературе и другим книгам, которые семьи редко могли себе позволить купить. В городе Осейдж, штат Айова, с населением 2000 человек в 1890 году, помимо публичной библиотеки, основанной в 1870-х годах, работали читальные залы и библиотеки, связанные с масонами, Женским христианским союзом трезвости (The Woman’s Christian Temperance Union, WCTU) и различными воскресными школами[184]. Для сравнения, в Брокен-Боу, штат Небраска, где Грейс Эббот преподавала в школе, будучи молодой девушкой, был только небольшой читальный зал Женского христианского союза трезвости[185]. Дети и молодежь в городах с публичными библиотеками были в восторге от разнообразия книг, которые они могли брать по собственным читательским билетам.
Начиная со сказок и других произведений, которые воздействовали на воображение, таких как «Робинзон Крузо» и «Тысяча и одна ночь», семейный литературный канон пополнялся более реалистичной художественной литературой, книгами по истории, а позже – изящной словесностью и рядом светских работ от Плутарха до Эмерсона, которые часто считались духоподъемными. Эти произведения присоединились к классическим текстам протестантизма в качестве обязательного чтения во многих семьях. Библия оставалась самой распространенной книгой, но с ослаблением евангелизма в последней трети века некоторые семьи стали относиться к ней скорее как к литературе, чем как к откровению[186]. «Путешествие Пилигрима» по-прежнему занимало важное место в жизни детей, даже тех, кто считал аллегорию Беньяна скучной, а не пугающей. Некоторые родители не придавали ей большого значения: среди них был и Отман Эббот, который не принадлежал ни к одной церкви и верил в эволюцию. Тем не менее этот оплот протестантской культуры оставался ориентиром на всю жизнь для Грейс Эббот, как и для многих американцев ее поколения, вероятно, последнего, для которого это было верно[187]. В семьях, где вера играла большую роль, молебны и другая религиозная литература продолжали занимать важное место, часто в качестве единственно приемлемой формы воскресного чтения. Священному и светскому иногда было непросто сосуществовать. Мать Уильяма Аллена Уайта, набожная прихожанка конгрегациональной церкви, обращенная в протестантизм из католицизма, которая сама была заядлой читательницей книг, в том числе сомнительного содержания, была шокирована, когда ее 12-летний сын «совершенно сошел с ума по Марку Твену», учитывая репутацию писателя как атеиста[188].
Несмотря на обостренное гендерное самосознание той эпохи и маркетинг книг для юных читателей с учетом их половой принадлежности, мальчики и девочки читали во многом одни и те же книги. Последние исследования библиотечных фондов подтверждают то, что известно из дневников и мемуаров. Наиболее полное исследование Кристины Поули, посвященное городку в Айове в последние три десятилетия века, показывает значительное совпадение в книгах, которые брали в публичной библиотеке посетители мужского и женского пола в возрасте от 10 до 20 лет. Были, конечно, и некоторые гендерные предпочтения: мальчики любили автора приключенческих историй Оливера Оптика (Уильяма Тейлора Адамса), в то время как девочки предпочитали Пэнси (Изабеллу Олден), писательницу с евангельским христианским посылом, – но большинство самых популярных книг (включая эти) фигурировали в списках обоих полов. Конечно, человек, который берет книгу, не обязательно ее читает, но это показательное наблюдение[189].
Ассоциация «книг для девочек» с тем, что читают девочки, настолько укоренилась, что критики часто смешивали эти понятия до такой степени, что заявленные предпочтения девочек к другим видам литературы игнорировались. Автор исследования 1886 года под названием «Что читают девочки» в журнале The Nineteenth Century[190] посчитал настолько невероятным тот факт, что тысяча английских школьниц в возрасте от 11 до 19 лет назвали Диккенса своим любимым автором, Скотта – вторым любимым, а Чарльз Кингсли и Шарлотта Мэри Янг (английская писательница, чьи многочисленные произведения включали популярные рассказы для девочек) поделили в этом списке третье место, что задался вопросом, были ли они откровенны, заявляя о своих предпочтениях. Ему, очевидно, не пришло в голову, что учащиеся средних школ могли перерасти книги Олкотт и других авторов литературы для девочек[191].
На самом деле, похоже, что мальчики и девочки из среднего класса той эпохи имели больший доступ к произведениям, написанным для противоположного пола, как в материальном, так и в психологическом плане, чем более поздние поколения. Чтение как высоко ценимое семейное занятие обеспечивало точку пересечения хотя и не идентичных интересов между полами и поколениями[192]. Так же как молодые люди часто читали взрослые книги в раннем возрасте, взрослые наслаждались книгами, написанными для «детей всех возрастов». В то время когда от молодежи из среднего класса ожидалось знакомство с определенными авторами и широко практиковалось чтение вслух, мальчики часто читали – или слушали – книги своих сестер и иногда признавали, что они им нравятся[193]. Кроме того, молодежные журналы вроде St. Nicholas публиковали оба типа произведений, в отличие от гендерно сегментированного контента и читательской аудитории периодики XX века, таких как Boys’ Magazine[194], посвященного спорту, и Seventeen[195][196].
Пересечение интересов не означает, что мальчики и девочки читали одинаково, но указывает на необходимость учитывать влияние взаимного чтения и ставить под сомнение традиционное представление о том, что чтение женской художественной литературы «укрощало» девочек, заставляя их отказываться от светских амбиций ради брака и материнства. Такое видение женского предназначения было распространено повсеместно – дома, в школе, церкви, практически везде, куда бы они ни обратились, – но, как и в случае с «Маленькими женщинами», роль книг для девочек в его укреплении менее очевидна. Тот факт, что девочки читали и книги для мальчиков, и произведения, написанные для взрослых, необходимо учитывать при любой оценке того, как чтение влияло на отдельных людей или читательское сообщество. Чтение происходит в непрерывном жанровом и временном континууме.
Научиться ценить правильные книги и правильно обращаться с ними было важным аспектом социализации ребенка среднего класса. Взрослые поощряли привычку к чтению, не только даря книги, но и поручая своим детям литературные задания. Некоторые даже предлагали денежные вознаграждения за их успешное выполнение. Мэри Остин получила пять долларов от своего дедушки как первая внучка, которая прочла Библию «от начала до конца»[197]. Возможно, самым частым заданием было заучивание и декламирование стихов – практика, которая отражала формальные образовательные методы. Мало того что чтение вслух составляло львиную долю обучения чтению на протяжении всего XIX века, так еще и чтение стихов наизусть оставалось обязательной частью учебной программы государственных школ всех классов на всей территории Соединенных Штатов вплоть до XX века[198].
«Читающий ребенок», несомненно, участвовал в этих начинаниях с бо́льшим энтузиазмом, чем тот, кто был «не расположен к чтению», но редкий ребенок в таких семьях не ощущал тяги к печатной культуре: чтобы быть уважаемым членом общества, нужно было принимать в ней участие. Эдит Эббот вспоминала, что ее мать ожидала от детей, что они «будут читать хорошие книги», и все они «усердно читали и научились получать от этого удовольствие». По ее словам, «мы просто приняли как факт, что мы должны хотеть читать, и поэтому делали все возможное, чтобы получить те книги, которые, как мы знали, мы должны захотеть прочитать. А затем мы их читали». Ироничное описание Эдит Эббот намекает на принудительную сторону семейных практик чтения. Дети иногда бунтовали, когда достигали предела своих возможностей: юные Эбботы находили рассказы с продолжением в благопристойных журналах скучными и умоляли родителей отложить чтение романа Уильяма Дина Хоуэллса «Взлет Сайласа Лафема» (The Rise of Silas Lapham) до тех пор, пока они не лягут спать[199].
Несмотря на давление со стороны родителей, для многих такая культура чтения была важным компонентом семейного благополучия и детского удовольствия, которым наслаждались как молодые, так и пожилые. Дома́ среднего класса изобиловали литературными занятиями, шумными и созерцательными, коллективными и личными. В семье Эбботов оба родителя читали вслух по вечерам, часто стихи: их отец – «Гайавату» (Hiawatha) Лонгфелло, а мать – Теннисона. Отман Эббот также выделял Диккенса, Дарвина и книги о Гражданской войне, особенно «Мемуары» (Memoirs) генерала Гранта[200], которые он читал и обсуждал со своими детьми, воссоздавая кампанию при Виксбурге на обеденном столе[201]. Помимо чтения вслух и рассказывания историй, семьи часто развлекались энергичными словесными играми и стихами, как юмористическими, так и сентиментальными, которые сочинялись для особых случаев. Как и в «Маленьких женщинах», домашние театральные постановки и газеты, а также героические битвы на свежем воздухе, иногда вдохновленные «Илиадой» или рассказами о Робине Гуде, предоставляли молодому поколению возможности для активных и самостоятельных игр.
Литературная деятельность не только пронизывала повседневную жизнь, но и делала это таким образом, чтобы быть одновременно интерактивной и совместной[202]. С ранних лет от мальчиков и девочек из среднего класса ожидалось, что они будут что-то писать. Помимо школьных сочинений, это были стихотворения на заказ для семейных торжеств, а также словесные игры, такие как поочередное написание бессмыслицы в стихах, и все они требовали речевых навыков. Эти обстоятельства имели исключительное значение для женщин.
К концу XIX века ведение дневников и написание писем стало преимущественно женским занятием. Если женщины и не монополизировали эту деятельность, считалось, что у них есть особые таланты или обязанности для ее выполнения. Ведение дневника, когда-то являвшееся общим духовным упражнением для обоих полов, превратилось в своего рода призвание для девочек-подростков из обеспеченных слоев общества. Родители часто дарили дневники девочкам-подросткам, рассматривая их как способ развития дисциплины и характера: такая практика могла помочь перейти от иногда взбалмошного подросткового возраста к более покладистой женственности. На страницах дневников девочки описывали, зачастую с болью, свою борьбу за то, чтобы «быть хорошими», разрешать мучительные религиозные сомнения, подавлять свою гордость или негодование по отношению к родительскому авторитету. Какими бы ни были намерения взрослых, дневники часто способствовали самоанализу индивидуалистического толка, который позволял формировать более уверенную в себе женскую субъектность. На этих (предположительно) тайных страницах девочки могли выражать гнев и примерять на себя разнообразные образы, некоторые из которых были хотя бы немного бунтарскими. Возможно, критики были правы, считая дневники достаточно опасными, чтобы предостерегать от них, как некоторые и делали в 1870-х годах[203].
Дневники приобретали наибольшую значимость в подростковом возрасте, но женщины всех возрастов зачастую обильно писали письма. Отвечая за эмоциональное благополучие как ближайших родственников, так и расширенной семьи, женщины поддерживали связь с отсутствующими членами семьи и дальними родственниками. Эта модель поведения закладывалась в юности: от мальчиков тоже могли ожидать, что они будут писать письма, но пренебрежение этой обязанностью прощалось им легче, чем сестрам. В мобильном обществе, где люди зачастую уезжали из родных мест, женские письма часто становились основным средством общения между членами семьи. Будучи основными авторами писем, женщины не только демонстрировали свою превосходную словесную одаренность, но и обретали авторитет в решении семейных вопросов[204].
Ведение дневника и написание писем изначально были связаны с гендерными обязанностями. Но зачастую они значили гораздо больше. Помимо чувства внутреннего удовлетворения, эти жанры развивали наблюдательность и способность к самоанализу. Юные девушки, которые понимали, что их письма будут читать вслух или передавать другим членам семьи, тщательно работали над своими литературными произведениями. Наблюдательные корреспондентки, такие как Элис Гамильтон, становились талантливыми рассказчицами, которые тщательно описывали сцены, создавали персонажей на основе собственной личности и людей, которых встречали, и адаптировали свои истории под предполагаемую аудиторию[205]. Ранее в том же веке именно таким образом написание писем стало важной тренировкой для Гарриет Бичер-Стоу, которая включила приемы, отточенные в переписке, в свои бытовые литературные произведения[206]. Создавая свою личность в дневниках и письмах (как для себя, так и для других), женщины часто опирались на литературные образы, которые были им доступны. Таким образом, чтение и письмо пересекались.
Особое место в ранних литературных начинаниях женщин занимала поэзия: здесь чтение и письмо незаметно переходили в исполнение. Основываясь на гендерных стереотипах, некоторые критики считали, что поэзия, поскольку она «предполагает скрупулезность взгляда, привычку к размышлению и, прежде всего, тонкость чувств», больше привлекает девочек и женщин, чем их сверстников-мужчин, особенно в юном возрасте[207]. Девочки действительно часто с удовольствием заучивали наизусть «километры» поэзии, которые потом декламировали в присутствии семьи и друзей[208]. Лонгфелло, Скотт, Томас Бабингтон Маколей, Элизабет Барретт Браунинг и особенно Теннисон были излюбленными авторами у девочек. «Королева мая» (The May Queen) Теннисона была любимой поэмой Мэри Черч Террелл, а Грейс Эббот предпочитала «Леди Клару Вер-де-Вер» (Lady Clara Vere de Vere) и «Выйди в сад поскорее, Мод» (Come into the Garden, Maud). Не все их любимые стихотворения возникли на уровне высокой культуры. Шарлотта Перкинс Гилман включила мелодраматическую поэму «Сегодня колокол не прозвонит» (Curfew Must Not Ring Tonight) Роуз Хартвик Торп в свой репертуар, как и Мэри Остин, которая также любила старые баллады и «Рассказы придорожной гостиницы» (Tales of a Wayside Inn) Генри Лонгфелло[209]. Юных девочек осыпали похвалами за их публичные выступления, многие из которых были им не вполне по возрасту по стандартам XXI века. В то время когда идея о том, что женщине приличнее молчать, пронизывала публичную дискуссию, девочки наслаждались этими церемониальными возможностями для самопрезентации. Возможно, именно поэтому женщины так живо вспоминали свои юношеские выступления в автобиографических произведениях.
Помимо декламирования чужих произведений, девочки писали собственные стихи и рассказы: это входило в модную тогда идеологию «сделай сам», согласно которой любой мог написать стихи по случаю. Новые детские журналы с повестями в нескольких частях и специальными рубриками, которые включали головоломки и письма редактору, во многом способствовали развитию литературных амбиций. Мэри Черч Террелл была в восторге, увидев свое имя в журнале St. Nicholas, напечатанное в нем из-за успешного решения головоломки, а Мэри Остин утверждает, что именно из этого журнала она впервые узнала, что за написание текстов можно получать деньги[210]. Иногда девочки рано добивались литературного успеха, и не только в St. Nicholas. Некоторые стихи Остин анонимно публиковались в Union Signal[211], журнале Женского христианского союза трезвости: их, очевидно, отправила Фрэнсис Уиллард, не посоветовавшись с автором, чья мать принимала активное участие в деятельности организации. И два стихотворения Элис Стоун Блэкуэлл были напечатаны, когда она была подростком: одно – в Woman’s Journal под редакцией ее матери Люси Стоун, другое – в Our Young Folks[212], недолговечном, но влиятельном детском журнале, с редактором которого ее мать, скорее всего, была знакома[213]. Эти примеры показывают не только то, что девочки часто получали поддержку от родителей, но и что тогда, как и сейчас, влиятельные посредники повышали их шансы на публикацию. Даже если немногим это удавалось, сам факт того, что девочки-подростки отправляли свои стихи и рассказы, некоторые даже в журналы широкого тиража, говорит о том, что у них было достаточно хорошо развитое чувство собственного «я» и своих литературных способностей, чтобы таким образом предлагать свои работы. Традиция женского авторства, которая продолжалась на протяжении всего столетия, поощряла такую смелость, равно как это делал и авторитет, который женщины приобретали благодаря ценности культурного наследия, утверждавшейся прежде всего дома.
Женщины Прогрессивного поколения[214] были первыми, кто массово вписал себя в историю. Это стоит понимать буквально, поскольку многие из них написали автобиографии. Джейн Аддамс, Элис Гамильтон, Роуз Коэн, Мэри Антин и Ида Белл Уэллс были среди тех, кто обнародовал свои жизненные истории для широкой публики. Способность профсоюзных лидеров, социальных работников, врачей и представителей других профессий, не известных прежде всего как писатели, говорит о том, что их ранние литературные занятия оказали на них долгосрочное влияние. Многие с любовью писали о своем детском чтении, без сомнения, отчасти чтобы подтвердить свои интеллектуальные и литературные успехи, а отчасти чтобы вспомнить приятные аспекты прошлого. Прежде всего написание автобиографий давало возможность поразмышлять о своей жизни, о том, чего добились они и их соратницы, об их надеждах на будущее, а также оправдать свой образ жизни. Как и мужчины того же поколения, женщины-автобиографы писали в основном о своей работе, подчиняя личную жизнь общественной[215].
Тот факт, что столько женщин смогли представить себя достойными фигурами для общественного наставления, просто поражает. Самореклама, которая даже для мужчин того поколения считалась не вполне добродетелью, для женщин и вовсе выходила за рамки приличий. Когда женщина писала о себе таким образом, это противоречило традициям женской скромности и отказа от амбиций, не связанных с домом. Столь явная самопрезентация требовала уверенности в том, что автор достиг чего-то достаточно стоящего, чтобы привлечь к этому внимание общественности. Учитывая социализацию женщин в сторону домашнего хозяйства, такая индивидуалистическая субъектность была отнюдь не гарантирована. С другой стороны, индивидуализм представлял собой ведущую идеологию их класса, и поскольку женщины из буржуазии пользовались привилегиями этого класса, они не только подвергались влиянию этой идеологии, но и часто впитывали ее. В некотором смысле предположения, основанные на классовых привилегиях, помогали подорвать традиционные модели гендерной социализации. Из-за той же самой социализации многие сохраняли идентификацию со своим полом, что позволяло им работать не только ради личного продвижения, но и ради других женщин.
Способности женщин к обретению новых и более публичных идентичностей зависели от различий в мотивации и темпераменте, а также в семейных ресурсах и культурной восприимчивости. Свою роль сыграли и их связи с единомышленницами, часть из которых возникла на основе юношеской литературной дружбы. То, как женщины использовали свою литературную культуру, значительно способствовало их таланту уловить исторический момент. Вместе молодые женщины не только развивали свои литературные навыки, но и создавали и переделывали истории, которые их увлекали. Во многих из них были сюжеты о поисках, рассказы об индивидуальных достижениях – они обычно считались мужской привилегией, – которые бросали вызов социализации женщин в сторону домашнего хозяйства. Если активное увлечение женщин литературой способствовало мечтам о житейском успехе, то поддержка сверстников помогала узаконить и поддержать женские амбиции, предоставляя отправную точку для выхода из гостиных в общественные места. Конечно, не у всех были свободное время и желание посвятить себя литературным занятиям. Однако их гендерное и классовое положение позволяло некоторым молодым женщинам из обеспеченных слоев общества одновременно соответствовать буржуазной культуре чтения, в которой они выросли, и бросать ей вызов[216].